Агарь просунула руку в пробитую в окне дырку и принялась поворачивать шпингалет. Ей очень долго не удавалось открыть окно. Стоя на одной ноге, она повисла над перилами.
Молочник упорно не хотел открыть глаза. Шея покрылась испариной, взмокли подмышки, и пот струйками катился по бокам. А вот страх ушел. Он лежал на кровати тихий, как утренний свет, и только впитывал в себя силы, копил их в себе. Копил, претворяя в желание. А хотел он, чтобы она умерла.
Пусть или убьет меня, или сама умрет, тут же, на месте. Я намерен жить так, как мне нравится, а иначе лучше не жить. Я согласен остаться в живых, только если она умрет. Или я, или она. Одно из двух. На выбор. Умри, Агарь. Умри. Умри. Умри.
Но она не умерла. Влезла в комнату и подошла к узкой железной кровати. Она держала большой нож, каким работают мясники, замахнулась, подняв руку выше головы, и ударила изо всех сил, направив острие на гладкую полоску шеи над воротничком рубашки. Удар пришелся по ключице, и нож скользнул к плечу, лишь слегка оцарапав кожу. Из ранки заструилась кровь. Молочник вздрогнул, но не шевельнул рукой и не открыл глаза. Агарь снова подняла нож, на сей раз сжав его обеими руками, но оказалось, руки не опускаются вниз. Как она ни старалась, плечи ее будто окаменели. Прошло десять секунд. Пятнадцать. Она словно парализована, он замер.
Еще несколько секунд, и Молочник понял, что победил. Он отвел руку и открыл глаза. Взгляд его наткнулся на ее задранные кверху, напряженно застывшие руки.
Ах, подумала она, когда увидела его лицо, я и забыла, как он прекрасен.
Молочник сел, рывком опустил с кровати ноги и встал.
- Держи в точности так руки, - сказал он, - а потом опусти их вниз, как можно прямее и быстро, тогда ты угодишь себе ножом как раз между ног. Неплохая идея, а? Сразу решатся все твои проблемы. - Он потрепал ее по щеке и отвел взгляд от ее широко раскрытых, темных, умоляющих запавших глаз.
Она долго простояла так, и еще больше времени прошло, прежде чем ее разыскали. Хотя не так уж трудно было догадаться, где она. Все догадывались, если замечали, что Агари давненько не видно. Это знала теперь даже Руфь. Неделю назад Фредди рассказал ей, что за последние шесть месяцев Агарь шесть раз пыталась убить ее сына. Ошеломленно глядя на его золотые зубы, Руфь переспросила: "Агарь?" Она уже много лет ее не видела; лишь раз в жизни побывала она в домике Пилат, и случилось это очень давно.
- Агарь?
- Да, Агарь, Агарь, которая живет у набережной.
- А Пилат об этом знает?
- Еще бы. Каждый раз такую порку ей задает, да все без толку.
У Руфи отлегло от сердца. В первое мгновение она вообразила себе, что Пилат, сперва как бы подарившая жизнь ее сыну, сейчас намерена ее отнять. Но вслед за облегчением пришла обида - почему Молочник ничего ей об этом не рассказал. А потом она вдруг осознала, что он вообще ничего не рассказывает ей и это тянется уже много лет. Да и она сама не привыкла видеть в сыне человека, который существует реально, сам по себе. Для нее он - чувство, страсть, и так было всегда. Ей так хотелось спать с мужем и родить ему еще одного ребенка, что находившееся в ее чреве дитя олицетворяло для нее давно желанную связь с Мейконом, прочность их отношений, восстановление ее в супружеских правах. Он еще не родился, а уже стал чувством, сперва тем сильным, острым чувством, которое внушал зловещий зеленовато-серый порошок, полученный от Пилат с указанием развести его дождевой водой и подложить мужу в еду. Но чары длились всего несколько дней, а потом Мейкон просто с яростью вспоминал о них и, узнав о ее беременности, принуждал сделать аборт. В те дни ребенок олицетворял тошноту от касторки, которую ее заставил выпить Мейкон, затем горячий горшок, из которого только что вылили крутой кипяток и на который ей тут же велели сесть, затем спринцовку, наполненную