Те, кто наблюдал сейчас за лордом Креншоу, фантастическим, непостижимым, так и не сумевшим идентифицировать себя (или, может быть, все же сумевшим?), за лордом Креншоу, оборотнем с переменчивыми свойствами, который всей своей тяжестью давил на кресло, невольно думал одно: ну и гора, живая гора из жира, мяса и кожи. Он обрядился в светло-голубой шлафрок или халат, подпоясанный кушаком. Ноги были обуты в вышитые желтые домашние туфли. Ожирение сыграло с ним плохую шутку. Долгие годы он боролся с этим врагом, но вот уже лет десять как махнул на него рукой.
Жир окутал, обхватил его, подобно лернейской гидре, душившей Лаокоона и его сыновей; жир был панцирем, и он душил Эллисона в своих мягких толщах. И люди, что смотрели сейчас на эту тушу, расположившуюся в кресле или, скорее, на кровати, видели не его, не Креншоу - Эллисона, а стену, за которой кто-то прятался.
Голос у него не изменился, не растекся, как весь он. Но движения были замедленные, искаженные, нечеткие, словно отражение летящей птицы в пруду. Платон учит: душа человека обитает в теле, как в темнице, и приводит различные причины, почему человеческая душа низведена до состояния бессильной пленницы. Что бы ни говорили по этому поводу, в случае с Креншоу - Эллисоном было ясно видно: душа его в самом деле заточена и проклята. За какую вину? Кем проклята? Да, дурацкий жир одолел его, превратил черт знает во что, будто проказа, от которой черты лица грубо искажаются и застывают; болезнь погребает нежные, веселые, печальные души в жутком склепе - львиноподобной морде.
Перед Гордоном Эллисоном сидела Элис, по бокам от него дети; Элис, как всегда, казалась молодой: подтянутая, изящная, с прозрачной кожей и большими светлыми глазами. Черты ее лица не расплылись от жира. Но было ли это ее лицо? Эдвард полулежал на диване, пригвожденный болезнью. Кэтлин с недоверчивым видом присела на банкетку.
Гости, наблюдая за грузным хозяином в кресле (они восхищались им как писателем), думали: какое счастье, что мы на него не похожи. Ведь все в нас - наше. Так они думали. Гостям казалось, что им известно, кто они такие. Но было ли это и впрямь известно? Быть может, и они, подобно лорду Креншоу из того рассказа, сидели в мощном автобусе и, очнувшись после забытья, пытались найти самих себя.
Креншоу - Эллисон начал свой рассказ.
Принцесса из Триполи
- В стародавние времена жил да был один человек…
- О папа, - перебила его Кэтлин, - пусть этот твой человек из стародавних времен не живет больше. Пусть сразу умрет. Он ведь давно уже умер.
- Конечно, умер, Кэтлин. Но я как раз собираюсь вдохнуть в него новую жизнь.
- Не делай этого, папа. На земле и так много живых…
- Кэтлин, не мешай рассказывать. Fair play, - перебил ее Эдвард со своего дивана.
Лорд Креншоу поблагодарил и начал сызнова:
- Много лет назад во Франции, в Провансе, жил рыцарь и трубадур по имени Жофруа Рюдель де Блэ. Он любил принцессу из Триполи, хотя никогда ее не видел, любил за добродетели и красоту, которые в один голос восхваляли пилигримы из Антиохии. Он сочинял стихи в ее честь, воспевая принцессу.
И вот в один прекрасный день после того, как Жофруа некоторое время поклонялся этой даме на родной земле, его охватила такая тоска по ней, такая неукротимая жажда высказать ей свою любовь, что он взял меч и отправился в святую землю - тогда как раз была эпоха крестовых походов. Нет, рыцарь не думал о гробе господнем. Он томился по принцессе из Триполи, которую он, Жофи Рюдель из Блэ, никогда не видел воочию.
Столь же мало, сколь он думал о гробе господнем и о мусульманах, думал он и о долгом морском путешествии. В пути рыцарь занемог. Когда судно все же приплыло к берегу, он лежал больной, безмолвный и почти бездыханный.
