Заполье. Книга вторая - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 15 стр.


Пробовали читать, каждый свое, не пошло, особенно у него, томящее посасывало желанием покурить; и Леденев отложил Новый Завет, спросил, не пойти ли в большое фойе, там меж двух кадок с полудохлыми пальмами стоял телевизор. Перед ним, работающим, спал в единственном средь нескольких старых стульев кресле молоденький совсем парнишка в казенной пижаме… ему-то за что? С одного канала переключили на другой, третий - везде шла либо развлекуха, вполне безмозглая, либо долдонили о демократии и тоталитаризме "говорящие головы", хлеб с гранд-приварком отрабатывали. Наконец, переждав визгливую рекламу, нашли на очередном передачу о животных африканских - в переводе от Би-би-си, кажется. Отвлекало, профессиональные были съемки, только очень уж натуралистичны, кровожадны некоторые сцены - с той же охотой львов, тем паче с пиршеством гиен: ошметья мяса и внутренностей, измазанные кровью морды и лапы этих без того отвратительных существ, суетня их, тявканье и хохоток глумливый, довольный…

- Экое зверство… - вроде как с иронией или простодушьем даже вздохнул Леденев.

- Вы так легко к этому относитесь?

- Я? Да нет, не сказать… Произволенье свыше на то.

- А сдается, что снизу. - Поднялся, отвратно что-то стало; и хохоток этот - кого напоминает так? Да Мизгиря же, оттенком сладострастным неким. - Сниже - по аналогии если, по смысловой. Из преисподней.

- И сверху, и снизу хватает здесь, кто ж спорит. За нами дело, за нашим выбором.

- И мы что, это выбрали? - ткнул Иван пальцем в экран, огляделся вокруг, взглядом обвел грубо побеленные вместе с обвисшей проводкой потолки, полутемный коридор с тусклыми голыми лампочками и облупившейся темно-зеленой краской панелей, всю казенную нищету заведения. - Или это?

- Не в том выбор, - скорее парню проснувшемуся, недоуменно взиравшему на них, чем ему, проговорил Леденев, потер проступившую седую щетину на скуле. - Тут - обстоятельства, и ничего более, а они от нас не зависят и десять раз еще переменятся… так? - кивнул он молодому, и тот с ответной надеждой боднул головой, соглашаясь. - А выбор - он внутренний твой, волевой, он один. Ну, попали в передрягу, обстоятельствам дрянным на зуб, сюда вот… как быть? Мужчиной быть. Человеком. Нету другого.

- Да это само собой. Прогуляюсь пойду, пожалуй…

Устыдил, что скажешь; но если и сбил, умерил базановские гнев и отвращение ко всему этому подневольному и злобному существованию, то ненамного, ненадолго. Не было оправдания этой злобе ни на земле, ни на небе, и протест его в злобе ответной пусть бессилен был, смешон даже, но прав. Шагал лесопосадкой, давя лиственную опаль и реденький, хрусткий, осеменившийся уже травостой, взял потом поперек нее, подальше от продышанных тоской недолгих постояльцев окон постылых больничных: прав, и не оспорить этого ни логикой никакой, ни сердцем, пусть самым всепримиряющим… Да иначе и незачем будет различенье добра и зла, и все тогда достославные системы нравственные рухнут, погребя под собой человека - если всерьез попытается он оправдать бытие это! И потому он лжет - себе, другим, богам своим, и вся жизнь его есть ложь вынужденная, самодовлеющей ставшая, какая и не может закончиться ничем иным, как уличением и отрицаньем ее, смертью, единственно достоверной и справедливой здесь. Ты, слышно, боролся за справедливость? Так получай ее.

И тут же вышел к ограде, из арматурных прутьев грубо сваренной, неширока оказалась посадка, от глаз людских заслоняющая последний для многих приют. Впритык почти шла за ней улочка с коробками блочных пятиэтажек, все теми же окнами типовыми глазевшая, за которыми все то же, разве что отсроченное… лента Мебиуса чертова, от бытия ушедши, к бытию же и придешь, некуда из него бежать, деться, из единственного, насильно навязанного.

Что, истерия - в угол загнанного? Похоже на то. И как-то продрог в спортивном своем шерстяном костюме старом, свеж был осенний уже предвечерний ветерок. Не надо было, незачем и разговор затевать при юнце, мутить в нем и без того мутное, болезненное, и вовремя Леденев повернул на другое, на стоицизм: какая-никакая, а опора. В себе, да, иной не найдешь.

Леденев, полусидя пристроившись на койке, неловко ему было с бутылочкой, читал опять Евангелие; и оторвал глаза от страницы, сказал:

- Там полдничать приглашали.

- Верите? - решившись, кивнул на книгу Иван.

