8
- И вот так я им всем завидовал, и вот так я хотел для себя. Ой, как я завидовал! Этим детям из-за их костюмчиков, и птицам - из-за их крыльев, и воде нашей Кодымы, что девушки окунают в нее свои руки, и даже той черной скале я завидовал, что ее касались их колени. И даже сегодня - отнять у кого-нибудь я не отниму и украсть не украду, но хотеть, Зейде, я хочу и завидовать я завидую. Потому что хотеть что-нибудь и со всей силы чего-нибудь желать, Зейде, - это такие две птицы, которых никто не может поймать и никто не может отрезать им крылья. На черной скале они стирали, и ветер заглядывал им под платья, а парни приходили, и стояли с ногами в воде, и пускали им бумажные лодочки со словами любви. Когда ты вырастешь и тоже станешь парнем, Зейде, ты поймешь: можно бегать за девушкой, можно посылать ей всякие маленькие подарки, можно петь ей ночью песни, как итальянцы с гитарой, можно послать ей бумажный кораблик по воде, а лучше всего, наверно, сделать это все вместе, потому что ты никогда не знаешь, что она на самом деле любит. Вот сын нашего мельника увидел как-то коляску на дороге, которая шла вдоль той Кодымы. Он как раз стоял возле большого мельничного колеса, и два зеленых глаза посмотрели на него из той коляски таким взглядом, что даже ты, в твоем возрасте, Зейде, понял бы этот взгляд. И вот он сидел целый день и думал, что ему сказали эти глаза, пока под конец совсем сошел с ума и начал бегать за каждой коляской и каждым фургоном, что проезжали по улице, и однажды побежал так за коляской, в которой сидела любовница казачьего офицера. Это была такая еврейка, которая ездила за своим офицером всюду, куда его отправляли вместе с его эскадроном. У нее был фургон с лошадьми и в нем всякие люксусы, которые нужны для любви, все это было у нее там, кровать с бархатной занавеской, и постель из шелка, который делает мужчину сильным на целую ночь. Может, ты еще не в том возрасте, когда можно уже слушать такие истории, а, Зейде? И всякие колбасы, и продукты, и бутылки у нее там тоже были, потому что любовь вызывает большой аппетит, и каждая вещь лежала на своем месте в своем ящике, потому что женщина, которая очень-очень любит, становится очень-очень аккуратной, точно наоборот, чем мужчина, у которого вместе с любовью тут же начинается балаган. И у нее были красивые брови, такие брови, что ради них понимающие мужчины могут даже убить. Женщине, чтобы удержать мужчину, ей не нужно, чтоб у нее было больше чего-то одного очень красивого. Мы, мужчины, должны стоять, как скотина на рынке, и показывать все, что у нас есть внутри и снаружи, но женщины - это другое дело. Можно любить всю женщину, целиком, в течение всей жизни, за что-то одно, даже очень маленькое, но очень красивое, что у нее есть. Только запомни - женщины не знают об этом, и нельзя им про это рассказывать ни в коем случае. Я уже говорил тебе такое раньше, да, Зейде? Уже говорил? Ну, все равно. Это не страшно. Есть вещи, которые можно сказать и дважды. Первый раз ты говоришь, когда только подумал о чем-то, а второй раз, когда понял тоже. А если ты думал, что еврейский Бог как-то старается ради нашей любви, так ты представь себе такую картину: идет эскадрон казаков, скачут кони, шум, пыль, топот, и за тем эскадроном фургон, и в нем еврейка со своим офицером в их шелковой постели. А этот глупый сын мельника, который из-за тех зеленых глаз бегал за каждой коляской и фургоном, бежит и за этим ее фургоном, ну, а тот казачий офицер долго не думал, и, ты меня извини, Зейде, даже не вынув свой шванц из своей еврейки, он оперся - вот так, на одну руку, - а вторую руку с саблей высунул из окна фургона и прямо, не отрываясь от своего дела, одним ударом расколол ему голову, как арбуз, так что мозг выплеснулся на землю вместе со всей его любовью, и с его вопросами, и со всем, что там у него было. Потому что любовь, как я тебе уже сказал, Зейде, она в уме, в голове она, а не в сердце, как в твоем возрасте еще думают и ищут ее там. Ну, а теперь ешь, майн кинд, ешь, моя сирота. Жаль, что твоя мать не здесь и не может нас увидеть - отец и мальчик радуются и кушают вместе. Извини, если я, может быть, перебил тебе аппетит такой майсой. Эс, майн кинд, ешь!