мыльной водой, иглу с ниткой (муж расхаживал под самой дверью ванной, а она, рыдая и прислушиваясь с ужасом к его шагам, послушно присела на корточки, но рискнула воткнуть только кончик иголки), и наконец, когда он ударил ее кулаком в живот (она кормила его завтраком и как раз хотела убрать со стола его тарелку, и тут он взглянул на ее живот и ударил), - вот тогда она наконец побежала в Южное предместье к Пилат. Ей не приходилось прежде бывать в этой части города, но она знала, на какой улице живет Пилат, не знала только, в каком доме. У Пилат не было телефона, а на ее доме не значилось номера. Руфь спросила у какого-то прохожего, где живет Пилат, и он указал ей на покосившийся коричневый домишко, стоявший в глубине. Пилат сидела на стуле, а Реба подстригала ей волосы парикмахерскими ножницами. Вот тогда она впервые увидела Агарь, которой было годика четыре, а может быть, чуть побольше. Пухленькая, с четырьмя длинными косичками - две, как рожки, торчат спереди, две, словно хвостики, на затылке. Пилат успокоила Руфь, дала ей персик, но Руфь не смогла его есть - ее тошнило от пушка на кожице. Пилат выслушала все, что рассказала ей Руфь, и послала Ребу в лавочку купить коробку кукурузных хлопьев "Арго". Она высыпала шепотку хлопьев себе на ладонь и протянула Руфи, а та послушно взяла ее и положила в рот. И едва она распробовала хлопья, ощутила на зубах их хруст, как попросила еще и до ухода съела полкоробки. (С тех пор она все время ела кукурузные хлопья "Арго", ела орехи, сосала кусочки льда, а однажды, не соображая, что делает, положила в рот несколько камешков. "Когда женщина в тягости, ей надо есть все, чего хочется ребенку, - сказала Пилат, - а не то он родится на свет голодным и его всегда будет тянуть к той пище, в какой ему отказала мать". Руфь жевала и жевала без конца. Просто не могла остановиться. Как кошке хочется точить когти, так ей все время хотелось чего-нибудь хрустящего, и, если ничего такого не находилось под рукой, она скрежетала зубами.)
Руфь с аппетитом похрустывала кукурузными хлопьями, а тем временем Пилат отвела ее в спальню, туго обернула самодельным поясом и велела ей носить его, не снимая, до четвертого месяца, а также "не делать больше глупостей, которые велит ей Мейкон, и не спать с ним". Кроме того, она сказала, что беспокоиться больше не надо. Мейкон теперь ее не потревожит, это уж она, Пилат, берет на себя. (Лишь через несколько лет Руфь узнала, что Пилат положила на стул Мейкона в конторе маленькую куколку. Куколка была сделана в виде мужчины, между ног у нее торчала маленькая куриная косточка, а на животе нарисован был красный кружок. Мейкон сбросил ее со стула, зашвырнул линейкой в ванную, а там облил спиртом и зажег. Ему пришлось девять раз поджигать ее заново, прежде чем огонь добрался до соломы и ваты, которые были внутри. Но ему, наверное, запомнился огненно-красный круглый живот - Руфь с тех пор он оставил в покое.)
Когда же родился ребенок, на следующий день после того, как Руфь стояла на снегу и возле ног ее валялись красные бархатные лепестки, а над головой возвышался человек с широкими голубыми крыльями, она восприняла младенца как игрушку, как отдых, развлечение и даже чисто физическое наслаждение во время кормления грудью, пока Фредди (все тот же Фредди) ее не застукал; после этого малыш перестал быть плюшевой игрушкой. Он превратился в прерию, на которой они с мужем сражались, как ковбои и индейцы в кино. Оба они видели друг друга в совершенно искаженном свете. Каждый был уверен в чистоте собственных помыслов и возмущался выходками другого. Руфь, конечно, была индейцем, и ковбой лишил ее исконных ее земель, ее обычаев и независимости, и она, покорившись судьбе, распласталась у него под ногами, но время от времени позволяла себе пустяковые бессмысленные выходки.