- Нет. Видите ли, верить и веровать - это разные вещи. - Он взглянул открыто и спокойно, без какой-либо тени смущенья или колебания, нередких при таком вопросе в интеллигенции нынешней. - Верую. Да и что, скажите, мне еще остается? А верю предкам, мудрые были средь них люди… с ними тягаться? Нет уж.

- Альтернативы вере, стало быть, не видите?

- А у вас - есть?

- Ну, я-то неверующий, - проговорил Иван, натянуто - сам почувствовал - усмехнулся. - Атеисты - статья другая, нам бы с естеством этим скверным мировым разобраться, хоть как-то его… ну, скажем, исправить, улучшить…

- Чтобы, не очень-то преуспев, покинуть естество навсегда? Извините, не верю и не вижу смысла - лично для вас, именно. И для любого, если лично. - Никита смотрел все так же спокойно, разве что с теплинкой явной в бледных, вымытых болезнью глазах, и стоило оценить это в человеке, какому самому, как говорится, до себя. - Скажу больше, хотя, может, и не очень понравится вам. - И как бы даже пошутил: - Пусть, мне-то терять уже нечего…

- Нечего?

- Ну, не душу же… Знаю, месяц от силы. А вам скажу: вы же, считай, тоже веруете…

- Вот как?!

- Так. Вы вот негодуете, но ведь не на создания же. Создания, да и весь мир этот с его скверными законами, должны понимать, не виноваты же, что они такие, объективные по сути и от себя не зависящие… Вы на создателя негодуете не вполне осознанно, может, на субъекта творения - а значит, в той или иной мере признаете, веруете в Него… Я и сам, знаете, бесился, психовал когда-то на природу всех вещей - а на кого, на что может психовать истинный, законченный материалист? Для него все так и должно быть, одна-единственная объективность без всякого субъекта с его каким-то там инобытием… С чем атеисту сравнивать это бытие, выносить определенье ему, а тем более осуждение? А вы же выносите, осуждаете… И не гиен же вы собрались исправлять, надеюсь? Нет, сущность мира вам все равно не исправить, потому и злитесь - кто на создателя, кто на природу… Не так разве?

- Логика занятная, конечно… - И вспомнил, что сам подозревал в чем-то подобном Мизгиря, в его раже отрицанья видя иллюзию некую, надежду на обитель куда более лучшую - и уж не у князя ли преисподней, одной из двух равновесных и противоборствующих сил, о каких тот распинался? Равновеликость вселенская добра и зла - это, читал давно Иван, что-то вроде принципа у франкмасонства, отчего и обвинено в сатанизме. А вот ведь и сам он заразился, пусть отчасти и безотчетно перед собою, Мизгиревым этим яростным осуждением и теперь не знает, что с собой делать, притом что прав же во многом, прав… И начитан оказался сосед, и словарный запас имел, владел им по-хозяйски. - Но только логика, а она ж подводит то и дело. Помните школьное небось: может ли бог создать такой камень, который Сам не поднимет? Еще физик наш этим козырял, мальчик из педвуза. Чем не логика - между прочим, невозможность всемогущества доказывающая… Не на ней одной, на более глубоких началах построено все, на антиномиях тех же… На том даже, подозреваю, что непознаваемо в принципе, ни научно, никак иначе.

- А что - подозревать? Так оно и есть.

- Только вы-то Бога подразумеваете, в трех ипостасях, да с первым пришествием в теле человеческом, да еще не мир, но меч принесшим - невероятных же размеров, нечеловеческий, если все жертвы его за двадцать веков посчитать. А мне другое представляется, безличное и к человеку абсолютно равнодушное, стороннее… ну, разве как к инструменту или материалу расходному. Очень смутно представляется, честно говорю. А еще если честней - не знаю, кто там или что, с какой целью и как…

- Узнаем… - со слабой совсем, отрешенной какой-то полуулыбкой сказал Леденев. - Для того, наверное, и маемся, чтоб хоть что-то все-таки узнать.

36

Дни пошли один другого тягостней - с анализами, процедурами и нудными, томительными ожиданиями следующих. Навещал по утрам бодрый Парамонов с расписаньем очередного дня, шутковал по всякому поводу и без повода, о рыбалке ночной рассказывал, на недосып сетуя, или у Леденева, приемничек имевшего, о новостях расспрашивал; но уж на второй день с некой торжественностью объявил Базанову, что его лечение взял под личный контроль "сам Натаныч" и дело за малым - выполнять все его распоряжения. "Что, сильный спец?" - "О-о, да у него такие наработки есть - москвичи заимствуют! Нет, Натаныч - это человек. Член обкома у коммунистов, между прочим, боевой старик…"

