– Ступайте подобру, салаги, пока ноги не выдернул, – в качестве предупредительного выстрела велел зеленцам Рыбак. – За вашим писком соловьев не слышно.
Так и было: неподалеку, кажется, в зелено–белом облаке черемухи (здешняя кое–где уже выбросила белый цвет), щелкал и гнул трели соловей, ничуть не обращавший внимания ни на нас, ни на зеленцов, ни на их тарахтящую "буханку". Короткими, с завитыми хвостиками посвистами ему вторили из соседних зарослей пеночки.
– Вы пришли сюда, как в зоопарк, где можно съесть мороженое и поглазеть на жизнь животных, – ввязался в полемику шаман. – А нравится ли нам, когда к нам приходит вонь, не спрашивая на то нашего согласия? Мусор, иди обратно в свой техноценоз! Мусору – нет!
– А вот за это почки опускают, – грозно двинулся Рыбак в сторону салатной стайки. – Это я – вонь? Слушай, ты, чучело, что ты знаешь? Что умеешь? Только детей делать и похмеляться!
– Говорящий правду испытывает облегчение, внимающий – обиду и боль! – возразила громкокричалка пока еще не чующего опасность зеленца. – Но без правды ваша жизнь пролетит смердящим ветерком над свалкой!
– А с твоей правдой наша жизнь проползет мудрым червем в благоухающем компосте? Если у тебя есть соображения по поводу того, как я живу, держи их при себе, – дал совет на будущее Рыбак, поскольку сейчас участь зеленца была уже решена.
Шаман с мегафоном хотел было что–то ответить, но не успел. Налетевший Рыбак не собирался дискутировать – стремительным движением он вырвал прибор из рук витии и с силой хватил раструбом по курчавой голове. Зеленец аж присел. Белый пластик разлетелся на куски, мегафон в один миг превратился в мусор.
Салатная стайка пришла в движение: девицы закричали и замахали руками, двое парней кинулись на Рыбака, однако он тут же ударом в нос повалил одного и диким окриком "Стоять!" обратил в соляной столб другого. Смотреть на исполненного ярости, ловкого, быстрого и сокрушительного Рыбака, мигом заломившего остолбенелого недруга точным ударом по мошонке, было довольно увлекательно, однако на развитие баталии рассчитывать не приходилось: предрешенный исход уже прочитывался во взвихренном потоке энергий – огненное буйство нашего брата накрыло и подавило бледные вспышки плазменных следов, которые оставляла на пронизывающих пространство весны магнетических полях незрелая воля противника. Вид крови, хлынувшей из носа товарища, поверг зеленцов в замешательство, а тут с недвусмысленной решимостью к ним двинулись еще и мы с Князем. Помощь наша Рыбаку была не нужна, мы просто хотели убедить юнцов поскорее убраться. Впрочем, слов не понадобилось. Девицы сами затолкали оглушенного, оторопело моргающего шамана в "буханку", Рыбак пинками направил туда же и двух своих незадачливых соперников, после чего мотор взревел и поле боя, усеянное осколками мегафона, осталось за Рыбаком.
В этот миг мы с Князем были уже за его спиной, и я заметил вот что: "буханку" недавно подновили, но под слоем свежей, бутылочного цвета краски легким рельефом проступала совершенно неразличимая издали старая бортовая надпись "Вечный зов". Ага, так, стало быть, допотопное железо фонда отходит зеленцам – хунвейбинам, ратующим за землю без людей. Мала блошка, да ту же колоду ворочает. То–то речи их совсем расчеловечены. Я вспомнил последнюю встречу с Льнявой, и внутри меня шевельнулось неприятное переживание, какое испытываешь в стоматологическом кресле, когда под сверлом дантиста у тебя во рту дымится зуб.
Надо сказать, что у любителей натуры, наблюдавших издали сцену порки зеленцов, последние явного сочувствия не вызвали. Впрочем, Рыбаку тоже не рукоплескали. Праздные москвичи оказались скупы на проявление чувств.