Его отнесли в город на постоялый двор. Да, это был Триполи, сюда он долгие годы рвался, принцессу этой страны воспевал, от любви к ней чах, не зная имени этой дивной добродетельной дамы, он носил ее образ в своей груди и, чтобы обрести покой, должен был наконец ее узреть. И вот теперь, лежа в чужом доме, окруженный незнакомыми людьми, он смежил веки, потом поднял их и спросил:
- Где я? Что со мной?
Принцесса была наслышана о нем. Пилигримы рассказывали, что есть такой рыцарь и трубадур, который взял крест и отправился за море не для завоевания гроба господня и не для жестокой расправы с сарацинами, а во имя ее красоты и добродетели, во имя того, чтобы положить к ее стопам свою любовь.
Принцесса пришла на тот заезжий двор. И рыцаря отнесли в ее замок. Врачи принцессы обступили его ложе. Он снова приоткрыл очи, голос его окреп. Рыцарь узрел ту, что он боготворил: Гризельду, украшение Триполи.
И трубадур шепотом прочел свои стихи.
Принцесса поддерживала голову умирающего. Она поцеловала его в уста. Закрыла ему глаза, которые еще успели запечатлеть ее образ.
И похоронила рыцаря в храме Триполи. Ничего, кроме прощального лобзания и торжественного погребения, она уже не могла ему дать.
Долгие годы он думал только о ней, а потом двинулся в путь и не успокаивался, пока не нашел ее. Так и она теперь думала только о нем и не успокаивалась. Она ушла в монастырь. И там ждала того мгновения, когда душа ее начнет отлетать, а он, выйдя из гробовой тьмы, подойдет к ее ложу, наклонится над ней и запечатлеет поцелуй на ее устах.
Тишина. Лорд Креншоу глубоко вздохнул, его голова упала на грудь (о, боже, наконец-то… хотя бы в смертный час это будет дозволено).
Он продолжал.
- Эта легенда широко известна, она вошла в историю литературы. Вы знаете ее из Суинберна.
Эдварда устроили на диване возле камина. Он лежал, вытянувшись, повернув лицо к рассказчику. Под спину ему подложили подушки, костыли прислонили к стулу. Красный огонь камина, падавший на отца сбоку, бросал отсвет на стену за головой Эдварда; пламя на стене то вздрагивало и плясало, то заливало лицо Эдварда, его плечи, руки, и тогда казалось, будто на него опрокинули тигель с расплавленным металлом; а потом Эдварда окутывала тьма, он как бы растворялся в ней. От болезни лицо его истаяло; стремясь приблизиться к тому, что составляло суть его, оно как бы съежилось, глаза были полуоткрыты. Эдвард пробормотал:
- Я знаю эту историю.
Кэтлин звонко отозвалась:
- Я тоже.
Отец с удовлетворением сказал:
- Суинберн писал:
There lived a singer in France of old
By the tideless, dolorous midlandsea…
- А кончается, - сказала Кэтлин, - это стихотворение так:
And her close lips touched his, and clung
Once, and grew one with his lips a space
And so drew back, and the man was dead.
Лорд Креншоу раскинул руки.
- Эти строки преследовали меня десятки лет. И я всерьез занялся легендой. Постепенно мне стало ясно: речь идет об истории, которая, пройдя сквозь тысячелетия, видоизменилась настолько, что теперь можно лишь с трудом добраться до оригинала; это похоже на настоящую старую живопись, многократно переписанную и покрытую лаком. Но я-то как раз хотел лицезреть картины в первозданном виде.
- Ну и что же ты обнаружил, отец? - спросил Эдвард.
- Не торопись, Эди. У всех у нас есть время; особенно у рассказчиков. Секундомер начинает отсчитывать секунды только после смерти последнего рассказчика. Я ничего не обнаружил. В книгах никаких подробностей о Жофи нет. Но надо напрячь ум и помнить: тогдашние люди были такие же, как нынешние. Стало быть, можно составить себе представление, как протекали события, которые отразились в романтической балладе о трубадуре Жофи и его принцессе.
