Исаакские саги - Юлий Крелин 19 стр.


Смешно. Так рассуждал про себя и посмеивался Исаакович - гость израильский, над Борисом русским гостем. А соскучившаяся по собеседникам новоиспеченная израильтянка, или, как здесь это именуется - олим хадашим, Фаня или Фейга с неизвестным, оставленным на географической родине, отчеством, продолжала разговаривать с бывшим соотечественником, сохранившим отчество, но, по ее представлениям, еще не выбравшим себе отечество.

- Вы поедете себе домой, пойдете на работу, у вас там семья, дети, будете приходить всюду, как к себе. Есть с кем поговорить, а может, и приказать, наказать, выслушать приказ чей-то, с кем-то не согласиться, что-то сделать… А мои дети, ради которых я и уехала сюда, либо ищут работу, либо работают целый день, а я одна и нет соседей даже, с кем могу поговорить. А те, кто есть говорят, кто на иврите, а то и, худо-бед-но, на английском. А можно ли поговорить по душам, когда на этом языке я могу спросить только сколько стоит и как пройти?.. Да еще здравствуйте да до свидания.

- Так вам здесь плохо?

- Мне плохо! Мне хорошо. Но только кому я здесь нужна? Никто не обращает на меня внимания, никто не говорит, чтоб я убиралась к себе в Израиль. Никто не говорит мне, что я какая-то морда. Никто меня ни с кем не обобщает, мол, "все вы такие или сякие" - я никому не нужна.

- Так зачем же вы уехали?

- Вот затем, чтоб мне не говорили "морда", что я "все мы" Мне говорили "убирайся" и я убралась. Но меня искали, меня выискивали в толпе, выдергивали из толпы, как морковку из грядки… А здесь, кому нужна морковка, когда тут и ананасы есть, и бананы, авокадо, и также морковка и… я знаю чего тут нету. Меня тут нету. Я им не нужна. Я такая же, как и они. Меня не посылают, а спрашивают, чем помочь. А, что мне помогать, когда я хочу работать, а кому нужен какой-нибудь бухгалтер с фабрички из Умани? Ну?

- Так возвращайтесь.

- Он говорит - возвращайтесь! Чтоб меня опять грозили вырезать? И меня и мое семя?..

- Так ваше семя, или, вернее, семя вашего отца, мужа здесь. Его уже там не вырежут. И потом это только слова, крики дурных.

- Он говорит - слова! Это ж у них, в их Новом Завете сказано: "В начале было слово".

- У них же и сказано, что "слово было у Бога", а ведь эти крики в устах у детей сатаны.

- Так всегда, когда начинается борьба с сатаной, у кого головы летят? Я вас спрашиваю? Страдает кто? Ну! Вот именно. Так я уже сыта.

- Так что же делать?

- Ну, например, там я могла сказать детям: пойдите дети в театр. А здесь? Я им могу дать деньги на театр? Или даже на книгу?

- Они взрослые, ваши дети?

- Вы, что не видите? Я уже немолода - откуда у меня малые дети будут? Но дети есть дети - они всегда будут для меня малые.

- Если они взрослые, так они сами возьмут свои деньги и сами купят себе книги.

- Кому нужны здесь книги, которые мы читали? И вообще, книги! Я им нужна? Я им не нужна! Книги!

- Так это не место, наверное, а время, возраст…

- Конечно. Старость - это не подарок. И зачем вы мне про это говорите? Я сама не знаю что-ли, сколько мне лет? Ну, хорошо. Спасибо за беседу. Поговорила со своим человеком оттуда. Приедете совсем - договорим. Вы же приедете. Куда вы денетесь?!

Женщина махнула рукой и пошла. Ни тебе до свидания, ни тебе… Пройдя два шага, она остановилась и снова открыла рот:

- Да, а что вы меня хотели спросить, когда остановили?

- Я? Я вас не останавливал. Это вы ко мне обратились на иврите, который я не понимаю.

- A-а. Да-да. Вспомнила. Ну, а что вы тогда развели испугано руками? Вы боялись, что я у вас денег попрошу?

- Господь с вами. Мне такое и в голову не приходило. Я пытался показать, что я не понимаю.

