Палитра сатаны: рассказы - Анри Труайя 20 стр.


Что до меня, я ни разу не пожелала присутствовать на смертной казни. Знаю только по слухам, что, когда приходит роковой час, на месте казни сооружают эшафот, мой муж делает знак, чтобы помощники связали приговоренному руки, ему обрезают волосы и привязывают к перекладине "качелей" - установленной стоймя доске с упором посредине, которую потом резко опускают так, что голова казнимого оказывается в зазоре колодки, расположенной меж брусьями стойки, и тут самый опытный подручный приводит в действие закрепленный вверху треугольник, удерживающий нож на весу. Лезвие тотчас падает со стуком, и голова скатывается в корзину. Обязанность Анри состоит в том, чтобы поднять этот окровавленный обрубок и показать его народу, беснующемуся от восторга и ужаса. До 1789 года, когда утвердилась гильотина, палач отрубал голову топором. По словам моего свекра Шарля-Анри, то был обычай и более мужественный, и вместе с тем более рискованный. Тут требовались и верный глаз, и сноровка. А по нынешним временам автомат заменил искусство профессионала. Подозреваю, что Шарль-Анри немножко жалеет об этом. Но Анри ностальгия подобного рода абсолютно чужда. Как запускается лезвие для механического отсечения головы, моему Анри известно не понаслышке, он овладел всеми нужными ухватками, еще когда был подручным, а старшим мастером гильотины служил его отец Шарль-Анри Сансон. Знаменитейшие люди французской истории прошли через руки этих двоих. Громких имен не счесть: король Людовик XVI, Мария-Антуанетта, Шарлотта Корде - список бесконечный и до крайности причудливый. Террор питался террором. Кое-кто из очумевших санкюлотов высматривал врагов даже в собственных рядах. К счастью для Анри и его отца, это методичное смертоубийство прекратилось с падением Робеспьера. Последний, даже своих сторонников утомив припадками революционного рвения, пытался покончить с собой, чтобы не угодить под нож гильотины, самым щедрым поставщиком которой он пробыл столь долго. После такого гигантского разового кровопускания Франция стала терять существенно меньше крови. Два месяца после этого мой Анри занимался только второстепенными делами вроде выставления к позорному столбу или порок за мелкие правонарушения. При Директории, а затем при Консульстве, с окончательным приходом к власти генерала Бонапарта правительства, сменяющие друг друга, пеклись о том, чтобы успокоить натерпевшееся страху население, и заботились о повышении его морального духа. Францию, победоносную вне своих пределов, мирную и полную достоинства внутри, казалось, наконец-то осияла заря исцеления. Я вздохнула свободнее, начиная верить, что мой муж не кто иной, как государственный служащий, ничем особенным не отличающийся от прочих чиновников.

И вот когда я возомнила, будто легализованные насилия дней былых мне больше не угрожают, до меня дошло известие - теперь-то с той поры уже два года минуло - об аресте заговорщика-роялиста Жоржа Кадудаля, ожесточенного врага Первого консула. Судимый в Париже и приговоренный к смертной казни, он отверг советы своего адвоката, который страстно убеждал его подать прошение о помиловании. С болью в сердце я узнала от мужа, что казнь Кадудаля и одиннадцати его сообщников будет иметь место 25 июня 1804 года.

За четыре месяца до этого во Францию возвратился герцог Энгиенский, правнук великого Конде, друг самых видных эмигрантов, укрывшихся в Англии, и поговаривали, что многие монархисты подумывают сплотиться вокруг него. Этого оказалось достаточно, чтобы жандармы получили приказ взять его. После краткого допроса, произведенного военным трибуналом, он был безжалостно расстрелян. Вскоре новая жертва - на сей раз это был Пишегрю, покончивший с собой в тюрьме. Разумеется, подобного рода события не имели касательства к ремеслу Анри, но они послужили как бы вступлением к тому большому спектаклю, что должен был состояться на Гревской площади несколько дней спустя, а уж там моему супругу пришлось сыграть роль распорядителя. Разумеется, я отказалась присутствовать, глядя на это массовое убийство из толпы. Впрочем, Анри и не пытался меня уговорить, но обещал, если пожелаю, описать мне потом все, как было, со всею возможной точностью.

