3
Приглашение на второй ужин мне привез всегдашний таксист Якова, который возил его, куда ему захочется. Таксист подъехал ко двору Рабиновича, постучал в дверь бывшего коровника и вручил мне конверт.
В те дни Яков жил уже не в деревне, а на Лесной улице в соседнем Тивоне, в том большом доме, который сегодня принадлежит мне. Мы не раз видели, как такси ждет его в тени казуарин, что на главной дороге, пока он сидит на деревенской автобусной остановке и повторяет идущим мимо людям и машинам свое: "Заходите, заходите!" Но в деревню он больше не приходил.
Я решил отправиться к нему пешком и вышел из дому утром, после дойки, чтобы идти не спеша, вволю останавливаться по дороге и прийти к нему еще до захода солнца.
Было начало осени. На линиях электропередачи, тянувшихся вдоль дороги, чернели сотни ласточек, нанизанных на провода, точно нотные знаки на линейках музыкальной тетради. Дорожная пыль уже была перемолота тысячью летних колес, и в воздухе летали склеившиеся щетинки сжатых колосков.
Первые дожди еще не прошли, и вода в русле вади стояла так низко, что из высохшей грязи на берегах торчали рыбьи скелеты. Немногие выжившие рыбки теснились в нескольких оставшихся лужицах и были так заметны, что вороны и цапли выклевывали их из воды с ловкостью зимородков. Тут росла в изобилии малина, подмигивая мне темными спелыми глазами конца лета, и я, от жадности, даже порвал рубашку об ее колючки.
Я прошел вдоль вади до экспериментальной фермы, неподалеку от нашей деревни - в ту пору агрономы занимались там выращиванием пряных трав, и оттуда постоянно доносились влекущие запахи еды, - потом пересек небольшую долину, что за фермой, поднялся на север, по тропе, шедшей меж больших дубов, которые остались от лесов, в давние времена покрывавших эти холмы, и под одним из этих дубов решил прилечь и заодно глотнуть воды из захваченной с собой фляги.
Место это не было мне чужим. Два леска сопровождали все мое детство. Ближайшим была та эвкалиптовая роща, что отделяла нашу деревню от бойни. Там гнездились несколько вороньих пар, а перед восходом пела рыжая славка - я научился следовать за мельканьем ржавого хвоста и таким манером нашел ее гнездо, спрятанное среди старых эвкалиптовых пней. Новые побеги, которых никто не выдирал, поднялись здесь из-под среза, разрослись и образовали укромный зеленый шатер - лучшее прибежище для птиц, ищущих одиночества и укрытия. Орлы и стервятники парили в небе над этой рощей в поисках останков животных, которых оттаскивали сюда с бойни, и несколько раз я видел там дядю Менахема, когда он показывал свои весенние записки каким-то смеющимся женщинам, иногда знакомым мне, иногда незнакомым. Я думал, что это его знаменитые "курве", но приказ Номи был для меня нерушимым, и я ничего не рассказывал тете Батшеве.
Второй лес, подальше, дубовый, лежал как раз на том пути, которым я шел сейчас к Якову. Сюда я тоже приходил в детстве, но этот лес был слишком далеко, чтобы тащить туда наблюдательный ящик. Здесь я просто лежал на сухих листьях и подолгу смотрел в небо.
Тут жили сойки с принципами, раз и навсегда отказавшиеся подбирать объедки с человеческого стола. Они были такие же наглые и любопытные, как и их сородичи, давно перебравшиеся в окрестные деревни, но казались поменьше тех, и голубизна их крыльев выглядела не так нарядно, а птенцы были более жилистыми и дикими. Эти сойки прятали про запас желуди, меньше летали и предпочитали незаметно прыгать меж веток. Самцы, как я не раз видел, еще сохранили обычай, давно забытый их деревенскими братьями, - они строили сразу несколько гнезд и предоставляли самке выбрать одно из них.
Мои старые друзья-вороны здесь не жили, но черных дроздов я видел и слышал, - франтоватых самцов, что кичились своим черным опереньем и оранжевыми клювами, и скромных самок, маскировавшихся в серое и коричневое.