- Ну, счастливо. Приезжайте. Глупость вы сделаете и в том и в другом случае.

"Приезжайте", - он усмехнулся и медленно побрел знакомиться с великим городом. - Глупость я сделаю и в том и другом случае. Если здесь я не Иссакыч, то кто я?

Отцы и сын

Воскресенье. Утром общий завтрак. Вся семья, все четыре составных части ее, два первоисточника и два наших производное, собрались за столом. Это как бы символ, обозначающий семейное содружество. Я не тороплюсь в больницу, даже, если хочу взглянуть на свою вчерашнюю работу - это можно и попозже. Гаврик не бежит в школу, или там, на какую-нибудь олимпиаду, курсы или гульбу, что всё же днём в выходной неминуемо. Дочка ещё маленькая и в бурной жизни семьи ещё не участвует. Лена не торопится на работу; да и не на рынок, ни в магазин - это на ходу делается, идучи домой или в обеденные перерывы.

И в выходной в магазин лучше не ходить - отовсюду приезжают, не пробьешься к прилавку. С другой стороны, после работы, во второй половине дня магазины уже пусты. Говорят, что временно. Нам всегда говорили, что плохое - это временно. И так уже семьдесят лет говорят. И впрямь, перерывы бывают - иначе давно бы все повымерли. Сегодня мы короли: сегодня есть и чай, и яйца, и хлеб и масло. Семья в сборе - простор многословным дискуссиям о жизни, обсуждений еды, погоды, планов… Много пустоты, но всегда весьма животрепещущей, всегда злободневно. На злобу дня. Странное выражение. Почему, если сегодня это важно, так, стало быть, злоба? Можно и на сию тему посудачить. А посудачить? Это что? Причем тут судак? Или судки?

Я не люблю трапезовать на кухне. Я всегда говорил, когда в меня норовили что-либо наскоро впихнуть, не отрываясь от плиты: "Опять хочешь с челядью меня кормить". Смешно нам было.

Правящая идея научить кухарку управлять государством, косвенно оборотилась в советскую традицию принимать гостей в кухарочьем месте. В результате, в каком-то смысле, кухня облагородилась. Рауты, суаре, парти - посиделки близ плиты, паров вечно кипящего чайника, скворчащих сковородок, позволяют хозяевам не отвлекаться, приготавливая чай, кофе, закуску, от политических споров, дискуссий, национальных проблем, обсуждения властных персон, или разговоров о литературе, искусстве, что, конечно, реже, чем осуждение изысков нынешнего режима. Кухня стала героем книг, экранов, сцены. Кухни становились все меньше и меньше (и по размерам и по наполнению), а разговоры кухонные (не по смыслу, но по месту) были все более энергичными и долгими. Как бы плиты ни чадили, кастрюли, чайники ни парили, сковородки ни шипели и брызгались, мы не могли отказать себе в этих посиделках при закусках на скорую руку, при близстоящих бутылках, рюмках и стаканах, вина, водки, чая, кофе, ибо события в общем доме тоже чадили, парили, скворчали, шипели и брызгались. Эти кухонные сквозьнощные поддаточные дискуссии были и защитой, и выстраиванием алиби, и покаянием и воспитанием…

Общество все больше перемещалось на кухню, будто готовясь к управлению того, что было здесь государством. Здесь, у плит и кастрюль вырастала новая поросль ораторов и политиков, которые все же были на порядок выше выдвиженцев от сохи и станка. Хотя нынешние кухонные политики и грамотнее и образованнее, и вышли они на арену дозволено и открыто, тенденции к смещению общества в гостиные пока не обозначилось. Кризис жилья, еды сохраняется - кухня же продолжает оставаться центром мышления.

