Бауи пожал плечами и наливает по новой. Пьём, он закусывает, а с пряника капает, к пальцам он у него липнет, вода-то горячая. Бауи их давай обтирать об полотенце.
Я говорю:
- Ну вот, рушничок будет липнуть.
Он подумал и стал их мыть с мылом. Я, даром что пьяный, удивился:
- Не противно, - спрашиваю, - с мылом-то?
Он говорит:
- А тщательнее надо, чтобы и сахар, и мыло смывались заподлицо!
И взял мочалку. Мочалкой моет и ест.
Я подумал и сказал:
- Ты знаешь, Бауи, как я тебя уважаю. Но признайся, что ты дебил. Нарочно признайся!
Бауи, за это люблю, признаётся. Но тут же, свиное ухо, приводит такой контраргумент, что а кому сейчас легко?
Я заметил ему:
- Я, конечно, дико извиняюсь, но вспомни четвёртый закон диалектики - одинаковое одинаковому рознь (тут я поднял палец), и вкуса никакого.
Бауи вздохнул и признался:
- Не люблю я их.
Я опешил. Бауи разрыдался:
- А что делать? А кто виноват? Но ведь мы же русские люди! Какой ж русский не любит пряников?
- Ну ты полегче! Я лично - средний. У меня в предках русские, украинцы, белорусы и одна прабабка турецкоподданная. Так что это ты, может, русский, а я нормальный. А кому сейчас легко?! Ешь тогда устриц.
Бауи обиделся:
- Что я, извращенец, что ли?
- Конечно, извращенец! Он сладости не любит! Да ведь в ней-то, в сладости, самый смысл пряников и есть! Ешь тогда устриц.
Бауи отвечает:
- Что я, извращенец, что ли?
И новый пряник моет.
Я говорю:
- Ты бы его ещё проспринцевал, чтобы и внутри сладко не было.
Вот и видно, что мы были уже хорошенькие. Бауи взял резиновую грушу с пластмассовым наконечником и стал спринцевать. Причём я не понял, он прикалывался или что? То есть спьяну пока засунешь, если вообще засунешь, а потом брызнешь, короче, от пряника уже мало что в руках остаётся, больше на полу и в раковине.
- Вот и хорошо! - говорит Бауи. - Не люблю я их.
А я был хорошенький и сказал так:
- Бауи, признайся, что ты пидор! Нарочно признайся.
Он говорит:
- Я не пидор, но я не скрою, что ты мне нравишься как мужчина. А я тебе?
- Не нравишься. Мне вообще мужчины не нравятся, я бы их наполовину сослал в глубинку на восьмой километр. Я вообще считаю: мужчины недоразумение природы.
Бауи загрустил:
- И я?
- Да ты-то, блин, первый! Ты пряники моешь! Это неуважение к труду кондитера. Это отрицание самого существа сладости. Это поиск противоестественного. Это, если глубоко задуматься, сатанинская мерзость.
Бауи задело.
- Нет, - говорит, - мерзость - есть немытое!
И аж его передёрнуло.
А я как заору:
- Нет, не мерзость! Мерзость - мытое!
- Почему?
- По кочану! Стал бы ты устриц мыть?
- Зачем их мыть, они и так не сладкие.
Я пожал плечами и сказал:
- Пидор ты, Бауи, пидор, и даже не отнекивайся. И всё-таки я очень тебя люблю и высоко ставлю. Кто из одной бутылки не пивал, тот и дружбы не видал!
- Ишь, ловко! Уж очень складно! Поцелуемся, дружок! - визгливо захохотал Бауи.
Мы поцеловались.
Тут только я заметил, что в пылу спора Бауи перемыл все пряники. Пришлось посыпать их сахаром. Я это делал, а Бауи ходил вокруг, с шорохом потирал сухонькие ручонки и хихикал - у кого-де отрицание существа и кто-де ищет противоестественного?
Я молчал. Выглядело это действительно, наверно, глуповато, но я был пьян и уже не мог сдерживаться. Всё-таки, если сказать правду, у нас была не одна бутылка, а три, и уже вторая закончилась.