Мать–Ольха, Одихмантий и Нестор тем временем уже выбрали для своих палаток места поровнее, сгрузили личный скарб и теперь вставляли в полиэстеровые рукава углепластиковые стержни каркаса. На деньги банка мы обзавелись отменным инвентарем: палатки возводились в миг и выдерживали потоп, не протекая, матрацы самонадувались, спальные мешки имели несколько температурных режимов, а варево в котелках не пригорало ни при каких обстоятельствах. О прочих мелочах не буду вовсе. Ну, разве что скажу о лодке Рыбака: в сдутом виде она умещалась в ботинке.
– А ведь в одном они правы, – сказал подошедший к нам Брахман, и мы без уточнений поняли, о ком речь. Из кармана его куртки торчал флакон с крышечкой–распылителем – похоже, Брахман приглядел в стайке зеленцов девицу и собирался пустить в ход приворотный спрей, и вот теперь немного огорчался, что спектакль так стремительно свернулся.
– В чем же? – язвительно осведомился Рыбак.
– В том, что человек не понимает и никогда не поймет замысел Создателя о себе, поскольку для нас этот замысел умонепостижим в принципе. Человек пытается узреть смысл жизни, будучи погруженным в жизнь, точно слива в компот… – Брахман на миг задумался, не вполне удовлетворенный пришедшим ему на ум образом, – находясь, так сказать, внутри нее, как желудочный сок в кишке. А в подобном положении, увы, истинное назначение компота и кишечника не познаешь. Это как если бы ты хотел понять смысл часов, находясь внутри них. Скажем, в виде разумного анкера. Ты смог бы детально описать все окружающие часовые пружинки и шестерни, мог бы исчислить на колесах каждый зубчик, но при этом тебе было бы невдомек, что снаружи есть циферблат и стрелки и они показывают что–то осмысленное Тому, кто эти часы сотворил и завел. Или тому, кто ими только пользуется.
– И ты туда же, – махнул рукой Рыбак. – В мыслящие анкеры подался. Нет уж, черта лысого!
Одихмантий возле вознесенной палатки, сверкнув голой головой, настороженно обернулся на возглас Рыбака.
– Не горячись так, брат. – Князь тронул Рыбака за крепкое плечо. – Не только ты – со своей деточкой, каждый из нас теперь в разлуке с кем–то дорогим и близким.
Это было не совсем верно. Простилась Мать–Ольха с детьми, "голубем" и возделанным любовно домашним садом. Расстался Нестор со своей заботливой (судя по свежести его рубашек и ухоженности бороды), но тщательно утаиваемой от стаи Юлей Веревкиной. Князь, скрепя отважное сердце, со скупой лаской завещал хранить добытые им охотничьи трофеи жене и близнецам–наследникам. Брахман поочередно вкушал сладость последнего прости с доброй полудюжиной студенток и аспиранток двое суток напролет, нанизывая их на свою особую практику, точно драгоценные бусины на шнур. Не стану скрывать, я тоже провел трогательный ритуал прощания с милым рыжим созданием из тех, про кого говорят: "Тихая вода берега подмывает", – каждую встречу с ним… с ней я принимал как чудо, а чудо, по моему представлению, коль придет нужда договариваться о смысле понятий, – это личное присутствие Бога в событии. А вот с кем расстался Одихмантий, да и был ли у него кто–то в нашем мире дороже и ближе собственной кожи – загадка.
– А в чем они не правы? – спросил я. Как и Рыбаку, мне тоже были не по душе зеленцы, но я не принимал их скорее интуитивно, не задумываясь о, что ли, онтологии чувства, о коренной причине своей неприязни.