А что все-таки представляет собой ее сын? Лицо, фигура - это все ведь внешность, а внутри - чувства, о которых ей ничего не известно, зато известно кому-то другому, причем известно в такой степени, что его хотят убить. Мир вдруг раскрылся перед ней, как один из ее пышных тюльпанов, выставив зловещий желтый пестик. Раньше она знала лишь свою беду, лелеяла ее, пестовала, довела до степени искусства и подчинила ей всю свою жизнь. Теперь она увидела, что за пределами ее мирка лежит другой мир, еще более недобрый. За пределами кровати с пологом, где доктор Фостер пускал пузыри и гнил заживо (нетронутыми остались только его прекрасные руки; кстати, единственное, что унаследовал внук), за пределами садика и аквариума, где умирали ее золотые рыбки. Она думала, что ей уже ничего не грозит. Что она победила касторку и раскаленный горшок, от которого у нее на коже оставались ожоги, такие болезненные, что она не могла сидеть за столом с дочерьми, когда девочки вырезали лепестки и сшивали из них цветы. Ребенок родился, несмотря на все преграды, и, хотя он не положил конец расколу между Мейконом и ею, самый факт его существования знаменовал ее единственный в жизни триумф.
А теперь вот Фредди толкует ей, будто она ничего не достигла и ей рано успокаиваться. Кто-то и сейчас пытается его убить. Лишить ее единственной, но блестящей победы, одержанной силой, с налета, в бою. Причем жизни его угрожает некто, в чьих жилах течет кровь Мейкона.
- Как тяжко, - сказала она вслух, складывая и засовывая в карман деньги, которые Фредди принес за квартиру. - Как тяжко, вы не представляете себе.
Она поднялась по ступенькам крыльца и вошла в кухню. Не сознавая, что делает, ударила ногой по дверце шкафчика под раковиной. Замок дверцы износился, и она с жалобным скрипом снова открылась. Руфь посмотрела на нее и опять стукнула ногой по дверце. Та снова скрипнула и тотчас отворилась.
- Я велю тебе закрыться, - прошептала она. - Закрыться.
Дверца не закрывалась.
- Закройся. Слышишь? Закройся! Закройся! Закройся! - пронзительно закричала она.
Магдалина, именуемая Линой, услышав крик, торопливо спустилась вниз. Она обнаружила, что мать в упор глядит па кухонную раковину и пререкается с ней.
- Мама?! - Лина испугалась. Руфь посмотрела на нее:
- В чем дело?
- Не знаю. Мне показалось, ты что-то говоришь.
- Пусть починят эту дверцу. Я хочу, чтоб она закрывалась. Плотно закрывалась.
Лина озадаченно посмотрела на мать, торопливо прошмыгнувшую мимо, и, услышав, как Руфь взбегает вверх по лестнице, приложила в изумлении палец к губам. Лина понятия не имела, что мать способна двигаться так быстро.
Страсти, обуревавшие ее, были, конечно, незначительны, но глубоки. Давно отвергнутая мужем, давно привыкшая к женскому одиночеству, она решила: неминуемая смерть сына отнимет у нее последний объект любви - кого ей любить, если его не станет?
Той же решительной поступью, какой шесть или семь раз в год она направлялась к кладбищу, Руфь вышла из дому и села в 26-й автобус на переднее сиденье, сразу за шофером. Она сияла очки и протерла их подолом юбки. Она была спокойна и целеустремленна, как всегда, когда смерть обращала свой взгляд на кого-нибудь из принадлежащих Руфи, как, например, тогда, когда дыхание смерти повеяло на реденькие волосы отца и взъерошило их. Вот такой же сноровистой и невозмутимой была она, когда ухаживала за умирающим отцом и отталкивала от его постели смерть, упираясь в ее грудь рукой, не допускала к нему смерть и заставляла отца жить даже вопреки его собственной воле, вопреки мучительному отвращению и ужасу, которые он испытывал при каждом вздохе, снова приносящем запах его гниющего тела. Заставляла вопреки тому, что, лишенный последних сил, он был уже не в состоянии противиться ее стараниям сохранить ему жизнь и знал одно лишь последнее чувство - всепоглощающую ненависть к этой женщине, которая мешает ему обрести покой и все смотрит и смотрит на него светящимися светлыми глазами, и глаза ее, словно магниты, удерживают его, не дают уйти в давно желанную узкую яму, которую для него выроют в земле.
