5.
Ольге он, кажется, стихов не посвящал. Но и без Заур-Бека у нее были поклонники-поэты. Не все же время Буленбейцер держал ее взаперти. И не только на водочные встречи с ветеранами Ледяного похода брал Ольгу. Где, правда, находилось место поэзии - кричали "Оленька! Оленька! Пей до дна! Пей до дна!" - и просили исполнить что-нибудь бодрое - "Пре-о-бра-жен-цы у-да-лы-е, ра-ды те-шить мы ца-ря! Мы та-там-та-та ли-хи-е, та-та-там-та-та-там-та!" - она начинала, а они после женского соло как грохнут! А "Выхожу один я на дорогу…"? - Плакали. А "Чего же ждать нам от судьбы, друзья?/ Каким клинком чертить предначертанье?". А "Я вижу сквозь туман печальный Петербург, / Каким его я никогда не видел. / Зачем прохожего когда-то я обидел? / Меня за это проклял Петербург"? Разумеется, они не знали, кто сочинил этот романс. Если спрашивали - бросала - Глинка. А ведь ни у какого Глинки романса похожего нет. Сама Ольга сочинила.
И когда все они - и ее одноглазый крысодав, и обязательный на таких встречах Околович с чистым взглядом семинариста, и тот, чье имя она всегда позабывала, но с выеденными краями шрам по губе и щеке, забыть, разумеется, не могла, и его приятель - с лицом лиса, и мусье (так он рекомендовался) Райкевич (демон мщения юга России в 1919-м), и Мечислав Ицковский (караим из Литвы - молчаливый красавец с шоколадным взором), и поэт Вано Бунивян (он не гнушался рыцарскими посиделками - наоборот - кричал, что тоже умеет рубить и стрелять), и генерал Штейфон (когда наезжал в Париж из Белграда), и капитан Птичка (с печалью тайно влюбленного - Ольга знала), и редкие в этой компании женщины - чаще других бывала непризнанная писательница Зинаида Грасс (торчали ее ключицы из змеиного платья, но рядом с Ольгой она была как пятнышко рядом с солнцем) - когда все они чувствовали похоронную марь, Ольга вдруг поднималась и, улыбнувшись, как только она умела, - доброй плутовкой, пела свое же, что так полюбил петь в 1940-е Петр Лещенко - только он не знал, кто автор: "Никогда, девчоночки, не плачьте!/ Жизнь не любит плаксы никогда. / Лучше о гусарах посудачьте,/ На свиданье сбегайте туда - / В лес и в поле, и на берег речки, /В сад большой или у печки, / Ну, спешите же, туда, туда, туда!"
Но в Москву "Девчоночки" попали не с арестованных лещенковских пластинок. В 1946 году красный журналист Май Чистовых увезет "Девчоночек" в Россию (он услышал их в русском трактире Парижа). И сначала в Швейцарии (где Ольга и Федор оставались до 1950-го), а потом и в Америке они, улавливая писк крысиного радио, будут слышать Ольгин романс в исполнении Шульженки - и в 1949, и в 1950, и в 1951-м…
Только не надо так двигать бюстом (Ольга не видела, но догадаться несложно) - хотела было сказать, но не сказала.
Нет, с возрастом она не становилась язвительной все больше и больше. А иначе посвятил бы ей акростих Вано Бунивян в 1949-м, когда она с Буленом наведалась в Париж? -
Ольга
Озноб осенний в позднем ноябре
Листы стряхнул неторопливо.
Года, как листья, тоже в серебре,
А сердце и в годах - огниво.
Серебро означает, разумеется, седину - но не была никогда Ольга такой глупой, чтобы печалиться из-за этого. Тем более (острил Булен) ей надо было удирать из Парижа ланью: парижские леваки распустили слух про сотрудничество Буленбейцера с немцами. "Ты, Олюшка, не изменилась настолько, чтобы соответствовать паспорту мадам Жоффруа, который ты носишь с собой".