И я ел.
9
Моше Рабинович, тот из моих отцов, который дал мне свою фамилию и завещал свое хозяйство, родился в маленьком городе неподалеку от Одессы. Он был последним ребенком в семье, младшим из семи сыновей.
Его мать, потеряв надежду родить дочь, наряжала своего меньшенького как девочку, отращивала ему длинные волосы, заплетала их в золотистую косу и вплетала в нее синие ленты, и Моше не противился этому.
Он рос в кухне, в окружении женщин и запахов, и годы, проведенные за шитьем и вязаньем, под разговоры служанок и кухарок и в играх с кружевными куклами, превратили его в крупную молчаливую девочку, которая чудесно вышивала гладью и знала, что ей суждено разочаровать свою мать.
И действительно, уже в одиннадцать лет эта Моше, засучив рукава своего кружевного платья, швыряла старшего брата на пол и дубасила его, когда он пытался дергать ее за косу и дразнил "мейделе", то бишь девчонка. А когда этой "мейделе" исполнилось двенадцать, то есть к тому времени, когда у других девочек уже начинают подниматься груди, ее грудная клетка вырастила на себе одни только курчавые побеги. Светлый мужской пушок зазолотился на ее щеках, кадык выдался вперед, голос огрубел, а скрытая мужественность была уже всем очевидна.
Вначале мать сильно обиделась на дочь за ее предательство, но однажды утром, увидев, как та уставилась на задницу служанки, наклонившейся над колодцем, поняла, что в этой обиде так же мало логики, как мало было смысла в ее прежних надеждах. В ночь перед бат-мицвой она прокралась к спящей дочери и отрезала великолепие ее косы. Она положила возле кровати мальчиковый костюм, а одному из возчиков велела научить Моше мочиться стоя.
В ту ночь Моше увидел сон, который никогда не снится девочкам, а наутро проснулся раньше обычного из-за холодка, который ощутил на затылке. Он потрогал там рукой, и неопровержимое прикосновение обрубка косы наполнило его ужасом. Оттуда рука его пространствовала ниже и пощупала между ногами, и запах, который приклеился к кончикам его пальцев, был таким чужим и пугающим, что он спрыгнул с кровати как был, голышом. И поскольку вместо снятого накануне вечером платья он обнаружил у постели лишь новехонькие брюки какого-то чужого мальчика, то прикрыл свое мужское естество двумя руками и с голым задом бросился к матери.
Но у входа в кухню была поставлена здоровенная служанка, которая угрожающе поигрывала черной сковородой, и голый мальчик был отброшен, метнулся снова, получил затрещину, упал, поднялся и, приняв приговор, отступил. И, как это свойственно низкорослым и широкоплечим мужчинам, его плач со временем сменился рычанием, а тоска превратилась в силу. Украденную косу ему не вернули, новую он уже не вырастил, и на кухню своего детства больше не возвращался, разве лишь во снах.
На той же неделе в дом был приглашен учитель, чтобы научить Моше молитвам, чтению и всему прочему, чего, будучи девочкой, он не должен был знать. Большим знатоком священных книг он не стал, но спустя несколько лет, когда умер его отец, был уже достаточно опытным и знающим парнем, чтобы участвовать в семейных делах.
Только две особенности остались у него с девичьих дней: он не благословлял Господа за то, что Тот не сделал его женщиной, и не забыл золотистую косу своего детства. Иногда, незаметно для себя самого, он подымал руку к макушке и проводил ладонью по затылку, проверяя там с той же надеждой и желанием, с какими проверяет по сей день.