"Мальчик опять ушел в лес!" - кричал Моше Рабинович.
"Там опасные звери", - приходил ему на помощь Яков Шейнфельд, в душе которого еще текла река его детства и не исчезли страхи северных лесов и вой голодной волчьей стаи.
"А ну, хватай побыстрее свой пикап и отправляйся искать парня!" - торопил Глоберман Одеда.
А мама смеялась. "Если Ангел Смерти придет в лес и увидит маленького мальчика, которого зовут Зейде, - напоминала она моим трем обеспокоенным отцам, - он тут же поймет, что произошла ошибка, и отправится в другое место".
Тихий, деятельный шорох непрестанно стоял в лесу - шуршание листьев и голоса птиц, торопливые шажки мелких животных и посвист ветра. Но стоило мне приблизиться к опушке, как тотчас послышались звонкие предупреждения дятла, и все звуки разом смолкли, будто по приказу. Я лег на землю и растянулся на спине. Огромный полог тишины спустился с вершин дубов и укрыл мое тело.
Нити паутины сверкали на солнце, жучки волочили по земле свою добычу, из-под настила листьев парило сырым теплом - верный признак медленного брожения гнили. Мало-помалу мои уши освоились с тишиной, и вот я уже начал различать тончайшие прослойки меж ее пластами: неумолчное шуршание высохшей дубовой листвы, неутомимый жор червя, вгрызающегося в древесный ствол, скрип перетираемых зерен в зобах горлиц, отъедавшихся перед перелетом в Африку.
Прошло несколько минут настороженности и приглядывания, прежде чем лесные твари привыкли к моему присутствию и успокоились. Дятел снова взял на себя роль герольда, быстрым барабанным боем распоров тишину. Вслед за его перестуком раздался раздраженный металлический голос синиц, и их тут же поддержали и усилили все прочие лесные жители. Мир распался на тысячи тонких звуков, словно вывалившихся из разодранного нараспашку мешка. Все колесики природы разом затикали вокруг меня, как в часовом магазине. Маленькие стрелки сезонов показывали конец лета - криком последних цикад, сухим пыльным запахом вспаханных полей, громким хлопаньем крыльев каменной куропатки, чья расцветка, смелость и величина отмеряли те несколько дней, что прошли с момента ее вылупления. А большие стрелки показывали время дня - солнцем, которое уже начало опускаться, да западным ветром, который нашептывал: "уже-четыре-часа-после-обеда-и-сейчас-я-усиливаюсь", да громким криком стрижей, ищущих добычи и объявляющих о приближении вечера.
Я помню, как мама впервые учила меня читать по этим стрелкам. Я был тогда шести лет от роду и попросил купить мне часы.
"У меня нет денег на часы", - сказала она.
"Тогда я попрошу Глобермана, и он мне купит. Он мой отец, и у него куча денег".
Несмотря на малолетство, я уже хорошо понимал статус трех мужчин, которые заботились обо мне, приносили мне подарки и играли со мной в разные игры.
"Ты никого ни о чем не будешь просить, - тихо и жестко сказала мама. - У тебя нет отца, Зейде, у тебя есть только мать, и то, что я смогу, я куплю тебе сама. У тебя есть еда, чтобы поесть, и одежда, чтобы носить, и ты не ходишь босиком, без обуви".
Но потом, чуть смягчившись, взяла меня за руку, вывела во двор и сказала: "Тебе не нужны специальные часы, Зейде. Посмотри, сколько часов есть в мире".
Она показала на тень эвкалипта, которая своей длиной, направлением и прохладой говорила: "Девять утра", на красные листики граната, которые говорили: "Середина марта", на зуб, который шатался у меня во рту и говорил: "Шесть лет", и на маленькие морщинки в углу ее глаз, которые разбегались с криками: "Сорок!"
"Видишь, Зейде, вот так ты весь внутри времени. А если у тебя будут часы, ты всегда будешь только рядом с ним".