Пёстрая ленточка, или Дворец беременных
В избе вопила и грохотала музыка (если это вообще можно называть музыкой, вариант: музыка ли?), но вот по полу покатились круглые клубы морозного тумана, и лирический герой понял, что дверь открылась.
Он весь день курил дрянский табак, собственноручно выпотрошенный из былых окурков, и слушал пластинки - не умывался, не завтракал, потом не обедал, бродил по комнате и слушал. Но не пластинки, как тут успел всунуться со своими советами пьяный соавтор Ильенков, вот так мы и пишем вдвоём, как братья Ильф и Петров, а когда залает собака во дворе, а когда она (точнее - он, Акбар, о, аллах, назовут же соседи!) залаяла, как раз не услышал, но увидел глазами мороз. Он растерялся, поспешил ей навстречу и остановился.
Героиня стояла у порога и делала что-то толковое длинными гибкими пальцами у воротника незнакомого ему пальто.
- Здрастуй, - сказал герой и от смущения прямо, но с таким настроением, что как будто бы криво, усмехнулся.
Она прилежно кивнула и ещё добавила словом:
- Здрастуй.
Герой опять усмехнулся, потом спохватился:
- Раздевайся, давай, я помогу!
- Нет, я же ненадолго… Ты же быстро… Времени-то уже… - так говорила она, наклоняя волосатую голову и поворачиваясь, пока он снимал с неё пальто и разматывал шарф.
- Нет уж… Можно раз в жизни… Спокойно поссать… - бормотал он, снимая с неё пальто и разматывая шарф, пока она кружилась, кружилась, кружилась… Как змея Скарапея, понимаешь.
Вот она стоит у вешалки, ставшей сразу непраздной, и он стоит, но непонятно на чём. И тишина.
- Хочешь конфетку? - обрадовался он и достал с буфета красивую коробку.
С пыльной крыши хорошего старинного буфета, где хлопья сажи, паутина, где её старенькие туфельки и колготки, с трудом натягивая которые, он… Так, давайте не отвлекаться, где всего лишь тенёта и нетопыри, достал коробку "Рыжика".
- Хочу! - наконец-то улыбнулась она и села за стол. Он поспешил сдвинуть бумаги на край земли (стол по краям был припорошён пригоршнями земли), а пишущую машинку, настоящий кайзеровский "Ундервуд", кряхтя, переставил на горячую после топки плиту, и когда вернулся из загса, когда-то чёрная, а теперь пёстрая от ударов железными литерами, ленточка поплавилась и слиплась.
Затем хлопнул себя по лбу и убежал в комнату. Ему нужно было срочно спрятать одну вещь, слава богу, что она близорука. Выключил… ну хорошо, не музыку, пластинку, и стало тихо-тихо на усёй зямли.
А когда вернулся, она наливала чай, а он только что хотел достать чистую чашку, а она уже пила из грязной, его любимой. Нелюбимую чистую он взял себе. Посидели. Попили. Он задумчиво смотрел на неё, она поправилась и выглядела устало. А она - в стену, стена не изменилась, даже обидно. Потом хмыкнул:
- Ну как ты… вообще?
- Ничего… Только ты побрейся! - озаботилась она. - А то пойдёшь опять, как этот.
Он направился искать бритву.
- А ты мне дашь стихов… пожалуйста? - попросила она, рассматривая кусочек конфеты или мела, э пис оф чок.
- А! У! - донеслось примерно из-под шкапа, где, надо так понимать, держалась бритва.
Она поднялась и, неловко ударившись бедром об угол стола и испачкавши юбку, прошла в комнату.
- Ты чего постель не заправляешь? Пачкается же, балда!
Тишина.
Она вздохнула и придумала:
- А покажи мне новые пластинки и семьдесят седьмой акай.
Он ожывился.
Засуетился так отвратительно, про себя приговаривая "сейчас сейчас Леночка сейчас миленькая моя маленькая", хотя не очень и маленькая, а если и миленькая, то уж какая, штурман в жопу, "моя"! Ладно хоть не вслух.
Славный прибор, в смысле аппарат, у лирического героя! (Хотя и другой прибор у него тоже что надо. Анемометр чашечный для измерения скорости ветра, в который, всякий раз, когда последний попадался ему на глаза, герой до изнеможения и головокружения дул.) Отличнейший, и даже живём явно не по средствам. В курной избе между печью и полатями первое и последнее детище конверсированной оборонки с мёртвыми огоньками, кнопочками, цифровой и графической индикацией, тридцатиполосным эквалайзером - он мыл руки, прежде чем дотронуться, и ноги.