А порой он начинал в нетерпении искать утраченное и тогда принимался лихорадочно обшаривать погреба и чердаки, кладовые с продуктами и сундуки с постельным бельем - совсем как он это делает и сегодня.
Но украденную у него великолепную золотистую косу он так и не нашел.
Однажды, однако, Моше прибыл по делам в Одессу, на рынок, где торговали зерном. И там, возле одного из греческих ресторанов на портовой улице, он увидел еврейскую девушку, которая была так похожа на него своим видом и движениями, как будто явилась прямиком из давних надежд его матери.
Моше понял, что видит свое женское отражение, ту прославленную женскую половину, что заключена в теле каждого мужчины и о которой все мечтают и толкуют, но увидеть удостаиваются лишь немногие, а потрогать - считанные единицы.
Целый день он ходил за ней следом, гладил в воображении заплетенное золото ее волос и вдыхал воздух, сквозь который прошло ее тело, а потом она заметила его, улыбнулась ему и села с ним на скамейку в общественном парке. Ее звали Тоня. Моше лущил для нее жареные тыквенные семечки, вытащил перочинный нож, чтобы нарезать ей астраханские яблоки, которые купил для них обоих, и разделил с ней кусок твердого сыра, который мать дала ему с собой в дорогу.
- Ты сестра мне, - сказал он ей с волнением, которое не вязалось с грубой тяжеловесностью его тела. - Ты моя сестра, которой у меня никогда не было.
Стояло лето. В жарком воздухе плыли ароматы рынка. В порту кричали чайки и пароходы. Тонино лицо сверкало от любви, от солнца и от радости.
Моше сказал, что хочет привезти ее в подарок своей матери, и Тоня засмеялась и сказала, что приедет.
Неделю спустя Моше вернулся в Одессу с двумя старшими братьями и забрал Тоню, в сопровождении двух ее старших братьев, в материнский дом.
Когда мать увидела Тоню, у нее перехватило дыхание. Она назвала ее "доченькой", и шесть облачков тотчас омрачили лица шести ее предыдущих невесток, ни одна из которых не заслужила у нее такого обращения.
Вдова смеялась, потом плакала, а потом сказала, что теперь сможет наконец спокойно присоединиться к своему умершему супругу.
И действительно, через семь дней после свадьбы она попрощалась со своими сыновьями и невестками и умерла, как это было принято в семействе Рабиновичей: на кровати, вынесенной во двор и поставленной там под липой. Свой капитал и свое имущество она разделила по чести и справедливости между всеми сыновьями, драгоценности - между невестками, а Тоне завещала вдобавок запертую деревянную шкатулку, оклеенную мелкими морскими ракушками.
Моше, догадавшись, что находится в шкатулке, весь задрожал, но не осмелился произнести ни слова.
На тридцатый день после смерти свекрови Тоня ушла в угол и там, оставшись одна, открыла шкатулку. Прелесть детских мужниных прядей ослепила ее глаза и наполнила их слезами. Такими шелковистыми и переливчатыми были они, что ей на миг показалось, будто коса эта сама собой движется и ползет по ее рукам.
Тоня испугалась и захлопнула шкатулку, но когда дыхание вернулось к ней, снова осторожно открыла.
"Спрячь от него эту косу, - гласила свернутая записка, плывшая на сияющих волнах золотистых волос, - и отдай ему только в случае крайней нужды".
Вместе с годом траура кончилась также Первая мировая война, и в гости к Рабиновичам приехал Менахем, самый старший брат Моше, со своей женой Батшевой. Менахем еще до войны уехал в Страну Израиля, долго работал там в поселениях Иудеи и Галилеи и в конце концов осел в Изреэльской долине.
Его рассказы и песни вызвали большое волнение, а огромные сладкие рожки кипрской породы, которые он привез в своем ранце, были такими мясистыми, что капали медом на пол и побудили Тоню с Моше последовать за братом.