Приезжал Поселянин, и Базанов отпросился у дежурного врача съездить часа на два-три домой, помыться и бельишко сменить, книжки захватить, домашнюю подшивку газеты за два последних месяца - для Леденева. Разговор с Алексеем как-то не вязался, и это не так было заметно, пока собирались и ехали в "скворечник"; а когда уселись наконец в кухоньке, кофеек растворимый замутили, то и говорить как-то не о чем стало, и не только потому, что и так все понятно, но словно по обе стороны двери стеклянной, через которую слова и доходят вроде бы, только глухо, с невнятицей замедленной и какой-то иной смысл обретая. "К матери? - говорил Алексей, хотя о ней и слова еще сказано не было, и все помешивал без нужды ложечкой в чашке. - Поеду скоро, дровишек ей готовых привезу, велел собирать у себя на лесопилке… ничего, в тепле будет. И для стола подкину чегонито". - "Да ей надо-то…" - "Надо, и не такие уж бедные мы. Пенсионерам своим ежемесячную выдачу третий год выделяю, отруби с пшеничкой не едят, как в соседях, не запаривают… Да-да, голодуха, все же развалено, ни работы, ни…" Говорил много раз меж ними говоренное, а потом хмыкнул озадаченно: "Надо ж… Ничего, не из тех ты - выберешься. А тут не то что курить бросать - впору пить начинать… - Это из разряда шуток его было. - Деньги на какие-то лекарства если надо, пусть дорогие, - скажи". - "Да вроде все нужное есть…" - "А ты спроси все ж".

И не то что отчуждение, его или свое, нет - стекло наипрозрачнейшее, через которое вполне можно говорить, и тебя услышат и ответят, даже понять попытаются и поймут, но стекло останется. Оно, невидимое, а только ощущаемое в неких паузах непроизвольных разговора, в мимолетных, мимо летящих взглядах и собеседника, и твоих, чем-то несказуемым воздвигнутое, остается меж тобой и всем остальным тоже, внешним, будь то врач-симпатяга твой с его старательным оптимизмом, или разрозненные толпы часа пик на остановках автобусных через окошко поселянинского уазика, либо даже стремительно теряющие после ночных заморозков день ото дня листву молодые клены и тополя посадки диспансерной, сквозь изреженную навесь которой проглянули уже бесчувственные бельма пятиэтажек там, по ту сторону ограды.

На той стороне все, вот именно… И как ни странно было поначалу осознать, но лишь с Леденевым, с Никитой, не чувствовалось отчужденья невнятного этого, они и молчали-то не поодиночке, а вместе, и порою взгляда одного, движения было достаточно, чтобы понять желание ли, нужду ли, намерение другого, - это с неизвестным-то до сих пор человеком… И ясней ясного стало сразу: потому что на этой они, на одной стороне - противуположенной веленьем обстоятельств той, общей… да, в одной лодке дырявой. Обстоятельства как эвфемизм, иноназванье той равнодушной истребляющей силы, место освобождающей для новых зачем-то и новых жизней, с мотовством изуверским отбраковывая и наполовину не израсходованный, не изжитый материал, вон они слоняются по душным коридорам, собратья, в открытые двери палат видны, изнуренные, на мятых больничных простынях доходят в окруженье штативов с капельницами и навестившей родни - это которые одиноки, без самых близких. А чаще, выписанные-списанные, по квартиркам в пятиэтажках гаснут, в частной застройке обширнейшей, в межсезонной грязи утопающей, куда и "скорая", и пазик-катафалк не сразу доберутся. "Щедра жизнь на смерть, и уж не меньше теперь, чем на рожденья"… Это Никита вычитал в подшивке из статьи Сечовика о "русском кресте" демографическом, характерной диаграмме статистических смертности и рождаемости в отечестве нынешнем, и сделал несколько неожиданный на первый взгляд вывод: "Смерть есть дело жизни, обязанность ее…"