– В том, что настаивают на собственном экологическом маразме, а ведь именно его мы объявили некогда своим врагом. – Я говорил уже: Брахман был жрец что надо, такой имеет ответ на все вопросы. – Заметь, эти заступники истерзанной природы никогда не подадут голос в защиту вши и таракана. Потому что те не милые, их трудно представить кроткими и плюшевыми. Чувства зеленцов по существу безнадежно инфантильные, игрушечные, в их головах отсутствует острота разделения между состоянием мира и состоянием их сознания. Идеология их, если разобраться, сочетает в себе архаический анимизм с новейшей формой антропоморфизма. Они воспринимают мир как мультфильм, в котором очеловеченные зверюшки приветливы, разговорчивы и милы, а если они не таковы, то всегда имеют возможность исправиться. И хорошими людьми зеленцы считают лишь тех, кто чувствует себя среди этих очеловеченных, наивных в своей хитрости, не имеющих двойного дна зверюшек в уютной компании. То есть экологическое сознание зеленцов есть анимизм плюс антропоморфизм в стадии оплюшневелости. Причем анимизм в данном случае имеет мало общего с мироощущением первобытных охотников… или даже не очень первобытных… – Брахман кинул веселый взгляд на Князя. – А является всего лишь эффектом мультипликационной анимации. О хтонической ипостаси природы, на встречу с которой мы в данный момент стремимся, тут нет уже и речи. Все, что находится за пределами минимально возможного умиления, воспринимается как уродство, которое нужно ликвидировать. Желательно одним пшиком чего–нибудь дезодорирующего. Те же вши и тараканы – этим исчадиям нет места в природе. Пусть либо исправятся и оплюшневеют, либо исчезнут с глаз долой, туда, где место для подобных извращенцев. В итоге, если дать зеленцам волю, они направят свой пшик на тех, кто позволит себе не согласиться с тем, что звери, в сущности, лучше, чем люди.
Рыбак, на этот раз всем своим видом выражавший молчаливое согласие, все же не выдержал:
– Я пшика ждать не стану. Я сам им плюшевый гробик смастачу.
Мы вернулись к своим машинам и, вслед товарищам, принялись выгружать вещи и возводить кочевые убежища.
– Умонепостижим в принципе… – возясь с тентом, задумчиво бормотал себе под нос Князь. – Сухофрукт в компоте… А чья будет глотка?.. Чей желудочный сок, не ведающий, что творит?..
Нестор с Одихмантием тем временем уже приволокли из чахлого прибрежного лесочка несколько сухих сучьев, и теперь Одихмантий рубил их топором на части, а Нестор над пучком сухой прошлогодней травы и мелко наломанными веточками, бдительно оберегая завязанную на спине морским рифовым узлом бороду, колдовал со спичками. Между делом он поглядывал на брошенный у палатки рюкзак: приключилось событие и теперь руки Нестора чесались поместить его, как цветок в гербарий, в Большую тетрадь. Мать–Ольха смотрела на работников очага с уважением.
Конечно, у нас была припасена на случай газовая горелка, но живой костер она ни в коем случае не отменяла.
Поставив палатку, Рыбак извлек из машины поплавочную удочку и коробочку с припасенными загодя опарышами – сдержаться, не искупать снасть, не испытать рыбацкую удачу на новой воде было выше его сил.
– Что, – опустив топор, поинтересовался Одихмантий, – пошел вредить земному шару?
– Зря зеленцов отпустили, – угрюмо ответствовал Рыбак. – Надо им было послушание определить. Червей бы, что ли, накопали…
Как ни странно, к ужину мы получили чудесную уху из десятка окуней, трех плотвиц, язя и подлещика.
Утром, минуя Рузу, Дорохово и Балабаново, мы пробирались на трассу "Дон", так как провидческие сеансы Брахмана, которые тот постоянно возобновлял, корректируя маршрут, чертили путь по жирным черноземам от Воронежа на Саратов и Оренбург. Впереди шла машина Князя, в которой, помимо хозяина, разместились Мать–Ольха, Брахман и я. Одихмантий и Нестор ехали следом в трехдверке Рыбака. Хмурый Князь (определенно его раздражала реклама банка на капоте его могучей железяки), презиравший вечно каркающий под руку навигатор, посадил меня на штурманское место, поскольку я хорошо читал карту. Через полчаса пути зарядил мелкий дождик, Брахман и Мать–Ольха на прохладной коже заднего сиденья принялись клевать носом (с непривычки в первую ночь в палатке выспаться не получилось).
– Смотри, – сказал Князь.