Они приехали в Страну Израиля и купили себе дом и участок в поселении Кфар-Давид, неподалеку от деревни Менахема. Гигантский эвкалипт высился во дворе их дома, и Моше хотел было сразу его срубить. Но Тоня, в первой и единственной ссоре, возникшей между ними, прижалась всем телом к стволу, кричала и била по нему кулачками, пока не заставила мужнин топор снова опуститься.
В Кфар-Давиде тоже были поражены сходством между мужем и женой. Все говорили, что их будто одна мать родила. Оба невысокие, круглолицые, с широкими затылками, сильные и прожорливые, как два медвежонка. Только по ранней лысине Моше да по Тониным грудям и можно было их различить.
Эта пара, добавляли соседи, никогда не уставала, даже от того, от чего обычно устают все другие, - ни от непрестанной работы, ни от обманутых ожиданий, ни от совместной жизни. Моше, сразу же заслуживший в деревне прозвище Бык, по силе и трудолюбию мог один заменить трех мужчин, а Тоня стала разводить кур, вырастила, привив к апельсинам, душистые деревца помелы, которая в те дни еще не была так широко известна в Стране, и посадила во дворе два гранатовых дерева разных сортов - кисловатого и сладкого. Моше соорудил во дворе печь для выпечки хлеба, и Тоня топила ее вместо дров кукурузными кочерыжками и корой, слущенной со ствола гигантского эвкалипта.
Под хорошее настроение соседи, бывало, называли их "моя Тонечка" и "мой Моше", потому что так Рабиновичи называли друг друга сами. Со временем у них родились сын и дочь - сначала мальчик Одед, а за ним девочка Номи. И в тот дождливый день, зимой тысяча девятьсот тридцатого года, когда Моше и Тоня отправились на телеге в апельсиновую рощу, что за вади, Одеду было шесть лет, а Номи четыре, и они не могли знать, что еще до восхода солнца станут сиротами и мир перед их глазами померкнет.
10
Некоторые люди утверждают, будто цель всякого рассказа - упорядочить действительность. Упорядочить ее не только во времени, но также организовать по важности событий. Однако другие полагают, что всякий рассказ рождается на свет лишь для того, чтобы ответить на наши вопросы.
Учитель в школе как-то сказал нам, что история Адама и Евы в раю объясняет, почему мы ненавидим змей. Я тогда подумал: зачем придумывать такую сложную историю и такие серьезные вещи, как сотворение мира, древо познания, человек, и бог, и змий, и все это только для того, чтобы объяснить такую маленькую и простую вещь, как ненависть к змеям?
Так или иначе, мой рассказ - не история райского сада, а нечто куда меньше и правдивей. И мое древо познания, что было когда-то таким большим, и шумным, и шелестящим, уже срублено, его не существует. Животные моего сада - коровы, а его птицы - вороны и канарейки, и единственная змея, которая в нем появляется, - это та гадюка, которая укусила Симху Якоби во время большого деревенского пожара, и сейчас я намерен рассказать о ней. Укус той змеи тоже имел весьма дурные последствия, но в нем не было злонамеренности и козней ее райского предка.
- Тот пожар у Якоби был началом моей любви, - говорил мне Яков Шейнфельд, пересчитывая на пальцах главные события своей жизни. - Потому что для всего, Зейде, нужна точка, где все начинается, и у любви тоже есть такая начальная точка. К примеру, Зейде, когда ты вырастешь, и устроишь свадьбу, и захочешь подарить своей невесте свадебное платье, ты сможешь пойти в магазин и купить там платье для нее, но ты можешь также сшить ей это платье собственными руками. Ты можешь посадить тутовое дерево, и вырастить на нем шелковичных червей, и сам вытащить из них шелковые нити, и сам сплести материю, и сам покрасить ее, и сам скроить, и сам сшить. И тогда ты сам будешь решать, откуда все начинается. Ты понимаешь, Зейде?
Я не понял. Но Яков, увидев заинтересованную улыбку, которая расползлась по моему лицу, наклонился ко мне и спросил снова:
- Тебе вкусно?
Я посмотрел на него. Глаза Якова улыбались, но уголки его губ испуганно дрожали в ожидании моего ответа.