Чтобы узнать правду, я дал волю фантазии, да, именно фантазии. Вы сочтете это странным: устанавливать истину посредством фантазии. Фантазию часто путают с пусканием мыльных пузырей, с иллюзиями. Я уже давно другого мнения. По-моему, фантазия имеет особое назначение. В голове мечтателя она мечтание, нечто среднее между сном и явью. Что же касается человека деятельного, то она помогает ему подняться над обычной пошлой псевдоистиной.
Эдвард:
- Фантазия не нуждается в защите. Скажи лучше, что она тебе поведала.
Кэтлин:
- Нет, Эди, теперь моя очередь возразить. Не торопись, отец, ты ведь не хочешь скрыть от нас истину.
Лорд Креншоу громко:
- Зачем я буду это делать! Скрывать от вас прекрасную истину! Только иногда она бывает малость глуповата, и ее приходится подправлять.
Лицо Эллисона выражало насмешку, торжество, вызов. Он был в ударе.
- Я выбрал именно эту наивно-чувствительную историю с ее - прошу прощения! - вопиющей сентиментальностью (именно она-то и помогла ей, видимо, пережить столетия!), чтобы показать, какова истинная реальность и во что ее превращают. Да нет же, я как раз и хочу возвратиться к истине.
И опять больной на диване пробормотал:
- Кэтлин, не мешай слушать; рассказывай, отец, как выглядит твоя реальность.
Но Кэтлин опять запротестовала:
- Нет, зачем же? История Суинберна - правда. Почему бы ей не быть правдой? Ты ведь сам признал, что нигде не нашел фактов, опровергающих ее. Сентиментальность… по-моему, я не сентиментальна. Разве ты против любви? Что ты можешь возразить против любви?
Лорд Креншоу покачал головой.
- И чего только не услышишь от собственных детей. Я - и против любви! Мы свернули на ложный путь. Разговор идет не о любви. Наша цель - узнать ту правду, что скрывается за трогательной балладой о Жофи.
Кэтлин умоляюще:
- Сама баллада и есть правда.
Лорд добродушно улыбнулся и кивнул ей, не сказав ни слова. Но Эдвард продолжал настаивать:
- Кэтлин, не надо спорить.
Сестра смиренно сложила руки на коленях. Отец взглянул на нее с той же добродушной усмешкой.
- Не скоро поймешь, в каком мире мы, люди, живем, что за странный мир образуем во взаимосвязи с так называемой реальностью. Ты думаешь, что тебя не вышибить из седла, что ты скачешь во весь опор, а потом выясняется, что все было иначе. Иногда тебе чудится: ты паук и ткешь свою паутину, но мы не пауки, мы мухи, запутавшиеся в паутине.
Он расстегнул верхнюю пуговицу шлафрока, ослабил слишком туго затянутый кушак и продолжил свой рассказ.
Речь его лилась свободно.
То была эпоха трубадуров в Южной Франции, в Провансе. То была эпоха крестовых походов, феодалов, рыцарей, лат, турниров и единой, еще не расщепленной христианской веры.
И вот в замке своего отца в Блэ подрастал Жофи Рюдель, единственный сын мужа и жены, которые были ровня друг другу. Муж был сильный и грубый, такой же была и жена. Но и в силе и в грубости муж ее превосходил; она это, видно, поняла, подчинилась и стала его женой. Однако муж обладал еще и дополнительной властью как глава рода, примитивные обычаи того времени распространяли эту власть также на его жену.
Поэтому Блэ, старший и по возрасту, часто поколачивал свою благородную супругу. И вот однажды, осуществляя право господина, он выбил ей верхние зубы, что обезобразило ее лицо и лишило даму привлекательности, - тогда еще и слыхом не слыхали о зубных протезах. Это обстоятельство женщина, носившая мирное имя Валентина, не забывала, и, уж конечно, оно не сделало ее более ручной.
