Крузо - Лутц Зайлер 2 стр.


В 19 часов институтская библиотека закрывалась. Вернувшись домой, Эд первым делом кормил Мэтью. Давал ему хлеб, порезанную ломтиками сосиску и немного молока. Раньше кормежкой занималась Г. Эд без устали заботился о Мэтью, но до сих пор так и не понял, что для выживания кошкам нужно не молоко, а вода. Вот его и удивляло, когда кот, стоило выйти за порог, рылся в гидропонном горшке с лимоном. Как вкопанный он замирал на кухне, слушая шорох. Легкий стук, с каким камешки сыпались из горшка на шкаф, а оттуда на пол. Он ничего не мог поделать, только слушал. Не верилось ему, что все это часть его жизни… что все это происходило именно с ним.

Мэтью

Потом, накануне его двадцатичетырехлетия, Мэтью пропал. Эд полночи читал, готовился к семинару доктора Ц. по Брокесу: "Меж тем как я туда-сюда / под сенью дерева брожу…" В какой-то момент он заснул за столом. Утром пошел в институт, через Раннишер-плац до рынка и в направлении университета, по Барфюсерштрассе, то есть Босоногой. На этой узкой, темной улице располагалось "Мерзебургское подворье", куда Эд забегал перед занятиями выпить кофе. Перемазанный жиром текст на обороте меню (возможно, отрывок из старинной хроники) сообщал, что Барфюсерштрассе раньше называлась улицей Братьев, затем – Нищенствующих Братьев и, наконец, Босоногих, сиречь францисканцев, – странная деградация, приведшая Эда к солидарности с улицей.

Ближе к вечеру Мэтью по-прежнему отсутствовал, и Эд начал звать его. Сперва внизу, во дворе, потом из окна, однако так и не услышал короткого, укоризненного "мяу", каким кот обычно откликался.

– Мэтью!

Дворовый запах: словно вдыхаешь давнюю, уже заплесневелую печаль. Печаль из тлена и угля, что жила напротив, в полуразвалившихся сараях, ее непрестанно источали брошенные, навек погребенные вещи. В доме обитали преимущественно бунайцы, рабочие с химического завода "Буна", расположенного в южном предместье. Бунайцы – Эду запомнилось, что сами рабочие тоже называли себя этим словом, употребляли его естественно и не без гордости, так подчеркивают свою принадлежность к народу со славной историей, к племени, среди которого родился и можешь не сомневаться, что оно будет существовать еще очень-очень долго.

– Мэтью!

Эд постоял у открытого окна, прислушиваясь к крысам. "День рождения, мой день рождения…" – подумал он и снова начал звать Мэтью. Чтобы остаться невидимым, он погасил свет. Напротив, наверху косогора, распласталась длинная кирпичная постройка – дом престарелых. С тех пор как он звал, в окнах теснился народ. Он видел линялые краски рубашек и вязаных кофт и седые волосы, поблескивающие в свете люминесцентных ламп, – стариков интересовало все во дворе, особенно ночью. Зачастую они гасили верхний свет не сразу. Эд видел лиловый отблеск гаснущих ламп и представлял себе, как они стоят там в потемках, вплотную друг к другу, и как задние дурным, спертым дыханием дышат в затылок впереди стоящим. Может, кто-нибудь из них видел Мэтью? И теперь они тихонько спорят (сперва тихонько, потом громче, потом опять приглушенно, чтобы не переполошить персонал), стоит ли доставить записку и каким образом.

Прошло два дня, а он все звал. Поначалу ему было неприятно звать во весь голос, теперь он никак не мог перестать. Каждый час по нескольку раз кричал во двор, машинально, почти бессознательно, с холодным от ночного воздуха лицом, маской, прораставшей под корни волос. Сочувствие в доме иссякло. Распахивались и захлопывались окна, слышалась брань, по-халлевски или по-бунайски. В дверь звонили и молотили кулаками.

– Мэтью! Сосисочка, вкусное молочко!

– Пошел ты со своей сосисочкой, ботаник, дай поспать!