И все же последнее время нас все больше тянуло в комнату, где стоял телевизор. Интерес к быстро меняющимся событиям и людям, так называемая гласность, потянули нас к, казалось бы, навечно опостылевшему ящику и газетам. Узнавать постепенно становилось важнее и интереснее, чем говорить самому. Впрочем, в компании, мало что может уменьшить потребность немножко повещать. Неумение просто слушать, вообще, общий грех нашего общества. Слушаешь, а не слышишь…

Я уже сидел в комнате за столом, краем глаза поглядывая на картинки в телевизоре с заглушенным звуком, в ожидании исчезновения из эфира, клипа ли, спортивной передачи или кино. Другим краем глаз я глядел в недавно приобретенную книгу об Иване Грозном. Я всегда его считал основателем, или предтечей, большевистского образа существования на нашей земле. На кухне что-то гремело - рождалось нечто, долженствующее сегодня общей трапезой укрепить семью. Гаврик плещется в ванной - то ли, действительно, моется, то ли устраивает шумовую имитацию, чтоб мы не привязывались с глупыми гигиеническими догмами о пользе ежеутреннего душа.

Меня не печалило это временное одиночество - я с мазохистской радостью погрузился в житие и бытие при четвертом Иване нашей истории, прикидывая и собственное когда-то пережитое.

Кончилось одиночество:

- Борь, порежь хлеб.

- Сейчас.

Будто так легко оторваться от опричников.

- Гаврик! Иди сюда. Слышишь? Оказывается Генрих VIII английский тоже считал, что министра можно отставить, лишь казнив его.

- Ну и что?

- Что, ну и что? Ты пойми, Генрих этот чуть раньше Грозного был. Но он у них последний такой. А у нас, в принципе, до сих пор так. Ну, если не казнить, так вечная опала, небытие в общественной жизни.

- Ну и что?

- Мы ленивы и нелюбопытны. Понял? Кто сказал?

- Ну, зануда. Кто надо, тот и сказал.

- Вот, вот… Не знаешь!

- А зачем это знать надо? Да ты не возникай. Я-то знаю - успокой душу свою. Пушкин сказал. Ну и что? Зачем это знать?

- Чтобы человеком быть.

- Ты уж восемьсот раз это спрашивал. Не устал? И каждый раз торжествуешь.

Сын стоял в дверях, и голова его покачивалась где-то у притолоки. Он, наверное, на полголовы выше меня.

- Ладно, ладно. Умылся?

- Естественно.

- Не очень-то заметно.

- Но… пап!

Тотчас видно, что мытье относительное - реакция не столь наглая, как в предыдущих словах.

- Ладно, ладно. Умылся, так умылся.

И я в детстве не больно мыться любил. Как только в голове у меня рождался компромат на сына, я свой внутренний взор обращал на собственное, так сказать, босоногое детство и умиротворяюще начинал оценивать изыски Гавиного поведения.

- Порежь хлеб. Мама просила.

- Она тебя просила.

- А я тебя.

- Но она ж тебя просила. Скажи лучше, что не хочешь, а хочешь читать.

- Я ж с тобой разговариваю, а не читаю.

- Разговариваешь, чтоб поучать меня.

- Да, пожалуйста, могу и сам, если тебе трудно.

- Мне не трудно. Давай порежу. Но скажи, что хочешь читать.

- Да не надо - я сам порежу.

- Нет. Давай я порежу.

- Для чего эта торговля, Гава, когда любому порезать хлеб ничего не стоит.

- Вот поэтому давай я и порежу.

- Что за спор дурацкий! Режь. Пожалуйста. Мать! Ты чего? Скоро?

- Вы начинайте. Яйца на столе. Я сейчас чайник принесу.

- Гаврик, я тебя прошу - режь, пожалуйста, потоньше.

- Так получилось.

- Ну, хотя бы для меня один кусок. Не люблю толстый хлеб.

- Резал бы сам.

- Я и предлагал. Ты ж захотел.

- Захотел! Возмечтал. Взалкал. Экое дело - хлеб захотел резать. Ты мне дал и я порезал.

Наконец, из кухни явилась и мать семейства с двумя чайниками в руках - большим и маленьким, заварочным.

Так. Началась новая дискуссия.

- Гаврик, ты причесывался?

- Не помню.

- А я вижу.

- У зеркала и я увижу.

- Причешись.

- Потом.

И я включился:

- Да, ладно. По обычным меркам у него сегодня вполне благообразный вид. После еды все же причешись.

- Пап, а что по телику?

- Ну вот! С утра тебе телик. Дай поесть спокойно.

- Кончай, мам, с утра заводиться. А яйца крутые, всмятку?

- Всмятку сейчас нельзя. По телевизору передавали, сальмонеллез. Двадцать минут варить надо.