На тему эту, впрочем, и не говорили почти, уходили от нее - и все равно оскальзывались… Человек пытается через культуру свою гармонизировать мир, ему доставшийся, в какие-то рамки нравственные ввести его, очеловечить - такой посыл возник сам собой в одном из вечерних разговоров, за все тем же чаем зеленым. Запас его, немалый у Леденева, востребован был: Иван под пушкой кобальтовой только что побывал, да и "химию" как-то вымывать надо, а сосед как ни молчал, к стенке отвернувшись, а пришлось все-таки нажать кнопку вызова - кажется, в их только палате имевшуюся. Пришла медсестра-казашка, их тут много было в младшем медперсонале, приезжих, поскольку из своих городских сюда, да еще на такую зарплату, мало охотников находилось, сделала укол обезболивающего. Немного погодя Никита, усмехнувшись какой-то мысли своей, сказал, что людей-то как никогда много сейчас, а вот ноосфера этому множеству никак уж не соответствует, жидковата… Если вообще она есть, возразил он всерьез и малость раздраженно; это ж, собственно, измышление теоретическое, высокоумное, и правильно сделали, что приземлили ее: хозяйственная там, техносфера, даже геологическая, по Вернадскому. Что-то не складываются разумы-воли этого множества в одну разумную волю… а и сложатся если, так скорее рано, чем поздно обезумеет она обязательно, выродится… А культура, и не современная только, а весь ее контекст? - с любопытством глядел Леденев: всеобщая земная, она ведь тоже вроде ноосферы… И тоже под законом вырождения ходит, пришлось ему ответить, особенно актуальная, действующая в данном времени, поскольку человеческая… не видите разве, что с ней творят? Хотя вы оговорку про контекст общий нужную сделали, конечно…

Так вот, человек в культуре и через нее пытается нравственно гармонизировать природу - а она гармонична ведь только в собственно природном, скажем так - животном смысле, да еще в физическом, насколько это исчислено доселе; и в свою очередь пытается гармонизировать тоже, настроить человека под себя, попросту выделать из него животное опять, как часть себя, пользуясь "низом" его мощным психофизиологическим, бездной этой клятой, ни дна ей ни покрышки, где все надприродное может утонуть, именно человеческое, духовное… Но тщетны эти усилия с обеих сторон, и это главное, может, и вовек неустранимое, неснимаемое противоречие меж ними, что в общем-то и определяет трагедию человека, участь его.

На том сошлись. Но следом же и разногласия начались, все дальше расходясь. И трагедия мира падшего, добавил к сказанному Леденев. Это еще какая?! - больше удивился, чем возмутился Иван, хотя стоило бы. Какого еще "падшего"? И куда ему падать было, и откуда? Он изначально таков был и остается, сколь безнравственный, столь и жестокий, в нем нет ограничений на зло - ну, может, на самоуничтоженье только, но и этого о будущем не скажешь точно, наверняка и конец будет. В нем, кроме "существования" как данности, функции, нет больше ничего сверх этого, он безличностен и бесчувствен, невразумителен самому себе же, без самосознания, кабы не человек… механизм, да, и какая может быть трагедия в механизме? Шестеренка какая-нибудь зубья сломает, блудный астероид трахнет Землю-мачеху? Это мы его осознаем как извечную трагедию свою и всего живого, а он работает себе бесперебойно, перемалывает все и вся, рождая и убивая разом…

Он мог бы и больше сказать этому человеку с серым, одрябшим от болезненного истощения лицом и отрешенными то и дело, но сейчас сосредоточенными на мысли глазами - и больше, и больнее, наверное. Что мир изуверский этот сначала приручает человека к себе как родному, незаменимому, неисчислимыми нитями связывает с собой, самими кровеносными сосудами жизнетворными, любовью щемящей привязывая к близким, к отчему, - чтобы потом с кровью же, порой буквальной, оторвать, выдрать его из родного, лишить всего, кроме последнего смертного страха, и швырнуть… куда? А никуда, погасят тебя, сознанье твое, любовь твою, как свечной огарок ненужный, оставив немногих близких скорбно гадать, нет тебя совсем или где-то есть ты еще, кроме этой вырытой тракторным экскаватором глинистой неглубокой щели на безразмерном, всеми ветрами продутом загородном кладбище? И что это - смерть полная, атеистическая, так сказать, или переход, пресуществленье бесплотное в мир иной, непредставимый, а потому сомнительный и страшащий даже для уверовавшего, страхом принужденного любить столь же неведомого подателя жизни обреченной своей? Но как ни назови, как ни разумей это попрание и тебя, души твоей, и всего родного твоего, любимого и любящего, оно не станет от этого менее безжалостным, безысходным.

А если уж по вере рассуждать, то кем же еще обитель эта земная измышлена и сотворена, как не врагом рода человеческого, найдите более изощренное, гнусное в злобе какой-то изначальной, в поистине дьявольской издевке. В ней каждый человек распинается на кресте смерти своей… со-распинается со Христом, можно сказать, и не в этом ли психологическая, ко всему прочему, причина влечения ко Христу, христианству, его торжества, былого уже?..

И не сказал, конечно, тот сам если и не думал так - нет, конечно, - то наверняка догадывался о многом, не зря же "бесился" когда-то; и это ведь, по сути, на поверхности лежит, в глаза лезет, и нужно же немалое искусство иль недоумие, чтобы не видеть и хвалить взахлеб все и всякое творенье, чем и материалисты многие грешат в льстивом пристрастии к "прекрасному миру", не подозревая, что - теодицеей…

Назад Дальше