Мал я был, сын трех живых отцов и одной умершей матери. Талмудический сын-молчун, живот которого был полон вкусных вещей, а в голове не было никаких ответов. Я смотрел на Якова, улыбался ему, но свою давнюю вину перед ним по-прежнему скрывал в шкатулке своего сердца.
11
Симха и Иона Якоби пришли в деревню и покинули ее много-много лет тому назад.
Симха приехал в страну из города Сен-Луиса, что в Америке. Там он был слесарь и холостяк, а здесь женился и стал разводить птицу. В жены он взял девушку из Галилеи по имени Иона. Кстати, выражение это - "девушка из Галилеи" - произвело на меня в детстве сильное впечатление, и я по сей день ощущаю особое волнение, если на моем пути встречается девушка из Галилеи, будь то в рассказах или в жизни.
Вскоре выяснилось, что имена "Симха" и "Иона" путают деревенских, потому что оба этих имени могут принадлежать и мужчине, и женщине, и случалось, что его звали именем жены, а ее именем мужа, так что вполне возможно, что и я здесь ошибся, и это Симха была девушка из Галилеи, а Иона - слесарь из Сен-Луиса.
Когда эти ошибки стали повторяться, решено было называть их по фамилии, а для точности Симху назвали "Якоби", а Иону - "Якуба". А может быть, и наоборот, не могу поручиться. Так или иначе, в тот большой пожар гадюка укусила именно Якоби, но настоящее свое дело, - которое касалось Якова Шейнфельда, - пожар и змея совершили через много лет после того, как первый был погашен, а вторая сбежала.
Большой птичник семейства Якоби был гордостью деревни и одной из достопримечательностей, которые показывали гостям. В те времена в большинстве еврейских дворов еще бегали хлопотливые арабские пеструшки. Они дважды в неделю клали мелкие яички и день-деньской рылись в мусорных кучах. Но белые американские несушки Якоби и Якубы уже тогда сидели в роскошных деревянных клетках, неслись на деревянные наклонные сетки, с которых яйца скатывались сами собой в силу хитроумного уклона, и к их услугам уже тогда были жестяные поилки, искусно подвешенные кормушки и передвижные клетки для цыплят.
Однако беде, по ее обыкновению, было в высшей степени наплевать на все это, и она набросилась на свою добычу неожиданно. Однажды ночью из птичника Якоби послышалось испуганное кудахтанье. Якоби зажег керосиновую лампу и поспешил из дома. Вбежав в птичник, он наступил на гадюку, вспугнувшую кур, и та немедленно укусила его в пятку.
Был весенний сезон, когда гадюки переполнены ядом и злобой, накопленными за долгие зимние месяцы. Якоби упал навзничь, лампа выпала и разбилась, керосин вытек, и птичник вспыхнул. Перья и решетки воспламенились, кудахтанье и дым взметнулись к небу, а змея, по своему змеиному обыкновению, тут же незаметно исчезла.
- Сделала свое дело и ушла, - объяснил потом Яков. - А чего ей еще было там искать?!
Соседи прибежали на помощь, но в возникшей суматохе никто не мог понять, что произошло. Вместо того чтобы спасать Якоби, все пытались сбить языки пламени и спасти несушек.
Только когда все было кончено, Якуба нашла мужа, лежавшего среди головешек и обгоревших птичьих трупиков. Каким-то чудом огонь лизнул только его руку и бедро, но дым вошел ему в легкие, а змеиный яд чуть не убил.
Могучее здоровье, крепость и везенье спасли Якоби от смерти. Но вылечиться он уже не вылечился. Он потерял силу и живость, отказывался работать и целый день напевал детскую песенку, монотонные звуки которой раздражали всю деревню.
Якуба, работящая и настойчивая, пыталась сама поддерживать хозяйство, но пырей и терновник завладели садом, двор превратился в мусорную свалку, все их четыре коровы перестали доиться и были одна за другой проданы Глоберману, а ужаленный Якоби боялся отойти от своей жены.