И, скорее всего (думала Ольга), он не подслащивался. Ведь опубликует же в 1952-м Вольдемар Алконостов в очередном сборничке стихотворений "Влюбленность"? В память о встречах в 1938-м, когда они познакомятся. Только познакомятся - всегда настаивала Ольга. Заметим, что это не "Влюбленность", позже ставшая знаменитой и единственной допущенной к печати - по настоянию супруги Алконостова. Впрочем, стоило ли ревновать? (Удивлялась Ольга.) Там - лиризм, философизм - влюбленность-бездонность; влюбленность-потусторонность, а здесь, в ее "Влюбленности" - милая шуточка…
Не говорите, что влюбленность
Лишь грустный поворот лица.
А если вас спасет бонтонность
Изысканного хитреца?Когда увидите в жакете
Тугом заманчиво, когда
На обязательном банкете
Среди гостей вдруг молвит "да".Или почудится? Пожалуй…
Как это грустно, господа.
Для Ольги вы всего лишь малый
Не без приятности, ну да.Но вы ее подстережете
В послеобеденном саду.
"Вы легкие не бережете!
Позвольте, я вас украду!""Крадите…" - царственная ножка
В авто ступает не спеша.
Такая царственная кошка,
А по-французски - руаяль-ша.Куда вам деть свою бонтонность?
Манеры, долг, мораль - куда?
Вы беззащитны, ведь влюбленность
Не остужают пудом льда.Сказать ей: "Нимфа Лорелея"?
Ведь час прогулки пролетел,
Или намеком, но смелее,
Допустим, про слиянье тел?"Измучила совсем влюбленность…"
"Я догадалась…" Что - тогда?
Лишь вздохи и недоговоренность…
"Так поцелую?" - "В щеку - да".
- А смотрите, - сказала Ольга (чтоб поддразнить?) Алконостову, - Какие поэзы мне написали в Москве - а я и не знала!
Алконостов удивился пасхально-яичным лицом и наклонился над страницей, которую вложил в гербарий Илья в день отъезда снова в Германию (а цветы они собирали, идя вдоль дороги, пока Булен их не нагнал):
Ты где по мокрому Парижу?
Тебя так далеко не вижу.
Листаю только я в Москве
Все телефоны: а, бе, ве…
- Да… - Алконостов потеребит листок: - В Москве такая бумага, что писать на ней для поэта - отвага…
- Сейчас он в Берлине…
- Тоже прескверный городишко…
Но твой ведь навсегда молчит,
Гудками плачет и-ит, и-ит, и-ит.
Покорны станьте, провода,
Как для Христа была вода.
- Засуньте в стихи Христа - получится красота…
- Это не предмет для шуточек…
Алконостов объясняюще ткнет пальцем в строчки.
Пусть я пойду по проводам,
Как он когда-то по водам.
Не бойся - крикнешь вдруг мне ты
Чрез телефонные версты.
- Ну разумеется, ведь "километры" можно срифмовать исключительно с "гетры".
В сети из телефонных пут
Гудки печально позовут.
Достаточно и двух минут.
Я слушаю! Лишь у-ут, у-ут, у-ут…
- Поэт, спрашивается, или словомут? - Алконостов умел жалить.
- Володя, я накажу вас пощечиной!..
- Лучше - погубиной…
6.