Я услышал странный шорох. Он вполз в мои уши и как будто открыл мне глаза изнутри. То был кот. Сбежавший из дома, он важно прошествовал мимо меня - один из тех котов, которые время от времени покидают человеческое общество, чтобы испытать свои силы в лесу и в поле. Это был огромный котище, настоящий гигант, с черно-белой шерстью. Лесная жизнь уже успела вернуть его хребту древний разбойный изгиб, но в нем все еще ощущались былая грациозность, томная лень и сытое барство тысячелетий одомашнивания.
Я, умевший беззвучно подкрасться даже к строящим гнездо воронам, не шелохнулся, и кот не заметил меня, пока я не позвал его искушающим "ксс-ксс-ксс".
Он застыл на месте, повернул ко мне узкие зеленые глаза и с трудом сдержался, чтобы не подойти и не отдаться моей ласкающей руке.
"Ксс… Ксс… Ксс…" - шепотом пропел я, но кот опознал мой человеческий голос, пришел в себя, отпрыгнул и исчез.
Я тоже поднялся и пошел дальше.
4
- Ты вырос. Яков распахнул дверь.
За время моей армейской службы мы обменялись несколькими письмами, но лицом к лицу не встречались уже больше трех лет.
- Ты тоже вырос, Яков, - сказал я.
- Я постарел, - с улыбкой поправил он меня и тут же сказал свое постоянное: - Ну, заходите, заходите…
Его новый дом был красив - огромный и просторный, большая лужайка впереди и маленькая за домом. Больше всего мне понравилась кухня. В центре стоял внушительных размеров обеденный стол, кастрюли и сковородки висели на стенке под полками, а не прятались в шкафчиках. Тут я и расположился. Я из тех людей, которые любят сидеть на кухне - и у себя дома, и у других.
- Я беспокоился за тебя, когда ты был в армии. Ты не отвечал на мои письма.
- Обо мне не надо беспокоиться. Я маленький мальчик по имени Зейде, разве ты забыл, Яков?
Он заметил порванную рубаху.
- Быстренько снимай рубаху, - сказал он. - Я тебе починю. Человек не должен ходить по улице в таком виде.
И не отстал от меня, пока я не снял рубаху, несмотря на все мои протесты.
Он вдел нитку в иголку и за несколько минут затянул дыру маленькими быстрыми стежками, до того одинаковыми по размеру и с такими равными промежутками, что я даже удивился.
- Где ты так наловчился? - спросил я.
- Когда припечет, научишься.
Большие белые тарелки, которые запомнились мне с нашего первого ужина, уже стояли на столе, отражая свет большой лампы с круглым, зеленым, как над карточными столами, абажуром.
- Еду, Зейде, подают только в белой тарелке, напитки - и воду, и чай, и сок, и вино, - наливают только в стакан из стекла без цвета, - наставительно сказал Яков. - В этих делах есть правила. Если ты видишь ресторан со свечами, туда нельзя заходить. Свечи - это не для романтики, это признак, что повар хочет что-то скрыть. Человек должен хорошо видеть, что он кладет себе в рот. Он видит и нюхает, и у него выделяется слюна. Во рту есть шесть маленьких краников для слюны, и они тут же начинают работать. Слюна, Зейде, это замечательная вещь, даже больше, чем слезы, больше, чем все, что течет в теле. При еде она для вкуса, при поцелуе она для любви, а когда ты плюешься, она для ненависти.
Пока я ел, Яков стоял возле раковины и продолжал говорить, колдуя над следующим блюдом для меня или отправляя в рот из своего блюда - все того же салата из овощей с яичницей и большим количеством лимонного сока, черных маслин и белого сыра, - которое почему-то вызывало у меня зависть, несмотря на здоровенный кусок говядины, который он положил на мою тарелку.
- Помнишь наш первый ужин? Скоро уже десять лет с того времени.
- Помню, но я так и не знаю, что мы ели тогда.
- Бедный повар, а? - сказал Яков. - Нельзя насвистеть то, что он сварил, или мясо его продекламировать, или суп его станцевать.
- Книгу тоже нельзя насвистеть, а мелодию нельзя съесть, - пытался я утешить его.