Руфь старательно протерла очки, чтобы видеть из окна автобуса таблички с названиями улиц. ("Ешь вишни, - как-то сказала ей Пилат, - и тебе не придется носить маленькие окошечки на глазах".) В голове у Руфи не было сейчас ни единой мысли, кроме одной: поскорее добраться до Дарлинг-стрит, где живет Пилат, и Агарь, наверное, тоже. Каким образом эта пухлая кроха, клонившаяся под тяжестью собственных косичек, превратилась в вооруженную ножом женщину, которая, быть может, убьет ее сына? Если только Фредди не солгал. Как знать, может, и солгал. Посмотрим.
Кончилась торговая часть города, и замелькали шаткие домишки и лавчонки. Руфь потянула за шнур. Она вышла из автобуса и направилась к подземному переходу, прорытому под Дарлинг-стрит. Путь был долгий, и Руфь вспотела, когда добралась до домика Пилат. Дверь была открыта, но в доме никого не оказалось. Пахло фруктами, и Руфь вспомнила персик, от которого ее затошнило, когда она приходила сюда в прошлый раз. А вот и кресло, в которое она тогда рухнула. Вот стоит форма для отливки свечей и кастрюля, в которой самодельное мыло, сваренное все той же неутомимой Пилат, превращается, густея, в желто-коричневую вязкую массу. В прошлый раз Руфь вбежала сюда, как в укрытие, но и сейчас, несмотря на овладевшую ею холодную ярость, дом по-прежнему напоминает ей гостиницу, тихую пристань. С потолка спиралью свисала липучка от мух, на которой не было ни единой мухи, а неподалеку от липучки, также с потолка, свисал мешок. Руфь заглянула в спальню и увидела три узкие кровати - и, как Златовласка, подошла к ближайшей и присела на краешек. Задней двери в доме не имелось, а комнат - всего две: большая жилая комната и спальня. Был еще погреб, он находился снаружи, металлическая дверца откинута наклонно от стены дома к земле, а за дверцей - каменные ступеньки.
Руфь сидела неподвижно, она ждала, когда ее гнев, ее решимость застынут и обретут четкие формы. Ей захотелось узнать, на чью она села кровать, она приподняла одеяло и увидела один лишь голый тиковый матрас. То же самое она увидела и на следующей кровати, зато третья выглядела совсем не так. Там были простыни, подушка, наволочка. Это кровать Агари, подумала Руфь. И сразу гнев перестал застывать, расплавился и окатил ее волною. Она вышла из комнаты, стараясь унять свою ярость, ведь ей, может быть, предстояло еще долго ждать, пока кто-нибудь возвратится домой. Обхватив локти руками, она расхаживала из угла в угол по передней комнате, и вдруг ей показалось, будто за домом кто-то тихонько мурлычет песенку. Пилат, подумала она. Пилат все время потихоньку напевает и все время что-то жует. Вот у нее то Руфь и спросит, правду ли сказал Фредди. Ее спокойная рассудительность, уравновешенность, честность очень нужны ей сейчас. Руфь поговорит с ней и будет знать, что делать. Перестать сжимать руками локти и выпустить наружу весь свой гнев или… Она снова ощутила восхитительную остроту и хруст кукурузных хлопьев "Арго". Слегка скрипнула зубами, выходя на крыльцо, и пошла вдоль дома, пробираясь сквозь заросли табака, вконец запущенные без присмотра и ухода.
За домом на скамейке сидела женщина, зажав между коленями руки. Не Пилат, другая. Руфь остановилась и посмотрела на ее спину. Совершенно непохоже на спину убийцы. В ней какая-то податливость, ранимость, она, пожалуй, напоминает голень - крепкая, но в то же время чувствительна даже к самой слабой боли.
- Реба! - сказала Руфь.
Женщина обернулась и устремила па нее взгляд, исполненный такой печали, какой Руфь никогда не видела.
- Реба ушла, - ответила она, и второе слово прозвучало так, как будто Реба ушла навсегда. - Может, я сумею вам помочь?