Июньский вечер дышал прохладой, но Эд не закрывал окно. Сам того не замечая, сперва чуточку, потом все больше и больше перегибался через низкий подоконник, безопасности ради опоясанный железным прутом. Точно спортивную перекладину, обхватил ладонями ржавый прут и медленно свесился во двор:

– Мэтью!

Голос набрал объема, зазвучал чище и мощнее, низкое, звучное "у":

– Мэтью-у-у!

В комнате, где-то далеко за спиной, приплясывали по линолеуму кончики ног, а вокруг последних отростков позвоночника растекалось пилотское ощущение, с совершенно неведомым, несравненным размахом. Возникло приятное оцепенение, нет, нечто много большее, наслаждение оцепенило его, от макушки до пяток…

– Мэтью-у-у!

Тело не то плыло, не то парило. Он упивался теплой, бархатистой окраской эха внизу, все чуждое там исчезло. Еще раз, осторожно, набрал воздуху, чтобы позвать, и сразу попал в нужный тон, связавший двор, и темноту, и окружающий мир Халле-ан-дер-Заале в одно мягкое, вибрирующее единство, куда ему хотелось окунуться, и сейчас он был совершенно к этому готов…

– Мэтью!

Словно от удара, Эд отпрянул назад, в комнату. Успел еще сделать два шага, потом колени подогнулись, и он рухнул на пол. Это был Мэтью, крик Мэтью. Возмущенный, обиженный вопль или визг, скрип несмазанного шарнира, двери меж этим и тем светом, которая резко захлопнулась и отшвырнула его назад из падения – первый, второй, третий этаж. В глазах было черно, пришлось глубоко втянуть и снова выпустить воздух, незаметно, будто дышит он не по-настоящему, будто вообще уже не дышит.

Немного погодя ему удалось отнять ладони от лица. Взгляд упал на открытое окно.

Кот затаился.

Его там не было.

Когда Эд засыпал, над ним склонилась Г. Была совсем близко и пальцем показывала на свой приоткрытый рот. Губы она при этом растянула в стороны и прижала кончик блестящего язычка к нижним зубам, стоявшим у нее чуть косо, как шибер снегоочистителя: "Мэтью, скажите: Мэ-тью".

Он попробовал увильнуть и спросил, у всех ли учительниц английского во рту такой маленький снегоочиститель, куда так ловко забирается язык.

Г. покачала головой и сунула палец ему в рот.

"Эдгар Бендлер, так вас зовут? Эдгар Бендлер, двадцати четырех лет? Что с вами, Эд? Думаете, дефект у вас врожденный? Тогда скажите thanks".

"Thanks".

"Скажите both of us".

"Both of us".

Палец у него во рту шевельнулся и объяснил ему все. Все, с чем у него непорядок.

"И еще разок both of us, а потом сколько хотите, будьте добры".

"Both, both…"

Недвижный, как маленький черный сфинкс, Мэтью замер подле кровати, чтобы немного понаблюдать, как он медленно, медленно входил в Г., так, как она любила, миллиметр за миллиметром.

Вольфштрассе

Если говорить точно, то его проживание на Вольфштрассе, 18 было не вполне законно. В кирпичной постройке, посеревшей от ежедневных выбросов двух огромных химических заводов, он снимал жилье у одной субарендаторши, как своего рода субсубарендатор. В минимум столетней истории найма этой квартиры были и другие субаренды, кое-как скрепленные самодельными, зачастую рукописными договорами, инвентарными описями или соглашениями об использовании подвала и обязательными договоренностями касательно пользования туалетом, о которых никто уже не помнил. Вдали от жилищных управлений и процедур централизованной сдачи внаем за долгие годы выросли целые деревья субарендных взаимоотношений, но уже через два поколения съемщиков предшествующие жильцы мало-помалу терялись из виду. Вскоре оставались лишь их фамилии, собранные на почтовых ящиках и дверях, словно поблекшие и исцарапанные гербы далеких городов на долго странствовавшем багаже. Да, так оно и есть, думал Эд, кочуешь по свету в квартирах, как стареющий багаж.