Нет, Илья спрятал страничку днем раньше. Попросил гербарий еще раз - она купилась на комплимент - "у тебя прирожденный дар изготовлять гербарии! Пожалуй, сам Линней тебе обзавидовался бы" - и смешно ворошил страницами. Впрочем, она даже была недовольна - чепуховый гербарий, а все-таки жаль, если испортит. На перроне, когда прощались (он поцеловал ей руку, она повела губами по его холодной щеке), он почему-то сказал "глянь в герварий…" Да, холодно - и она запомнила, как он выговорил словечко - "герварий"…
Это, соответственно, апрель 1938-го - и какие жалкие, но все-таки цветишки (не называть же их цветами) они собрали. Он уезжал утром следующего дня после размолвки в ресторане-крыше, но все было славно. Илья смеялся, Булен вовсе лаял смехом (очень весело, правда, увидеть в ту пору на перроне даму с вихляющимся турнюром - "а нет ли у нее в задике подслушивающей аппаратуры?" - толкал Илья Булена локтем - уж очень профессия друга его забавляла - "Правда, шпион? Правда, диверсант?") Ольга тоже смеялась и думала: вот, светские люди, - тошно, а делаем вид, что весело. Впрочем, Булену не было тошно - с чего?
Илья обещался черкать им открытки - и черкал. Она обещалась отвечать - отвечала. Открытка, надо признаться, - жанр для глупых. Зачем спрашивать, как здоровье, если он всегда скажет "великолепно", а спросить, например, про кашель она не решалась? Зачем спрашивать, как отец, как мама, - если Илье это больно? Зачем спрашивать про смешной порошок, который он изобретает, если он про это никогда не расскажет ни в письме, ни тем более - в открытке, да и она не поймет? Зачем спрашивать, что он сейчас читает, если ничего, кроме диссертаций коллег по лабораторной ворожбе, даже в руки не берет? Нет, - в поезде, пока ехал к ним, читал (оказывается, на берлинском вокзале есть лавчонка с русскими книгами) - она с удивлением увидела томик Алконостова, мято торчащий из Илюшиного пальто. "Ты его читаешь?" - "М-м" (он ответил почему-то виновато). "А что?" Оказалось - "Долорес" (роман "…с вьющейся кисеей эротизма - из которой вдруг выблеснет словцо "лядвия" или "лавстори" - где за северно-хилым, русско-ингерманландским, петербуржско-печальным, романовски-обреченным пейзажем с двумя березками и молодкой - вырисовывается нетронутый рай…" - как писал критик Серж Сияльский, впрочем, роман разругавший). "А я с ним знакома", - скажет она, конечно же, глупо. "С кем?" - Илья, правда, не понял ее.
И еще - раз уж посылать карт-посталь, надо озаботиться видом - тривиальная башня Эйфеля? или ресторация, где они были? а если шоссе, по которому шли вдвоем, где он рассказал ей про порошок? (но такой нет открытки - а отправлять самодельную, из фотографии, было бы слишком). А если (ну, разумеется, хохотнет Булен - это его юмор) - с ликом Сталина? Магазинчик при красном посольстве радушно предлагал такие. В 1935-м съехавшиеся на конгресс мира передовые мыслители покупали охотно. Болтун Арагон (тогда ему вменяли не красные взгляды, а красный нос после бордо - для француза конфуз невозможный) всегда носил при себе дюжину - извлекал их из портмоне, тасуя в воздухе разные масти (френч? толстовка? лишь мудрый взгляд в ваше предсердие? надежность мужского начала?) - "Вуаля! Вот он каков, камарад Сталин! Смотрите на него! Учитесь у него!" Единственно, что прежде действовало на нервы Арагону (но он скрывал, молодец), - тощий и визгливый коллега по цеху пера и малиновых убеждений - Анри (чтоб тебя) Барбюс. Он думал (идиот!), что без него не обойдется - считал себя экспертом (ну не идиот?) по Сталину. Теперь уже упокоился - буржуазные клеветники писали, что Барбюса отравили в Москве опять-таки в 1935-м. Разумеется, никто его не травил - разве нельзя и в Москве умереть своей смертью (ха-ха)? Нет ли, впрочем, здесь лапы вредителей (подсыпать мочевину в паюсную икру? подсунуть галоши на три размера меньше - вызвать, соответственно, отекание стоп? а подтяжки московской фабрички, выдаваемые посланцам Европы? - если зажимом ухватит интересное место - хана! горничная в "Метрополе" вполне могла работать на Бронштейна, отвлекая милым щебетом и направляя все ниже зажим). Нет, так просто нельзя было свалить молодчагу Барбюса. Бодр, смел, энергичен (к тому же он не пользовался подтяжками и с презрением смотрел на паюсную икру). Стоило выложить открытки, как Барбюс откуда-то из-за плеча Арагона включал речитатив: "…Вот он каков, камарад Сталин! Человек с головою ученого, с лицом рабочего, в одежде простого солдата!.."