В то утро он показался мне бледнее и озабоченней обыкновенного. Надел свое черное церемониальное одеяние, натянул кюлоты и ажурные чулки, обулся в башмаки с пряжками. С пояса у него свисала тонкая шпага с изящной рукоятью. Я нашла, что он величествен в своей плечистой великанской мощи, которая сочетается у него с изяществом аристократа. Разве это справедливо, что такому прекрасному мужчине приходится исполнять столь неприятные обязанности? После трапезы он удалился в сопровождении четверки своих обычных помощников. Помосты для отправления правосудия они возвели на указанном месте еще вчера. Но теперь они пожелали произвести последнюю инспекцию гильотины, дабы увериться, что в нужный момент она будет работать должным образом. Я знала, что казнь двенадцати приговоренных состоится ровно в одиннадцать часов тридцать минут и что моему Анри надо будет отправиться за ними в Консьержри, где они содержатся, и, посадив их на три повозки, препроводить к месту исполнения приговора.

Оставшись дома одна, меж тем как он вдали от меня находился при исполнении этих мрачных обязанностей, я преклонила колена перед распятием, висевшим у нас в спальне. Я молилась как за эту дюжину виновных, которым предстояло вскорости испустить дух, так и за своего супруга, которому поручено предать их смерти. Мне вспомнились рассказы некоторых современников моего свекра Шарля-Анри Сансона, что будто бы он, обезглавив Людовика XVI, пришел в такое возбуждение, что облобызал роковой нож. Но вместе с тем он же распорядился ежегодно 21 января служить в церкви Сен-Лоран покаянную мессу и завещал сыну некоторую сумму денег, чтобы тот во искупление содеянного позаботился о дальнейшем исполнении сего благочестивого долга. Я сама - свидетельница того, с каким скрупулезным тщанием мой Анри повинуется воле родителя, ныне столь престарелого и обессилевшего.

Мои свекор и свекровь удалились в сельскую местность, в принадлежащее им поместье Бри-Конт-Робер. Оттуда, издали, они продолжают следить за событиями, благо расстояние заметно смягчает болезненность иных известий. Порой я бы и сама желала быть на их месте, а не ждать вот так, с тревожно колотящимся сердцем, когда вернется муж. К тому же я не знаю, как понять это мое болезненное состояние. Пока он "там", меня неотступно преследует видение этой адской машины. Некоторые в шутку именуют ее "Луизон" или еще "Луизеттой", прозвав ее так в честь доктора Антуана Луи, который усовершенствовал и довел до рабочего состояния изобретение доктора Гильотена. Но подобное игривое обращение кажется мне оскорбительным как для самого зловещего устройства, так и для его жертв.

Мой Анри, ушедший в ранний час, лишь после полудня вернулся домой вместе со своими помощниками. Бледный, с отсутствующим взглядом, он прежде всего захотел вымыть руки и сесть за стол. Я приготовила его любимое блюдо - баранью ногу с фасолью. Он проглотил несколько кусочков, пригубил вина, но все с каким-то усталым, брезгливым видом. Я же воспользовалась тем, что он отвлекся от еды, и приступила к нему с расспросами. Сказать по правде, мне не терпелось узнать в подробностях, как все прошло. Такое любопытство удивило и меня саму. Неужели во мне столько жестокости? Выходит, я не лучше всех этих мегер, что обычно толкутся вокруг эшафота? И все-таки я, не в силах удержаться, настаивала:

- Ну же, рассказывай…

Он не заставил себя упрашивать и без ложной чувствительности описал мне ревущую толпу, что встретила на Гревской площади три повозки, эшафот, охраняемый тройной шеренгой драгун и жандармов, и внезапную тишину, сменившую вопли ненависти, когда Жорж Кадудаль, пожелавший умереть первым, склонился перед священником и твердым шагом поднялся по ступеням помоста.

- На лице его был надменный вызов, - уточнил он.

- А потом? - спросила я.

- Я подал необходимый знак, - произнес он глухо и как бы с сожалением. - Нож упал. Прежде чем его шею пригнули к выемке в деревянной колодке, Кадудаль попросил меня показать его товарищам отрубленную голову, чтобы придать им отваги, когда они последуют за ним.

- И ты сделал это?

- Конечно!

- Каким образом?

- Так же, как всегда: взял голову из корзины и, держа ее за волосы, продемонстрировал народу. Толпа зарычала, затряслась, завопила…

- А потом?..