Целый день он в полузабытьи бродил по городу. Ужас все еще гудел в голове, и его мучил стыд, в каком-то смысле из-за вопроса, прыгнул он или нет.

Он все стоял у своей двери, на серой крашеной древесине которой теснилось маленькое стадо пластиковых и латунных табличек. Думал о дедовой трости, которую от набалдашника до острия покрывали блестящие серебряные и золотые значки чужих городов. Позднее эта трость служила деду клюкой. В детстве, еще до школы, то есть в пору величайших открывательских экспедиций, Эд по-настоящему наслаждался, скользя пальцем по блестящим металлическим пластиночкам, от острия трости до набалдашника и обратно, снова и снова, туда-сюда. При этом он ощущал прохладу гербов и, поглаживая чужие города, разбирал, как мог, по буквам их названия, а дед его поправлял:

"А-а-шхх-н. Ашн!"

"М-мм-ме-мец, Мец".

"Шш-шт-штуу, Шштутт, Шштут…"

"Кк-к-коооп-ен-Коопеен…"

Города назывались Ахен или Копенгаген и были расположены в неком потустороннем мире, во всяком случае, казались странно далекими, а может, и вовсе несуществующими; удивительно, однако Эд до сих пор сомневался в их существовании, вопреки рассудку. В конце концов эти значки сделали знакомую фигуру деда чужой и даже самого старика отодвинули вдаль, в давние времена, чью связь с настоящим восстановить уже невозможно. Сходным образом обстояло со Штенгелем, Кольпацким, Аугенлосом и Рустом – так гласили фамилии на Эдгаровой двери, пока что разборчивые. На листке бумаги над дверной ручкой виднелось его имя. Стоявшее ниже было тщательно стерто, но для него оставалось зримым, даже в полной темноте, даже без бумажки и без двери. Он тогда писал карандашом и аккуратно приклеил бумажку, которая успела пойти пузырями и пожелтела по краям.

– Моя странница-дверь, – прошептал Эдгар, поворачивая ключ в замке.

С одной стороны, всесилие ведомств и острый инструмент Централизованного распределения жилой площади, с другой же – никто в доме знать не знал, куда могли перебраться Штенгель, Кольпацкий, Аугенлос и Руст и существуют ли они вообще, что Эд мало-помалу начал считать добрым знаком.

Он открыл кухонный шкафчик, проверил свои скудные припасы. Большую часть отправил в мусорное ведро. Следуя интуиции, открутил печную заслонку. Схватил скоросшиватель с семинарскими записями последних недель, сунул в топку и поджег. Тяга хорошая, бумага вспыхнула мгновенно. Эд взял второй скоросшиватель, потом третий, особо не выбирая. В комнате быстро стало тепло, шамотные кирпичи потрескивали. Он вытащил с полки серую мраморированную папку с писательскими набросками, положил возле печки. Немного погодя поставил папку на прежнее место и открыл окно. Это было искушение.

Весь день Эд прибирал в комнате, сортировал книги, скоросшиватели и листки, раскладывал в мало-мальском порядке, словно свое наследие. Заметил конечно же, что дорожит кое-какими вещами, "но только потому, что собрался уезжать", прошептал он. Так приятно нет-нет да и сунуть веточку тихо произнесенной полуфразы в огонь, чтобы тусклый костерок его присутствия не совсем угас.

Мэтью так и не появился.

Мэтью.

Наутро Эд вытащил из печки зольник и отнес к общему ящику, прикрыв тряпицей, чтобы тонкие черные хлопья пепла не сдувало на ходу, – так его научил отец. С десяти лет он ходил с ключом на шее, а значит, вернувшись после обеда из школы, должен был протопить изразцовую печь. Помимо уборки в подвале и вытирания посуды печь относилась к числу его "маленьких обязанностей", как говорила мать. Почти все с ним связанное она называла уменьшительно – "маленькие обязанности", "маленькие хобби", "ты и твоя маленькая подружка". Такие вот мысли мелькали у Эда в мозгу (и он чувствовал на лбу жар смятения), когда он решил вправду никого не предупреждать. Эдгар Бендлер решил исчезнуть – фраза как из романа.