В ту пору наш малыш Рюдель резвился с деревенской детворой, а надзирал за ним и воспитывал его созерцатель-монах. Мальчик, пошедший не в свою родню, был кроток, и общение с неторопливым и умным Барнабасом больше отвечало его склонностям, нежели военные забавы и соколиная охота, которыми прельщал Рюделя отец. Так называемые законы наследственности совершают иногда странные сальто. И в отцовском и в материнском родах встречались одни лишь сильные личности, их буквально распирало от жизнерадостности, боевого задора и храбрости. А Рюдель, отпрыск Пьера и Валентины, тонул в своих доспехах оруженосца и печально волочил копье, словно плотник тяжелую жердь, да еще спотыкался о него.
К сожалению, юноша не внушал особых надежд и в плане интеллектуальном, что с грустью пришлось признать даже благочестивому Барнабасу; вот почему разгневанный и разочарованный отец взялся за сына еще круче. Таким образом, у бедного, бесспорно не очень способного юноши оставалось так мало досуга, что он, дабы как-то оградить себя, выучился печальному искусству женщин - притворяться больным.
Впрочем, он и по своей природе часто болел. Уже одно то, что Рюдель должен был сопровождать своего отца как паж, наедаться до отвала и накачиваться хмельным в чужих замках, доказывая свою мужественность, дурно влияло на его желудок. Словом, время от времени он укладывался в постель у себя в каморке на несколько недель. Тогда, с согласия Барнабаса и при его тайном попустительстве, к Рюделю приходили в гости деревенские мальчишки и девчонки, и он отдыхал от своей службы оруженосца. Недовольная, не раз битая Валентина видела сына насквозь, но защищала его; разумеется, она была женщина твердая, но не такая твердая, как отец, и ее устраивало сыновнее притворство, направленное против отца, грубияна Пьера; она хотела, чтобы в семейных распрях юный Рюдель был на ее стороне.
Голова сына на кушетке постепенно сползала с подушек; теперь он лежал в темноте, устремив взгляд в потолок, где мелькали блики и тени. Руки он скрестил на груди и слушал лишь краем уха. Ибо он слышал нечто другое, что приковывало его внимание. Потому он спустил голову с подушки и лег так, чтобы видеть игру теней на потолке. Впрочем, проделал он все это незаметно.
Мысленно он склонялся до полу и, запинаясь, повторял то, что читал в псалтыре: "Душа моя среди львов; я лежу среди дышащих пламенем, среди сынов человеческих, у которых зубья - копья и стрелы и у которых язык - острый меч…
Приготовили сеть ногам моим, душа моя поникла…"
Сознание его затуманилось, и было такое чувство, будто он следует за мелодией, выводимой альтом.
Уже много воды утекло. Все зависело от случайностей. Если бы я тогда… Если бы я… Но никто ничего не знает, и нет сил. Ты бываешь то с этим, то с тем.
Кто только ни звал меня, кто только ни пробегал мимо, оглянувшись. Тогда еще многое было возможно.
Ящерка, василиск, лукавый, лживый язык… Он отпрянул.
Вспыхнуло пламя. Поднялся огненный столп, пепел, осколки. Что-то полетело, распростерло руки; человек упал ему на грудь, притянул его к груди. Кто-то кричал, звал его… женский голос?
Лорд Креншоу, живая гора жира и мяса, поднял руку у камина неподалеку от дивана, на котором растянулся Эдвард; он продолжал:
- В те времена жил могущественный папа Урбан Второй, француз. Он обитал в монастыре в Клюни. В Пьяченцу к нему явились послы от императора Алексея Византийского, их рассказ о святой земле настолько потряс Урбана Второго, что тот отправился во Францию и созвал в Клермоне церковный собор, чтобы обсудить ужасные события. Вскоре в Клермон целыми толпами стало стекаться знатное и незнатное дворянство, духовные лица и миряне, и папа сказал им следующую речь:
"О ты, народ франков, избранный и возлюбленный богом, чьим деяниям и поступкам всемогущий придает такой блеск - народ, превосходящий все другие нации и расположением своей страны, и почетом, коим пользуется у него святая церковь, - пробудись, народ франков. Последуй примеру своих доблестных предков и воодушеви отчизну для доблестных деяний. Вспомни о войне Карла Великого, о Людовике и других, кто разрушал империи язычников и распространял владычество святой церкви на чужедальние страны".