- Я все проделал по порядку, постарался управиться как можно скорее. За Жоржем последовал Пьер Кадудаль, потом пришел черед Пико и прочих. Всякий раз, когда падала голова, над площадью раздавался вой сотен глоток. Две первые повозки уже опустели. Восемь приговоренных были мертвы, с ножа текла кровь. Я боялся, как бы лезвие не затупилось. Мои помощники быстро привели инструмент в порядок, а последней группе, что в третьей повозке, пришлось подождать. Их было четверо - Дельвиль, Костер де Сен-Виктор, Мерсье и Луи Дюкор. Работа скоро возобновилась. Голова заговорщика Дельвиля только что упала, а его последние товарищи стояли у подножия лестницы, когда Мерсье и Луи Дюкор попросили позволить им "сделать разоблачения". Такой случай законом предусмотрен. Отказать невозможно, но я все-таки пришел в ярость, поскольку догадывался, что это уловка, лишь бы потянуть время. Я не ошибся: эти якобы разоблачения были всего лишь хитростью со стороны семейства Костера де Сен-Виктора, они надеялись испросить помилования в последнюю минуту. Но сам Костер де Сен-Виктор был бесподобен. Вместо того чтобы присоединиться к мольбам своих заступников, он объявил: "Господа, солнце начинает изрядно мне досаждать. Покончим с этим, прошу вас". И направился к эшафоту, отстранив тех, кто пытался его удержать. Сам бросился под нож, который убил одиннадцать его товарищей. А когда лезвие уже коснулось его шеи, нашел в себе силы еще крикнуть: "Да здравствует король!"

- И на этот раз ты тоже показал голову толпе?

- Нет, его голова, вместо того чтобы скатиться в корзину, отскочила на мостовую, там ее подобрал один из моих помощников. И только потом я смог представить ее на обозрение народу. Потому что так положено!

Подавленная, я повторила за ним: "Потому что так положено…" И снова спросила, притворяясь равнодушной:

- А сколько ему лет было этому Костеру де Сен-Виктору?

- В точности не знаю. Но он был молод и ухватки имел гордые. Когда его обезглавили, я даже слышал, как женщины у подножия эшафота говорили: "Жалко, такой красавец мужчина!" Потом подсчитал: на двенадцать казней потребовалось двадцать семь минут!

Он говорил, а я смотрела на его руки: хоть и чисто вымытые, они вдруг показались мне отвратительными. Сколько бы он ни твердил, что ему не в чем себя упрекнуть, так как он убивает не ради корысти или из мести, а повинуясь закону, все равно над ним витает запах смерти. Он пролил столько крови - разве это не сделает его бесчувственным к чужому горю? Если человекоубийство для него - долг, разве он не рискует очерстветь и утратить связь с миром? Тут он вдруг посмотрел мне прямо в глаза и говорит:

- У меня такое чувство, что мой рассказ тебя сильно заинтересовал.

- Заинтересовал и ужаснул! - призналась я.

- На самом деле тебе нравится слушать о подробностях смертной казни, но ты всегда отказываешься на ней присутствовать.

- Верно!

- А нет ли здесь малой толики лицемерия?

- Ни капли!

- Это мне напоминает рассуждения благонамеренных господ, которые презирают палачей, однако в восторге от того, что кто-то вместо них карает тех и этих злодеев. Будь уверена, дорогая, что, хотя династия Сансонов вот уже полтора столетия из поколения в поколение посвящает себя этому ремеслу, ни один из нас не брался за это с весельем в сердце. Для меня, как и для моего отца и даже больше, чем для него, это мрачное жречество - дань семейной традиции, ни в чем не умаляющая приязни и сострадания, которые я питаю к себе подобным.

Я внимала ему восторженно. Снова, уже в который раз, он убедил меня. Но вечером, оказавшись с ним в постели, мне все-таки пришлось сделать над собой усилие, чтобы вытерпеть ласки этих рук, что тщились пробудить во мне желание, хотя они только что несли смерть. Признаюсь: наши объятия доставили мне болезненное наслаждение, в котором к сладострастию примешивались лихорадочно яркие видения двенадцати голов, которыми мой муж размахивал, словно хвастаясь боевыми трофеями.

2

На следующий день Анри вновь постарался успокоить меня, утверждая, что такого группового "гильотинирования" больше не будет, ведь в прошлом месяце Наполеон Бонапарт, принимая от Сената императорский титул, недвусмысленно проявил свое стремление к терпимости, согласию и безопасности всех своих подданных. Словно бы затем, чтобы народ поскорее забыл мучения последних лет, в Париже участились многолюдные торжества, театральные залы не пустели, праздновались назначения новых маршалов, верным сторонникам режима раздавали ордена Почетного легиона, публика заново открывала прелести и важность моды, женщины всех сословий соперничали в элегантности на спектаклях, балах и даже на улице, в жизни политической, как и в обществе, слово "нравиться" стало ключевым понятием. В этом круговороте празднеств и развлечений мне стало казаться, что я дышу целительным воздухом давно потерянной родины, наконец обретенной вновь. В тот вечер мой Анри, который, хоть с виду малость неотесан, страстно любит музыку, пригласил меня отправиться с ним в Комическую оперу послушать мадемуазель Обен в "Прерванном концерте". Когда занавес опустился и затихли последние аплодисменты, он заявил, что совершенно восхищен; я же была скорее разочарована, но я не могу похвастаться тонким слухом, этот поток мелодий и слов меня несколько утомил.