Он присел на корточки, подмел вокруг печки. Протер тряпкой пол, тусклые красновато-бурые половицы заблестели. А стоптанные ребра порогов и облезлые, затертые места почернели. Черные места задавали вопросы. Почему ты не прыгнул? Что здесь забыл? Ну? Ну? Эд старался ничего не задеть, переставлял ведро осторожно. Он уже чувствовал себя незваным гостем, чужим в давней, некогда собственной жизни, как крестьянин без земли. Услышав шаги за дверью, затаил дыхание. Прокрался на кухню, достал из шкафа мегалак, глотнул. Что-то вроде известкового раствора для покрытия слизистых оболочек; с ранней юности он страдал повышенной кислотностью, только и всего.

Лишь под вечер Эд начал паковать сумку. Выбрал несколько книг, большущий коричневый блокнот, который временами использовал как дневник. Громоздкий, непрактичный, но – подарок Г. Подстилку Мэтью и его вонючую миску он отнес вниз, во двор. Разбитое окошко, секунда колебаний, – и все это полетело в темноту сарая.

В обувной коробке с открытками и планами городов нашлась довольно старая карта балтийского побережья. Кто-то по линейке подчеркнул названия некоторых населенных пунктов и синими чернилами обвел береговую линию.

– Вполне возможно, очень даже возможно, Эд, что это твоя работа, – пробормотал Эд. На самом деле он не мог сказать, каким образом эта карта попала к нему, может от отца.

На прощание он хотел поставить музыку, тихую, очень тихую музыку. Некоторое время, словно в трансе, стоял у плиты, пока не сообразил, что на конфорке пластинку не проиграешь. Конфорка не проигрыватель.

Напоследок, прежде чем покинуть комнату на Волльштрассе, Эд вывернул из электрощитка предохранители и рядком поставил их на счетчик: один дорогой автоматический, с кнопкой, и два старых, уже посеревших керамических. Секунду-другую сосредоточенно смотрел на блестящее колесико счетчика. Из-за тонких, гипнотизирующих насечек никогда толком не поймешь, вправду ли колесико не крутится. Эд вспомнил, как лет в тринадцать-четырнадцать мать впервые послала его одного на лестницу сменить предохранитель. Шумы в доме и их гулкое эхо, голоса из соседней квартиры, кашель наверху, дребезжание посуды – этот мир затерялся далеко в бесконечности, когда он отложил в сторону старый предохранитель и страх обернулся неистовым соблазном. Эд видел, как указательный палец медленно, но неудержимо тянется к пустому блестящему гнезду, норовит ткнуться в него. Впервые он совершенно отчетливо и ясно осознал: под поверхностью, как бы за жизнью, царит вечный соблазн, искушение, какому нет равных. Чтобы отвернуться, требовалось твердое решение, и именно так Эд в тот день и поступил.

Он сунул ключ под коврик, а железную дверцу почтового ящика просто прикрыл; в случае чего на бунайцев можно положиться.

Привокзальная гостиница

Еще не сойдя с поезда, Эд почуял запах моря. Привокзальную гостиницу он помнил с детства (по единственной поездке на Балтику). Располагалась она прямо напротив вокзала, большой, красивый соблазн с эркерами, похожими на круглые башенки, и флюгерами, где даты рассыпались на кусочки.

Он пропустил мимо несколько машин, помедлил. Глупо, особенно если подумать о деньгах, – таково было возражение. С другой стороны, приезжать на остров во второй половине дня нет смысла, ведь тогда, наверно, не хватит времени, чтобы где-нибудь устроиться – если ему это вообще удастся. У него было около ста пятидесяти марок, если распоряжаться ими экономно, можно протянуть три, а то и четыре недели. Девяносто марок он оставил на счету для перечисления квартплаты, до сентября вполне достаточно. Если повезет, никто к его исчезновению не прицепится. Ведь он мог и заболеть. Через три недели начнутся каникулы. Родителям он послал открытку. Для них он в Польше, в Катовицах, в так называемом Международном летнем студенческом лагере, как прошлый год.