Папа клеймил позором порочность басурман и по-отечески увещевал знатное и незнатное дворянство, духовных лиц и мирян, рыцарей и благородных господ:
"Не думайте ныне о своих домашних делах, и пусть нажитое добро не висит на вашей шее гирей. Поднимайтесь и собирайтесь с духом! Страна, в коей вы обитаете, окружена горами и ограничена морем. Она слишком тесна для вас. Полного довольства вам все равно не достичь. Вы знаете, что земля эта дает вам лишь самое необходимое для жизни.
Вот почему я созываю вас - идите к гробу господню, вырвите землю из рук нечестивых язычников и возьмите ее себе. Ибо кому, если вы помните, была обещана и предназначена земля сия, где течет молоко и мед? Верным сынам Израилевым. Вам, и никому другому, она была дана во владение. И главный город ее зовется Иерусалим, город сей - кто этого не ведает - центр и пуп земли".
Но поскольку папе показалось, что соблазн еще недостаточно велик, он присовокупил несколько тяжеловесных угроз по адресу рыцарства, которому придавал особое значение:
"Вы - рыцари - слишком много возомнили о себе, погрязли в чванстве, рвете друг друга в клочья при междоусобицах, грабите вдов (да, так и сказал), тираните детей (и это он сказал), совершаете смертоубийства и богохульствуете (каково им было слушать?) - теперь вас призывают убиенные и кипенье боя. У вас остается только один выбор: либо сложить с себя рыцарское звание, либо последовать моему зову, стать воинами Христовыми, отвоевать гроб господень у язычников".
Наш Пьер из Блэ, Блэ-отец, не присутствовал на церковном соборе. Но скоро в их краях появился пустынник Петр и разнес слова папы Урбана.
Кто и что могли удержать теперь Пьера в замке? Неужто Валентина, его твердокаменная супруга? Или сын, который явно не удался (признаем это спокойно)? Или же сам замок? Нет, он вполне мог оставить и сына и замок на верную Валентину, а Валентину оставить на самое себя.
Расчет его оказался верен. Валентина пеклась и заботилась о нем, как не пеклась и не заботилась целую вечность, и все это началось в тот час, когда он открыл ей свое намерение - взять крест и отправиться в святую землю, дабы сразиться с мусульманами.
Однажды туманным утром он с небольшой свитой двинулся в путь, поскакал из замка в долину, а Валентина с юным Рюделем стояла на подъемном мосту; расположение духа у нее было самое диковинное. Скорбь и сочувствие охватили ее: она заплакала, плакала даже после того, как вернулась в замок, сама не зная почему.
А внизу воины медленно и торжественно удалялись верхами, подняв копья с колышущимися на ветру вымпелами. Медленно и торжественно они затянули песню крестоносцев и уже не чувствовали себя жителями и властелинами этой земли.
Юный Рюдель смотрел на плачущую мать; с жестокосердием и прямотой, свойственной детям, он решил, что с отъездом отца его положение улучшится. О, как он был наивен! Очень скоро ему пришлось убедиться, что он попал из огня да в полымя.
Сперва, правда, у Валентины, его матери, было слишком много хлопот, чтобы заняться им. Она подвергла осмотру свои владения и установила: супруг, который так внезапно ударился в набожность, отсутствующий супруг, совершенно расстроил их состояние. Иначе говоря, он тянул соки из своих подданных не столь решительно, как подобало. Иначе говоря, поглощенный распрями, турнирами и пирушками, он не обдирал и не доил своих крестьян или, вернее, недостаточно сильно обдирал и доил их; готовясь к поездке, он даже влез в долги, взяв деньги под огромные проценты. Чем больше Валентина, которая сначала весело скакала по окрестностям, знакомилась с оставленным ей имуществом, тем сильнее приходила в ярость. И поклялась задать невиданную головомойку благородному Пьеру, когда он вернется… Если он вообще вернется.