Да, - делалось грустно Ольге, - тут выдумаешь какой угодно порошок. А не лучше ли открытку с лесочком, по которому спотыкается господин, придерживающий на поводке резвую… свинку! "Recherche des truffes а l’aide du cochon" (Поиск трюфелей с помощью свиньи.) Да, такая открытка поспешила к Илье.
Она так старательно выбирала (намеки? тайные смыслы?) - но всякий мужчина лишь мелькнет взглядом по картинке и сразу - на лилово-старательный текст. А там еще буленовские приписки пьяными буквами, сваливающимися с края в воздух - "Как хоро что ты нас не забы" - "Ты не можешь выводить убористо?" - ей оставалось только усадить его за каллиграфию.
В Берлине Илья снимал полдома. Что-то вроде городка ученых в ближайшем пригороде. Тишина-воздух (из его открытки). Воздух-тишина (из его открытки). А что ты кашляешь? (Все-таки спросила.) Химия, Оленька! (И она почти слышала из лиловых строк его смех.) "Вот видишь, - она говорила потом Булену, - ваша дурацкая химия что с ним сделала…" Булена не так-то легко было растормошить. "Хихия? - переспрашивал он, жуя что-то приятное к коньяку. - Как же, милая, жить без нее? Это гуманнейшая наука. Там - где раньше подстерегали, наносили бесчеловечные раны - а сколько мучиться раненому, ты думала? - химия творит свое дело тихо, покойно, надежно. И без последствий". - "Я надеюсь, - Ольга почти пылала, - Илья не занимается такими гадостями. Давать немцам яды накануне войны!.."
Впрочем, понять круг занятий Ильи было непросто. Николай Владимирович (Тимофеев-Ресовский) вытащил Илью в Берлин в середине 1930-х - успел. Он отрывал дрозофилам крылышки в берлинском Институте мозга (так посмеивался Илья). Что ж: это было похоже на то, что делал Илья у Вотчала, позже - у Богомольца. Тимофеев-Ресовский видел статьи Полежаева в научных сборничках (до монографии Илья не добрался). Илью как будто интересовали мутации. Популяционная генетика не была ему также чужда. А радиационная? Угу. Могло, правда, показаться, что Полежаев не знает сам, чего хочет. Что ж: из таких чудаков вырастают Невтоны (шутка Тимофеева-Ресовского). Все манит? Великолепно. Будет лаборатория. Будут реактивы. Будут мушки. Будут деньги. Будет тишина-воздух. И резвые лаборанточки… Нет, Лидочка из России уже замужем. Впрочем, от Полежаева прыти в этом смысле не ожидали. Ведь он остался в лаборатории в первый же день по приезде… Не с Лидочкой, разумеется…
"Вы знаете, - кричал он патрону (Тимофеев-Ресовский возглавлял в институте отдел), - что у вас азот странной очистки? Все radicicol’ы с голоду подохнут! И, кстати, не кормите мух черносливом - это же лишний пигмент на радужку!"
В 1937-м Тимофеев-Ресовский, как известно, отказался вернуться. Для подобного шага необязательно быть сотрудником института мозга - мозгов у всякого хватит. Другое дело - удар по родным. Илье тоже надо было что-то решать. У него, правда, получалась отсрочка еще на год, до 38-го. Он боялся за родителей. Они, разумеется, уже хлебнули. За сестру - нет. Она сменила фамилию, выйдя замуж. Муж-артиллерист, если и не лучшая, то надежная пара. После ареста Тухачевского Илья так, разумеется, уже не считал.