А какие пластинки! Да, какие пластинки? А вот такие самые, что послушаешь-послушаешь, да и смешно станет! Переходящие, как знамя, из рук в руки свердловских меломанов первый Дилан, первый Болан, первый Давид Бове и так далее. Заботливо оклеенные целлофаном, с автографами слушателей, их виньетками и заметками ("Улёт!", "ГУАНО", "Этот диск слушал я, Ганс Сакс!", "Привет из Минусинска" etc) на внутренней стороне конвертов.
Бабушкина этажерка оказалась как ничто приспособлена для хранения дисков на трёх своих пространных этажах и кассет на двух верхних маленьких. Они там типа играли в тесную бабу, хотя бабы все тесные, а особенно у них щекотные ночью у вашего лица волосы. Диски неколлекционные всевозможные приключения Бибигона в исполнении автора, песенки из м/ф "Петушок и его запоздалые штанишки", рязанские наигрыши, партия Ленина из оперы "Жизнь Клима Самгина. Сорок лет" - стояли и валялись, где и как довелось им по-козацки упасть. Для их проигрывания предназначалась отдельная дубовая радиола "Серенада-404".
И он собрал всех битлов во всех составах, но это всё проформа, а сам последние полгода слушал исключительно тру норвежиан блэк метал, на полную громкость, да так и спал, не раздеваясь, в кольчуге и с топором. С такими-то дарованиями на кой ляд ему жена? Только всё портит.
(Другая тема пошла через два года, когда вся звукозапись мановением насмешливой руки поп-рока перевелась на СиДи. Вот когда он раскаялся, рвал на себе волосы и частично облысел, тогда-то и пришлось снова жениться, да поздно было, жизнь не удалась.)
Вот смотри, указывал он, и вот. Или не вот, эту ведь, кажется, купили ещё тогда?.. Нет, он забыл, не тогда. Тогда он как семейный человек не мог позволить себе таких покупок. Это уже потом он широким жестом отдал всю свою зарплату сторожа за одного Леннона живьём в Нью-Йорк Сити.
- О-ой-ой! - удивилась она. - Чётенько!
Она погладила гибкими пальцами обложки и ещё помечтала, сидя на краю постели:
- Хоть бы ты и мне подарил какую-нибудь пластиночку…
"Какая наглость!" - подумал он, но чисто мозгами, а вот в душе ничего не вскипело, и он, вместо того чтобы врезать ей промеж глаз (и совсем не жизнеподобно) или сказать злую фразу (вот это гораздо теплее, почти горячо), равнодушно отвечал, что посмотрим, может куплю.
(Я уже два раза написал, а никто не врубается, так я не гордый, повторю и в третий. Очень гибкими длинными пальцами. Не знаю, как лирический герой, а я таких больше ни у кого не видел. А он, думаю, и подавно не видал, потому что молодой ещё и женщин познал меньше моего и, главное, гораздо хуже. А ведь это его, родная и близкая, хотя и бывшая, жена, так что он тоже в этот момент, возможно, что-то такое почувствовал.)
- Поставь эту? - посмотрела она на него снизу вверх.
- Эту тебе нельзя, - покачал он головой и включил другую, которая нравилась ей и прежде. Кажется, это был "Автограф" или, может быть, "Кинг Кримсон". В общем, блин, какой-то пинкфлойт. Из тех, что нравились хиппо-панкующим барышням, навроде нашей героини, с багажом английской и музыкальной школы.
И не надо на меня, пожалуйста, рыгать. И за а-ля "праволевацкий уклон" я отвечу легко. Не знаю, как там на гнилом западе Москвы или Роттердама, а у нас в деревне были тоже хиппаны и панки, а также примкнувшие к ним металлисты и митьки. Это были одни и те же люди, но в зависимости от погоды. То есть летом, когда растут цветы и тёплый асфальт, лучше всего хипповать, а зимой, надевши телогреечку, валенки и ватные штаны, а также отрастив бороду лопатою, разумнее митьковать. Панковать же и метлюжить хорошо в промежуточную погоду, тогда по сезону как раз кожаная косуха. А люди-то всё те же, если этих костонед вообще можно называть людьми, вариант - люди ли? Потому что они же извращенцы, и мы, нормальные пацаны, их всегда гасим.