- Можно, - убежденно сказал Яков. А потом добавил: - Мелодия - это всегда что-то новое, что никогда еще не было в мире, потому что из скрипки или флейты выходят такие звуки, что даже птицы не умеют их пропеть, а художник, он как Бог, потому что он может нарисовать такое, что этого вообще в мире нет. Но еда? Еда есть и без повара. Он будет целый день стоять и варить, а в конце концов даже первый огурец после Песах окажется вкуснее, чем все его жаркое, и черная слива Санта-Роза, с маленькой трещинкой в кожуре, перекроет весь его соус, и даже просто тоненький кусочек сырого мяса будет лучше всего, что он сварил.
На стене висел портрет Ривки. Я то и дело посматривал на нее, но ничего ей не говорил.
Когда-то, еще до моего рождения, Ривка Шейнфельд была самой красивой женщиной в деревне. Она была такой красивой, что даже те, кого тогда еще не было на свете, и те говорят о ней с придыханием. Такая красивая, что никто уже не помнит ни ее лица, ни оттенка волос, ни цвета глаз, - одно лишь чистое очарование как таковое. В молодости она отказывалась фотографироваться из-за своей красоты, а когда по прошествии многих лет вернулась в Страну, отказывалась фотографироваться из-за старости. Только один ее портрет сохранился с тех дней - тот, что и поныне висит в кухне дома в Тивоне, - но оскал времени не пощадил и его, потому что та Ривка, что в рамке, уже не такая красивая, как Ривка в рассказах, в воспоминаниях и в снах.
- Повар, - подытожил Яков, - он всего-навсего как сват.
- Между мясом и приправами? - спросил я.
- Нет. Между едой и тем, кто ее ест, - сказал Яков, вытер руки о передник и сел напротив меня. - Вкусно тебе, Зейде? - спросил он, помолчав.
- Очень вкусно.
- Значит, сватовство удалось. Эс, май кинд. Кушай, мой мальчик.
5
Дядя Менахем получил ответ Юдит через одного человека из торгового кооператива, который покупал у него рожки.
Менахем открыл конверт, прочел письмо, поспешил к брату и сообщил:
- Она приедет на следующей неделе.
Моше смутился.
- Надо для нее приготовить что-то специальное?
- Никогда не готовь ничего особенного женщине, которой ты не знаешь, - сказал Менахем. - Ты не угадаешь, и вы оба останетесь недовольны. Она просила только, чтоб у нее был свой угол и свободный день время от времени. А теперь позови детей, я хочу поговорить с ними.
Он посадил Номи и Одеда себе на колени, сообщил, что скоро к ним приедет женщина вести хозяйство, и добавил:
- Я знаю эту женщину, она очень хорошая. Она не будет вам матерью. Она только будет жить и работать у вас. Будет варить вам еду, и стирать вещи, и помогать во дворе и в коровнике. Вам будет легче. И отцу, и вам, и этой женщине - всем будет легче. Она скоро приедет, и мы все вместе поедем к поезду ее встречать.
В ту ночь Рабинович проснулся оттого, что за стеной что-то стучало и громыхало, и, выйдя во двор, увидел, что Одед настилает себе пол из досок на первой развилке гигантского эвкалипта.
- Что ты делаешь? - спросил он.
- Строю себе гнездо на мамином дереве, - сказал Одед.
- Почему посреди ночи?
- Я хочу успеть, - сказал мальчик серьезно. - Нужно успеть, пока эта женщина еще не приехала, чтобы у меня был свой дом.
Один за другим слущивались дни, и в последний вечер, когда его отделяли от нее каких-нибудь несколько часов, Моше достал из шкафа чистую одежду, разжег печь и согрел воду, чтобы помыть детей.
- Вам надо хорошенько помыться! - сказал он и стал скрести детей своими большими добрыми руками.
- Чтобы эта женщина не подумала, что здесь живут какие-то несчастные грязнули, - сказала Номи.
Одед был угрюм, замкнулся в себе, и его отвердевшее тело сопротивлялось воде, а Номи наслаждалась мытьем и прикосновением отцовских рук. Жаркий пар, запах мыла, махровое полотенце на коже - все пробуждало в ней приятную дрожь ожидания.