Затем последовали такие безмятежные дни, что я уже стала позабывать и о мужнином ремесле, и о гильотине, стоявшей в большом сарае. Только его подручные, то и дело забредавшие к нам, напоминали мне порой о странной правде нашего существования. Что до Анри, он, имея умелые руки, на досуге занялся маленькими столярными поделками и изготовлением лекарственных отваров по рецептам своей бабушки. Он также охотно читал книги, притаскивая их в дом. Ему даже случалось пописывать забавы ради коротенькие, довольно смешные стихи, и я его подначивала непременно продолжать, ибо все, что отвлекало мужа от его злосчастной работы, казалось мне сущим благословением. К тому же он иногда отсылал свои сочинения в "Альманах муз", но вместо подписи "Анри Сансон" выбрал псевдоним, одновременно непроницаемый и прозрачный: "Анри Безансон". Можно было подумать, что он со своим пристрастием к искусству и заботливостью к обездоленным пытается чем-то загладить то ужасающее осуждение, которое он вызывал у непосвященных. Я часто видела, как он крадучись выскальзывал из дому и раздавал окрестным нищим краюхи хлеба. С другой стороны, он ревностно и непреклонно пекся о том, чтобы наши четверо детей получили достойное образование. Семейные трапезы всегда были у нас своего рода церемониями, отмеченными добрым расположением и благопристойностью. Обед в час дня, легкая закуска в пять, ужин в восемь. Похвалив все, что я приготовила, Анри неизменно предлагал сыграть партию в пикет. Играли на сушеные бобы. Нередко бывало и так, что в наших развлечениях принимал участие кто-нибудь из помощников. Этот ритуал для такой беспокойной души, как моя, безобиден и отупляет одновременно. Но не таким уж простым было лекарство! Глядя на зажатый в пальцах веер карт, я порой внезапно вместо пестрых картинок видела обезглавленных королей, королев, придворных. Тогда нелепое смятение мгновенно отравляло мою забаву. Но то была лишь мимолетная тень, никто не замечал, как мой взгляд вдруг омрачался.

В то утро, роясь в ящике письменного стола Анри в поисках "Альманаха муз", который он только что получил, я наткнулась на медальон. Машинально я отомкнула крышку: в медальоне хранилась прядь светло-каштановых волос, шелковистый локон. Заинтригованная, я дождалась, когда муж вернулся из Консьержри, куда он наведывался регулярно в канцелярию суда, и спросила, кому принадлежит этот драгоценный остаток шевелюры. Он смутился, вздохнул, помолчал, но в конце концов все же буркнул:

- Это мне Шарлотта Корде подарила на память, когда я ее готовил, ну, перед казнью.

Я и забыла, что он помогал своему отцу обезглавить эту женщину, которая убила Марата. Говорили, что она была обольстительна. Меня вдруг, будто молния, поразила догадка, что воспоминание о прекрасной мученице сокрыто на дне его памяти, там, где прячут самые волшебные угрызения, и я позавидовала этому трупу, может статься, имеющему на моего мужа больше влияния, чем простая смертная вроде меня. Я вернула Анри медальон и небрежно полюбопытствовала:

- Ты этим так дорожишь?

- Да! - И прибавил: - Бывают такие жесты, такие взгляды, от которых трудно отделаться, даже годы спустя…

В этот миг мне вспомнилось коротенькое стихотворение, которое он послал в "Альманах муз":

У той, кого люблю безумно,
Нет больше головы, но тайно
Лишь к ней мои влекутся думы,
Когда весь мир объят молчаньем.

Стихи были так себе, и я в свое время спрашивала себя, обращена ли эта рифмованная хвала ко мне или к какой-нибудь незнакомке. Теперь же меня вдруг осенило. Речь шла о Шарлотте Корде. Не смея в том признаться, он не расставался с тревожащим сердце призраком, который так и следовал за ним по пятам, словно мрачный, возвышенно волнующий укор. Я зареклась снова заговаривать с ним об этом, женская гордость подсказывала такое решение, но в ту ночь я подождала, пока он заснет, и лишь после этого улеглась рядом. Показалось, что я здесь буду лишней, словно он лег с другой, а мне даже не дано права ревновать, ибо ни ему, ни мне не сладить с этой замогильной изменой.

Назад Дальше