Я проследил за его взглядом: на придорожном столбе, провожая клювом ход машины, сидел белый, белейший, настолько белый, что почти светился, ворон. Я приложил кулак к сердцу: "С нами белая сила!"
Уронив подбородок на грудь, Брахман дремал на заднем сиденье. По лицу его, потерявшему всякую осмысленность, ничего нельзя было прочесть, хотя я два месяца исправно посещал курсы мастера Джуан–цзы Второго, составившего знаменитый путеводитель по грезам "Муравей в раковине". Либо Брахман, говоря с тотемом стаи во сне, установил защитный экран, либо наши дела так плохи, что белый ворон явился сам, без зова.
Дорога испытывала меня. Она манила, дразнила и обламывала. Она трепала мне нервы, как отъявленная стерва, вострящая на жертве коготки. Чего–то она вожделела, чего–то от меня добивалась – того, что было у меня и не было у нее. Что–то я мог ей дать… Так мне хотелось бы думать, чтобы тешиться сознанием своего значения. В действительности, конечно, дорога знать не знала о моем существовании.
Князь, Рыбак и Одихмантий были привычны к походной жизни, предавались ей добровольно и умели находить прелесть в диком состоянии и неустроенном быте, легко одолевая казавшиеся мне неразрешимыми загвоздки, связанные с отсутствием изнеживших мое естество городских удобств. При этом я вовсе не был оранжерейной штучкой – хорошо плавал, в юности неплохо фехтовал, вполне мог насадить на крючок червя и шастал в лес с корзиной по грибы, ничуть не опасаясь ошибиться в их лукавой породе. В конце концов, я по десять часов сидел в накомарнике в засаде, когда снимали фильм о лисьем семействе. И все же… Холодная вода, которой пришлось умываться утром, грозила моим рукам цыпками, а сведенные той же ледяной водой зубы, пока я драил их щеткой и полоскал рот, казалось, уже, тихо потрескивая, прощались с собственной эмалью. От ветра, коль скоро он подул, деваться было некуда. Ночью приходилось долго ворочаться и в итоге смиряться с мыслью, что уснуть в спальном мешке на животе – идея нереальная. А это унизительное сидение с лентой бумаги под кустом? А невозможность встать под душ? А навек пропахшая костром одежда? А этот неумолкающий птичий гомон, эти странные ночные шорохи и вздохи? А храп в палатке Одихмантия? Выдающийся храп – не монотонный и изнуряющий, нет, храп взрывной, экспрессивный, с развитием: рыки, стон, бормотание, свисты, какое–то нутряное бульканье, всхлипы, сопение, зубовный скрежет… Если в аду есть соловьи, они, наверное, поют примерно так. А может, Одихмантий в первую же ночь вызвал себе суккуба? Благо еще не народился комар, иначе был бы полный гадес.
Посочувствовать мне, пожалуй, могла только Мать–Ольха, в той же полноте страдающая. Брахман и Нестор, пусть и уступали бывалым странникам в умении обустроиться на лоне девственной натуры, но лишений не страшились, первый – в силу вошедшего в привычку аскетизма, второй – из врожденного любопытства к устройству жизни во всех ее извивах. Мне оставалось лишь на них равняться. К нашей с Матерью–Ольхой чести замечу: мы не скулили. Мой женский брат, испытывая расстроенность чувств, удалялась поболтать с деревьями, а я, изнуренный бременем обстоятельств, брал в руки укулеле и выщипывал из ее четырех струн мелодию утешения.
И вместе с тем… И вместе с тем меня охватывало чувство включенности в каждый пролетающий миг. Признаться, с недавних пор годы начали слипаться в моей памяти, скользя сплошной чередой, и все чаще мне мстилось, что время обгоняет меня: все мои затеи, сколь ни был бы оригинален их замысел и с каким бы энтузиазмом я их ни предпринимал, казались (или впрямь оказывались) запоздалыми, поскольку всякий раз, пытаясь воплотить их на острие сего дня, я как будто не поспевал к отходу поезда и оставался с ними на перроне дня вчерашнего. От этого прискорбного обстоятельства я чуть было не впал в уныние, начав прислушиваться к смерти в себе. Но сейчас все представлялось иначе. Сейчас каждая минута была со мной, время перестало играть в догонялки, я оседлал его и как прежде чувствовал, что несусь в головном вагоне, первым прозревая открывающиеся дали во всем их блеске или запустении и первым неся об этом весть. Пьянящее чувство – оно окрыляло и кружило голову.