На следующее утро Моше не послал детей в школу, а после дойки помылся и сам, как моется еще и сегодня: стоя на деревянном ящике под навесом коровника и поливая себя из резинового шланга. Он стоял на ящике, как медведь на речном камне, вода текла по его телу, большая мочалка в руке, вспенившийся куб стирального мыла у ног. Потом он уселся на табуретку для дойки, поставив ее в душистой тени эвкалипта, и Номи ножницами срезала ему соломенные завитушки, которые беспорядочно росли у него на затылке, и аккуратно расчесала венчик волос вокруг лысины.
- Теперь мы все красивые, - встал Моше с табуретки. - Ну, нам пора! В дорогу!
Он бросил в телегу охапку соломы, Номи положила сверху несколько сложенных мешков и уселась возле него, а Одед согласился спуститься с дерева и присоединиться к ним в обмен на обещание, что ему всю дорогу разрешат держать вожжи.
- Всю дорогу, кроме вади, - согласился Моше.
Одед был помешан на колесах, езде и вождении. Ему было всего три года, а он уже бегал по деревенским улицам и рулил железным обручем, а когда ему исполнилось пять, он научился ездить на деревянном самокате с подшипниками и несся на нем с безумной скоростью по спуску от продовольственного склада к въезду в деревню.
- Да и сегодня - что такое этот мой полуприцеп, как не телега с лошадью? - смеется он. - Ну, чуть побольше, конечно, но реверс я научился делать уже тогда, на телеге с оглоблями и с настоящей лошадью.
Уже многие годы я езжу с ним по ночам, но все еще не перестаю дивиться его способности маневрировать задним ходом с цистерной на прицепе.
- Это куда проще, чем ты думаешь, хотя и сложнее, чем кажется, - говорит он. - Но люди вообще не понимают, как это можно водить такую громадину. Нет, ты посмотри, ты только посмотри, как этот говенный "фиат" влез впереди меня буквально за двадцать метров от перекрестка. Сам весь как жучок у меня на зеркале, а туда же, прет прямо под колеса! Как будто он знает, какое расстояние мне нужно, чтобы затормозить? В Америке за такое убили бы на месте. Там умеют уважать большие машины…
Когда они приблизились к вади, воцарилась всегдашняя тишина. Вода текла медленно, мелкая, прозрачная и приятная, и, как положено воде, уносила воспоминания, стирала запахи и следы.
Моше взял у сына вожжи. "Вот, - сказал он себе, - вода, в которой утонула Тонечка, ее уже нет. Она стекла в море и там испарится, сгустится, снова станет тучей, изольется дождем, наполнит вади, а потом утопит еще одну женщину и осиротит ее детей".
Лица Номи и Одеда помрачнели, словно на них легла тень отцовских размышлений. Колеса телеги прогромыхали по руслу, подняв со дна тину и ил и замутив прозрачную воду. Отсюда дорога сворачивала и километра два шла вдоль противоположного берега, до впадения вади в другое, более широкое русло. Маленькие хвостатые лягушки шлепались в грязь, какие-то странные насекомые суетливо бежали по воде на длинных, широко расставленных ногах, а за поворотом русла уже громогласно возвещал о себе свисток паровоза, разбрасывая во все стороны испуганных цапель и клубы своевольного, неистового дыма.
В сером хлопчатобумажном платье, в голубой косынке на голове, прищурив глаза от страха и яркого света, спустилась Юдит с подножки вагона.
Она держалась прямо, но выглядела такой напряженной и неуверенной, что сердце Моше сжалось от жалости и тревоги - он испугался, что вместо помощи она станет ему дополнительным бременем.
"По ней сразу было видно, что у нее ни гроша за душой. Она была в старых полуботинках, в чулках, которые когда-то были белыми, и я сразу же решила, что люблю эту женщину", - рассказывала Номи.
Юдит несла в руках большую потертую кожаную сумку, и дядя Менахем, который тоже пришел на станцию, поторопился забрать у нее груз.
- Милости просим, Юдит, - сказал он. - Вот это мой брат, Моше Рабинович, а это его дети - Одед и Номи. Поздоровайся и ты, Одед, скажи: "Здравствуйте, Юдит, милости просим".