- Я Руфь Фостер.
Агарь окаменела. Волнение молнией пронзило ее. Мать Молочника - это ее силуэт мелькал по вечерам на верхнем этаже за шторами, когда она, Агарь, стояла на другой стороне улицы, поначалу надеясь перехватить его и увести с собой, потом просто увидеть и, наконец, лишь постоять вблизи от дома, где он живет, и от всего, что его окружает. Те, кто бодрствует по ночам в одиночку, особенно остро ощущу ют свое одиночество, ибо эти ночные бдения - символ всеобщего безумия. Раз или два отворялась боковая дверь, и в темноте проступали контуры женщины, которая стряхивала со скатерти крошки или выбивала коврик. Она забыла все, что ей рассказывал о матери Молочник, все, что она слышала о ней от Пилат и от Ребы, забыла все, потрясенная присутствием его матери. Ее охватило болезненное наслаждение, и Агарь не стала его подавлять, она улыбнулась. Руфь ее улыбка не удивила. Смерть всегда улыбается. И дышит. И кажется беспомощной, как голень, или как крохотные черные точки на лепестках розы "Королева Элизабет", или как пленка на глазу мертвой золотой рыбки.
- Вы хотите убить его, - резко сказала она. - Если с его головы упадет хоть волос, я вам глотку перерву, да простит меня господь.
Ее слова удивили Агарь. Она никого на свете не любила, кроме сына этой женщины, и страстно хотела, чтобы он жил, он, именно он… только вот одно лишь: ей никак не удавалось обуздать сидящего в ней хищного зверя. Ее любовь была любовью анаконды, и это чувство полностью захватило ее, ничего не оставив от прежней Агари - ни опасений, ни желаний, ни способности рассуждать. Вот почему она с глубокой искренностью ответила Руфи:
- Я попробую не делать этого. Но не могу вам обещать наверняка.
Руфь уловила в ее словах мольбу, и ей представилось, что перед ней не человек, а просто импульс, клетка, красное кровяное тельце, не знающее и не понимающее, почему оно обязано всю жизнь делать одно и то же: плыть вверх по темному туннелю к сердечной мышце или к глазному нерву, которые его питают и питаются от него.
Опустив ресницы, Агарь жадно вглядывалась в эту женщину, которая до сих пор была для нее просто силуэтом. На женщину, которая спала в одном с ним доме и могла позвать его домой, а он обязан был прийти, на женщину, которая его родила и хранила в памяти с первого же дня всю его жизнь. Эта женщина знала его с головы до ног, она следила, как прорезывались его зубки, совала палец в его ротик и поглаживала набухшие десны. Она купала его, смазывала вазелином, обтирала чистой белой салфеткой губки. Кормила его грудью, а до этого носила под самым сердцем, в тепле и покое. Даже сейчас она может свободно войти в его комнату, если захочет, вдохнуть в себя запах его одежды, потрогать его ботинки и приложить голову к подушке, на то самое место, где недавно лежала его голова. Но важнее всего, гораздо важнее, что эта худая женщина с лимонно-желтой кожей совершенно уверена в том, за что Агарь охотно дала бы перервать себе глотку, - эта женщина уверена, что сегодня же его увидит. Ревность вздыбилась в Агари, и она задрожала. А что, если тебя, подумала Агарь. А что, если убить нужно тебя? Может быть, тогда он придет ко мне или позволит мне прийти к нему. Он мое прибежище в этом мире. И повторила вслух.
- Он мое прибежище в этом мире.
- А я его прибежище, - сказала Руфь.
- А ему на вас обеих начхать.
Женщины обернулись и увидели Пилат, облокотившуюся на подоконник. Ни Агарь, ни Руфь не знали, давно ли она слушает их из окна.
- И при этом не могу его осудить. Две взрослые бабы говорят о мужчине так, словно он дом или ищет дом. А он никакой вовсе не дом, он мужчина, и ищет он того, чего у вас обеих нет.
- Оставь меня в покое, мама. Оставь меня в покое, прошу тебя.
- Тебя уже и так оставили. Если тебе этого мало, я тебя так вздую, что ты своих не узнаешь, тогда некому будет жаловаться.