Ещё недавно хиппо-панкующая барышня, а ныне женщина с нелёгкой судьбой, она опустила лицо, по которому пробегали тени неуловимых мыслей. Неуловимых, потому что лирический герой не хотел бы их поймать. И показалось ему в какой-то момент, что побегут слёзы, и он было испугался, что сейчас начнётся. Но ничего, пронесло.
Сбегал в уборную, подтёрся ипекакуаной, вернулся. Она слушала с закрытыми глазами. На её переносице он заметил сосудистую звёздочку, хотел спросить, но не стал.
Тут, не под шкапом, а в шкапу, как у нормальных людей, нашлась бритва. Он пошёл на кухню, чтобы не жужжать здесь, но и она, открыв глаза, поднялась и пошла за ним.
- Я ещё чашку чаю спью.
- А хочешь памир?
- Ой, хочу, - улыбнулась она, и он достал из холодильника трёхлитровую банку.
Вот как! Недавно гуляли, он поспорил с одной барышней, что у него есть банка маринованных помидоров, а та хохотала и твердила, что у таких людей банки, тем более помидоров, не может быть по определению. Поспорили на поцелуй, это очень грамотно - спорить на поцелуй, и он проиграл, а банка в холодильнике таки была, но под ковриком. А теперь Леночка сидела и ловко, как свинья, разделывалась с лопающимися томатами. Она съела их все. Она всегда любила солёное.
- Знаешь что? - сказал он неожиданно и очень беспечно. - Давай не будем торопиться, пойдём попозже, никуда оно не убежит.
Ей ну совсем не хотелось! Сейчас задерживаться. Или, может быть, наоборот, хотелось, только это было нежелательно. Ну пусть даже желательно, но лучше не надо… И она осталась, хотя, наверное, лучше было пойти.
- Ну ты стихи-то дай! - вспомнила она вдруг.
- Щас, всё брошу! - угрюмо посулил он и, взяв пухлую пачку бумаги, пристроился рядом с хоэфорой. Это, кстати, опять выпендрился пьяный Ильенков, а значит всего лишь "рядом с просительницей".
- Я, говоря откровенно, - начал лирический герой занудно, но язвительно, - уж не знаю, что тебе эдакое и дать.
- Ну… про меня, - прошептала она, глядя на стол. На газете, покрывающей стол, был нарисован цветочек и написано "Андрюша", но, кажется, она смотрела совсем не на это. Там же были и его рисунки и надписи, а также множество грязи. Не забываем о пригоршнях земли по краям стола.
- Да нет, я догадываюсь, но, видишь ли, какое обстоятельство: ведь тут практически всё про тебя.
- Да у тебя же там… - удивилась она и замолчала.
- Вот тебе и там! И там, и сям - везде ты! Куда же мне без тебя?! Ну скажи!
И с этими словами он рухнул на колени и кинулся целовать ей ноги, хотя, по-моему, зимние сапоги - это ещё очень далеко не ноги. Она взвизгнула и подскочила, но он снова усадил её и вернулся к сапогам. Она молчала и, судя по доносившимся сверху звукам, быстро чёркала ручкой по газете, покрывавшей стол.
- Ты везде, но везде разная, - мягко заговорил он, обирая пальцами губы, на которые налипла какая-то погань с её сапог, даром что была зима. - Если вдруг себе не понравишься, не обижайся, всё равно это не только ты одна, и не ты полностью. Но вообще на самом деле ты ещё пестрее, чем в стихах. Короче, для хорошего человека Овна не жалко!
Под Овном подразумевалась его новая подружка, которой он тоже обещал кучку стихов.
Героиня пробегала листы глазами и, слегка сутулясь от усердия, равняла их в аккуратную стопочку.
- Только одна просьба: ты там особо не распространяйся, что это всё про тебя, скажи - так, дал.
- Хорошо, - согласилась она и, подумав, спросила: - А почему?