Стойка администратора необычно высокая и совершенно пустая – ни бумаг, ни ключей. Впрочем, много ли Эд знал о гостиницах. Лишь в последнюю секунду из-за стойки вынырнули головы трех женщин, будто поршни четырехтактного мотора, у которого четвертая свеча не сработала. Не выяснишь в точности, из каких глубин вдруг возникли администраторши; может, высокая стойка соединена с подсобкой или за много лет эти женщины просто привыкли как можно дольше оставаться в укрытии, тихонько сидеть за своим барьером с темной обшивкой.

– Добрый день, я…

Голос его звучал устало. В одиночестве купе ему опять не удалось заснуть. Военный патруль, вероятно что-то вроде пограничного авангарда, реквизировал у него карту Балтики. Поезд долго стоял в Анкламе, наверно, там они и начали обход вагонов. Жаль, в голову не пришло ничего умнее, кроме как сказать, что, собственно говоря, карта не его… Стало быть, он не может знать и почему некоторые населенные пункты подчеркнуты, а определенные участки береговой линии обведены чернилами… Голос внезапно отказал, вместо этого гул в голове, Брокес, Эйхендорф и снова и снова Тракль, звучавший наиболее неумолимо со своими стихами из листвы и коричневого, вот почему Эд невольно схватился за голову. Жест неожиданный – и один из солдат машинально вскинул автомат.

В конце концов Эд, пожалуй, мог сказать: ему повезло, что они его не забрали. "Странный тип", – проворчал в коридоре солдат с калашниковым. У Эда лоб взмок от пота, мимо тянулись поля, почерневшая трава вдоль железнодорожной насыпи.

– Вы бронировали?

Впервые в жизни он остановился в гостинице. Чудо, что все прошло удачно. Эд получил довольно длинный формуляр на шершавой бумаге, у него попросили удостоверение. Пока он, кое-как водрузив локоть на высоченную стойку, неловко, не сгибая запястье, заполнял формуляр, администраторши по очереди листали его удостоверение. На секунду Эд безумно испугался, что его тайный отъезд могли по пути автоматически зарегистрировать, на последних, пустых страницах, под визами и путешествиями. Самовольная отлучка – когда он служил в армии, уже существовал такой маленький, роковой штемпель, влекущий за собой самые разные наказания.

– Извините, я в первый раз, – сказал Эд.

– Что? – переспросила администраторша.

Эд поднял голову, попробовал улыбнуться, но перебросить мостик не удалось. Ему вручили ключ, к которому короткой тесемкой был привязан лакированный деревянный кубик. Он обхватил кубик ладонью, запомнив номер. Аккуратно выжженную цифру. И сразу же, как наяву, увидел гостиничного завхоза в его подвальной мастерской: тот сидел перед бесконечной вереницей тщательно напиленных, одинаковых по размеру, отшлифованных наждаком кубиков и раскаленным острием паяльника выводил цифру за цифрой, номер за номером. В свое время Эд тоже был рабочим, и по сей день какая-то частица его существа чувствовала себя как дома в мастерских, в берлогах рабочего класса, в тех подсобках мира, где вещи утвердили свой четкий, осязаемый контур.

– Третий этаж, лестница слева, молодой человек.

Возле лестницы, над одной из дверей, украшенных латунными накладками, поблескивала табличка – "Кофейная". На первой площадке Эд оглянулся; две из трех женских голов уже исчезли, третья женщина, провожая его взглядом, звонила по телефону.

Проснулся он в пятом часу. У изножия двуспальной кровати стоял бельевой шкаф. В углу телевизор на хромированной подставке. Над туалетом висел покрытый каплями конденсата чугунный бачок, явно принадлежавший давно минувшим временам. Рычаг смыва изображал двух дельфинов в прыжке. Пока животные не спеша возвращались в исходное положение, сверху низвергался бесконечный водопад. Эд слушал этот шум с удовольствием, испытывая дружеское чувство к дельфинам.

Назад Дальше