Радовало хоть, что дядя вовремя умер (в 1924-м, вслед за Крысачом Первым - так что, оплакивая дядю, они получали хорошие баллы в ведомостях лояльности Крысачу). Дядя, между прочим, был минералогом с именем. Ферсман, к примеру, поминает его с пиететом. Для минералов и минералищ дядя щедро отвел этаж своего особняка на Мойке. Кстати, сам особняк - в некоторой степени являлся предметом огорчений между братьями. У отца Ильи особняка в Петербурге не было. Дядя, впрочем, не претендовал на имение близ Святых Гор, близ святого пушкинского праха. Про дачу речь не могла идти - отец строил исключительно на свои средства. Но имение отец продал - во-первых, денег никогда не хватало, во-вторых, денег совсем не могло хватить. В 1912 году мамин брат оказался под судом из-за растраты казенных средств (дело Ивана Владимировича Гончарова, о котором писали газеты, - это о нем). Он пытался застрелиться - в последний момент испугался - только ранил себя. В тюремной больнице едва не скончался от заражения. Сумма (газеты старательно подсчитали) была астрономическая. Илья, собственно, мало что мог понять. Разговоров обрывки. Быстрые шаги и быстрые слова отца за стеклянными дверьми гостиной (обычно отец был задумчиво-благостен). Имение исчезло.
Дядя (он - Илья это помнил - не дал ни копейки) тоже волновался. Его - человека с именем, с репутацией в университетских кругах - прочили в министры просвещения после Кассо. Не вышло. Дядя (да, и с учеными мужами бывает такое) с тех пор заладил: "Если бы Кассо сменил я…"
Выходило, что все в России - сходки студентов, но и забастовки рабочих, эмансипация женщин, но и поджоги усадеб, даже недовольство поляков, евреев, грузин, даже война 1914 года - все это из-за того, что государь совершил непоправимую ошибку - не назначил минералога Всеволода Александровича Полежаева министром просвещения. Родственники терпели эту притчу…
Вскоре пришлось терпеть вещи серьезнее. Итак, в Свято-Петрограде у них не было своего дома, но семикомнатная квартира была. Вот они, сени, где тепло висит шуба отца, где кокетливо серебрится нестаявшим снегом шубка сестры (она была старше Ильи, у нее были уже кавалеры), где всегда любимая муфта матери (Илья на прогулке, лет до пяти, любил прятать замерзшую руку в муфту-нору), потом - парад коридора, и сразу хор трех дверей - в гостиную (сорок метров? да, сорок), в столовую (скромно, только для семьи), в кабинет отца (впрочем, из кабинета еще одна дверь в гостиную - отец всегда работал, поэтому не встречал по отдельности каждого гостя, а выходил, когда все собирались - бам! стукали створки - никто не считал Полежаева-старшего скучным педантом), затем - кухня, с газовой (о новый век, о прогресс человечества) печью, кладовая (до пяти лет любимая обитель Ильи), дверь на черный ход с запахом даже в респектабельных домах черных кошек, угол няни, сундук кухарки, загородка горничной, ванная комната - где мраморный челн на львиных лапах, потом спальня родителей (и там же скромный столик матери с купидоном, у которого не хватало крыла, так - куриный обглодыш), комната сестры, наконец, его, Ильи, владенье с одним окном - но точно на марсианскую башню дома Зингера, и еще комната-библиотека. Впрочем, там могли постелить для гостей.
Этот доходный дом, где они жили на пятом, смотрел большей частью на Казанский собор - так что, если (бывает же так в детстве?) Илье было тоскливо, он всегда пересчитывал колоннаду - и мысли парили куда-то туда, куда-то туда за окно, куда-то туда…