- Не хочу! - передёрнул он плечами.
- Ладно, ладно.
- Ну ёлы-палы! - жалобно воскликнул он, глядя прямо ей в глаза. - Я даже вспотел.
Она почувствовала это по запаху, моргнула и дважды (у неё тогда было два глаза) капнула слезинками, потом ещё одной, хотя и не совсем, потому что из носа. Но всё-таки и не вполне соплёй, а такой как бы смесью. Он порывисто вздохнул и, встав, сильно охватил её за плечи. Она сидела. Он отнял руки, тоже сел на место и, мечтательно глядя в закопчённый дочерна потолок, на крюк из-под стоящей в углу, рядом с носками, люстры, с которого свисала странная инсталляция, сказал:
- Знаешь, я тебя, наверное, немножко люблю.
- Немножко…
- Потому что как появишься, так и вот.
- Вот…
Они встали, обнялись и долго молча стояли.
Потом он чуть-чуть двинулся.
- Ну нет! - удивилась она. - Я не хочу!
- Ну чё-ё! - жалобно возмутился он и потянулся к её губам.
- Нет, правда не надо! - воскликнула она и стала со слезами вырываться, почти ломая руки (ему) и вопия: - Не трогай меня!
- Тс-с! - растрогался и шёпотом прикрикнул он. - Не хочешь - не надо, только не вырывайся.
Она успокоилась, вздохнула, и они продолжали стоять в объятии. Он опять потянулся к её губам. Они остались на месте. Он осторожно поцеловал её, - она не двигалась. Он усадил её в кресло и снова поцеловал. Губы дрогнули и ответили. Сначала они были просто мягкими, потом обрели упругость, а потом ожили совсем.
- Время-то! - шёпотом посетовала она. - Раздеваться долго.
- Чего там долго?
- А я же беременная, - сообщила она.
- Вот и славненько.
Она ещё помялась и, с каким-то облегчением вздохнув, впилась в него руками и ртом. Вот как раз поэтому никогда не нужно заправлять кровать.
- И рожу скоро.
- Что значит скоро? - бормотал он, деловито убирая всё лишнее.
- В марте.
- В каком таком марте? - продолжал говорить он, расстегнув юбку и увидев бандаж у неё на животе. Остановился. Остановился, конь этакий в кожаном пальто, причём педальный.
Она ещё не заметила этого, и что-то там делала такое со своими прекрасными по понятиям, но утомительными в неустроенном быту волосами, опять рассыпающимися по голым грудям и спине. Ленточка прежде была обычной городской барышней, и подружки всегда завидовали её волосам - чёрным, длинным и крепким, но вот мыть их в тазике, а потом сушить и расчёсывать оказалось чистым наказанием, так что вторая попытка оказалась и последней. Тогда она просто заплела толстую косу и иногда, по мере растрёпывания, её переплетала. И так оказалось гораздо лучше, правда, первый месяц она боялась, что заведутся вши. Откуда заведутся? Ну… от грязи! Вши заводятся не от грязи, а от вшей-родителей. Да я знаю! Ну так что? Ну ничего… а вдруг возьмут и заведутся?! Ну тогда помой голову и успокойся. Нет уж, хватит с меня, сам мой, и так далее, но вши всё не заводились, и она постепенно успокоилась.
Ну потом это, натурально, кончилось, и так печально! Но об этом сейчас не стоит.
Нет, стоит. Потому что если не сейчас, то больше некогда. Слова эти не скажутся, а несказанные они лежат на личной совести лирического героя, а он, обладая совестью слишком пужливой, этого не любит. Он немедленно застрелится, а скорее, не имея револьвера (потому что стреляться из автоматического пистолета претит его эстетическому чувству; пистолета, впрочем, тоже нет), ещё долго не застрелится. Но ведь можно помаяться-помаяться в поисках револьвера, а потом лопнет терпение - и повесишься как миленький. И даже не без злорадства.
А так они из категории мучительной совести переходят в категорию литературного факта, и два в одном - обогащение литературы, пускай и сомнительное, и очищение так называемой совести. Итак, всё кончилось натурально и так печально…
- А я же тебя спрашивал - беременная, что ли? - часто моргая, он смотрел на её живот. - "Поправилась"!