- Какой там еще самолез! А я люблю всмятку. А еще лучше сырые. Быстрее выпьешь.

- Нельзя.

- Да, что будет?

- Заболеешь. Живот… Температура. Болезнь такая.

- Скоро дома разрешат иметь счетчики радиоактивности, начнут продавать индикаторы для поиска нитратов.

- И тогда наступит истинная гласность, - это опять я - И приобщит тебя к поиску и научно-исследовательской деятельности.

- И стану я эдаким евреем талмудистом, в очках и сутулым.

- Талмудистом не станешь.

- Ну, танцующим хасидом.

- Эрудит ты наш. Видишь, мать, доказывает, что книжки читает.

- Эрудит! На лабуду он эрудит. Да сел бы лучше сейчас, сегодня, да учебники хотя бы почитал.

- Мама!

- Ну, что мама! Заниматься-то надо.

- Сегодня воскресенье.

- Ты из каждого дня норовишь воскресенье сделать.

Я почувствовал надвигающийся мрак на наш безоблачный выходной:

- Давайте поедим сначала. А потом разносторонние дискуссии. И даже на дисциплинарные темы.

- Ну, смотри, Борь! Сколько я его не учу, что с острого конца разбивать яйцо удобнее и элегантнее, он…

- Мам. А я, сколько не говорю, что на тупом конце есть воздушная площадка. А ты тоже никак не возьмешь это в ум. Там полость есть.

- И что это дает тебе?

- Я разбиваю где полость и мне легче захватить край не пачкая пальцы, легче в слой попасть.

- Теоретик. Ты посмотри, как папа делает: два удара и ровная крышка срезается. Аккуратно. Элегантно. Скорлупа не сыплется. Быстро.

- И какой русский не любит быстрой еды… - Я старался шутить.

- Значит я не русский.

- В каком-то смысле так…

К телефонному звонку Гаврик сорвался, словно инерции для него не существовало.

- Да… Да… Привет… Ага… Угу… Ладно… Когда? Где? Ага… Сейчас сколько? Угу… Ну… Окей.

Сел к столу и опять принялся то ли исследовать, то ли составлять план наилучшего вскрытия предмета, то ли раздумывал, как его быстрей уничтожить - то есть съесть.

Но мамин пыл, то ли руководящий, то ли педагогический, то ли обобщенно родительски-дидактически-командный еще не исчерпал себя.

- Вот так! Уже договорился. Вот видишь и пролил и насорил скорлупой. Я же говорила, что с острого конца…

- Ну, что ты пристала!? Ты открываешь крышечкой, а я буду разбивать яйцо. Что за дела!

- Ты ж не убираешь за собой. Ты уйдешь, а мне убирай. Обо мне подумай. А то уже договорился. А заниматься когда?

Гаврик вскочил, отодвинул чашку и тарелку, расплескав и рассыпав и чай и скорлупу, выбежал из комнаты. Слышно было, как он натягивал куртку, явно торопясь. Видимо воспользовался конфликтной ситуацией и спешил удрать без лишних разговоров. С моей точки зрения бывшего мальчишки все для него складывалось удачно. Но, тем не менее, я попытался, как бы стать на баррикаду рядом с мамой.

- Гаврик! Сынок!

- Да ладно вам. - донеслось уже от выходных дверей. - Пока!

Дверь хлопнула.

- Вот видишь! И так каждый день. Он ничего не хочет делать.

- И чего ты завела эту идиотскую полемику? Вот уж никогда не думал, что фантазии Свифта могут оказаться, так, до глупости, реалистичны. Война остроконечников и тупоконечников.

Свифт помог - рассмеялись оба.

* * *

А Гаврик уже плыл где-то на просторах, так сказать, океана жизни.