Однако вернемся к делу.
Постепенно пейзаж вокруг менялся. Обойдя по дуге Москву с запада, наш маленький караван вылетел на трассу "Дон" и теперь устремился строго на юг, за тяжелую, как ртуть, ленту Оки, прямо на царившего надменно в начисто протертом небе, ослепительного и животворящего Атона. Столичная земля осталась позади. В глазах рябило от мельтешения ярких теней. Зелень в Тульской губернии буйствовала радостно, почти по–летнему, луга были желты от одуванчиков, кое–где уже надувших белые невесомые шары, а черемуха, вчера под Рузой еще только несмело проклевывающаяся, здесь отцветала, передавая эстафету вот–вот готовой вывесить звездчатые кисти сирени. Вдоль дороги все шире и шире расстилались поля, массивы леса таяли под близким дыханием русской степи, отступали, да и сам лес становился другим: сосна и темная ель по–прежнему встречались здесь, но все больше появлялось осин, ясеней, белых берез (на севере они выглядели темнее), тополей и кленов – лист мало–помалу давил хвою. Воздух тоже изменился – стал теплее, гуще, плотнее, первые зацветшие травы уже приправили его белесой пыльцой, и разбуженные ароматом цветения насекомые танцевали в прозрачных струях, то и дело шмякаясь на лобовое стекло и оставляя на нем жирные кляксы.
Ароматы цветения, однако, оставались снаружи, в салоне же витал запах кожи и корицы. Прошлая машина Князя пахла псиной, багажник ее вечно был в шерсти, а задние стекла заляпаны мокрым собачьим носом, но Князь несколько лет назад разбил ее на Киевской трассе, не успев увернуться от пошедшей под дождем в занос "газели". Вместе с машиной погиб Фагот – рыжий ирландский сеттер. Я помнил его еще щенком, ласковым, неудержимым и вертлявым, как неаполитанское бельканто. Не хочу сентиментальничать, но, когда он прыжками, задирая лапы, мчался в воду за брошенной палкой, когда, вытянув милую морду, громко фырча и шлепая по воде ушами, настигал добычу и спешил с ней обратно, когда, выбравшись на берег, мокрый до печенок, нес палку хозяину, преданно глядя ему в глаза и улыбаясь хвостом, у меня самого сердце тявкало, точно глупый цуцик. Рыдван Князь завел себе новый, а вот с лягавой не спешил. А между тем он – охотник и собака ему нужна не для того, чтобы делать ей педикюр и навязывать бантики. И кто–то после этого смеет говорить о его жестокосердии!
Обедать решили в Богородицке, благо городок, встретивший нас лотками с печатными тульскими пряниками, стоял на пути и мог похвастать не одной и даже не двумя харчевнями, так что место вполне можно было выбрать на свой вкус по вывеске, привлекательной клумбе у входа или живописным купам деревьев, окружавших придорожную тратторию и даривших тень. Дело решила именно тень – в ее прохладу Князь, а вслед за ним и Рыбак закатили машины, страхуясь от угрозы очутиться после обеда в раскаленной жестянке, как кулебяка в духовке нашего бдительного брата. Да и вывеска не подкачала: "У мамусика".
Пока ждали заказ, Мать–Ольха успела попудрить в удобствах носик, а Нестор – похвастать удачным сеансом метеомагии. Оказалось, это именно он остановил утренний дождь, выписав на бумажку имена сорока плешивых, а затем под заклинание "Дождь, мы масло не едим" обратив ее в прах на перекрестке дорог (неслись по виадуку над трассой Москва – Орел). Горящая бумажка едва не прожгла обивку сиденья, но заклинание сработало, и сорок плешивых разогнали тучи.