* * *

Гаврик был похож на всех своих сверстников. Та же расхристанность в одежде. Сверхстертые, или как бы сказали лет семьдесят назад - архистертые джинсы. (Правда, джинсов не было тогда, но все остальное было - от архианархистов до архибатеньки.) На коленях дырки. Кроссовки тоже по швам разорваны. Серая куртка с незастегнутой молнией и миллионом карманов. Длинные волосы, достававшие до воротника и прикрывавшие уши и брови. То ли бомж, то ли музыкант сегодняшней эстрады, то ли просто архисовременен… Да все они так нынче ходят. Даже в школу так стали пускать. С модой лишь большевики сдуру боролись. Собственно, не только большевики - любая религиозная организация, приверженная догмам, демагогически сражается с любым новым. А мода вечно сегодня новая, хотя бы это и рецидив прошлого - "ретруха". Мода агрессивна, как вода - моментально заполняет свободное пространство.

Гаврик совершенно не похож на Борис Исааковича ни долговязой фигурой, ни чрезмерной волосатостью.

Гаврик, по документу Гаврила; нарождающиеся принципы бытия страны еще покажут, Гаврила он или Гавриил, Гава, Габриэль. Может, наконец, сотрется разница и, когда кликнут Гаврика, никто не будет удивляться, что зовут Гаву, Габби или Габриэля. Неизвестно еще, что выстроится в стране и в душе этого неоднозначного пока юнца.

- Привет, Шур.

- Салют.

- Куда пойдем?

- Куда глаза глядят.

- Неинтересно. В парке выставку авангардистов открыли. Сходим?

- Давай.

- А может, Кириллу позвонить? Может, с нами пойдет?

- Звони.

- Кирка! Ты? Что делаешь? В парк на выставку пойдешь? С Шурой… Мы уже на улице… Выходи тогда… Через десять минут на нашем углу… Окей!

Люди с обретенной целью мигом меняют походку. Только что шли расслабленно, как бы довольствуясь улицей, погодой, друг другом, разговором, глядя по сторонам, вбирая в себя весь мир. Но вот у них появилась цель. И им вроде бы перестало хватать существующего, им что-то понадобилось еще - мало им мира, воздуха, погоды… Быстро, не обращая внимания на вселенную вокруг них - природу и бытие, видя перед собой лишь нечто только для них существующее, устремились они вперед. Будто мало им сиюминутных вокруг событий, почти бегом рванулись они к грядущему. Они шли, они не разговаривали, они, словно пьяные, в миг потеряли, как принято сейчас обозначать, коммуникабельность - порвалась связь и между собой. Смешно! Но у них цель - о чем же им говорить! Как бы мгновенно распались все связи с миром, осталась лишь одна, что манит их, маячит где-то впереди. Цель объединила и обеднила их. Походка, выражение лица с утерявшейся успокоенностью, убежденного в самодостаточности - все стало иным. Ушла, наверное, на время, какая-то важная сторона существования - есть цель, и боле ничего, ничего вокруг.

А всего-то - идут на встречу с каждодневным товарищем.

Лишь любопытство - великое счастье, кто его имеет - в состоянии оборвать стремительность юного, поступательного движения вперед, к любой цели. Хотя они, полуюноши, слава Богу, покуда еще уверены, что знают, зачем и для чего многое, еще не ведая про всегдашнюю неизвестность будущего и всегдашнюю сомнительность ожидаемого. Впрочем, это и делает жизнь привлекательной, интересной, не всегда предсказуемой - опять же, любопытной.

Любопытство замедляет ход… бег по жизни, скидывает шоры с глаз, освобождая боковое зрение и заставляет оглянуться, отвлекая от доселе привлекающей впереди, порой, к сожалению, единственной точки, цели. Оживает разброс глаз - мир открывается и с боку.

Не надо торопиться только вперед. Поначалу надо бы и оглядеться. Повременить бы с целью. И глобально… И когда с подружкой… Зачем торопиться к товарищу…

В детстве же благословленное любопытство часто приостанавливает бег неизвестно куда и для чего. В детстве чаще смотрят по сторонам. И, слава Богу, ибо неизвестно, что их ждет у цели. То остановятся поглазеть на уборку снега, или поливающую машину, на ремонт или разрушение дома, шагающих солдат - мир познают… если цель не мешает. В юности, в зрелости любопытство постепенно уменьшается и где-то к старости вновь обретается интерес к миру… К уходящему миру. Вернее у уходящего из мира. Запоздалое любопытство. Да поздно…

Итак, вперед, вперед - и не разговаривают, не держатся еще друг за друга, может, еще и не ощущают друг друга… Полудети.

Назад Дальше