Орлы смердят - Лутц Бассман 9 стр.


Таня Кабардян сознавала всю неуместность подарков от фондов международной помощи, но приносила эту дребедень, дабы показать, что на поверхности она делает все возможное, а также надеясь, что эти предметы помогут поддержать их беседу. Святой открывал глаз, рассматривал подношения и тотчас разражался яростными воплями, язвительно оскорбляя всех, кто занимал какую-нибудь ответственную должность снаружи. Он поносил спасателей, которые не удосужились спустить под землю бригаду саперов и технику для его освобождения; он честил ответственных сотрудников благотворительных организаций, вне зависимости от уровня их ответственности, которые ждали благодарности за свою идиотскую помощь, за свои ломаные компасы и пеналы с дурацкими украшениями, за косвенную пропаганду, которую устраивали эти любезные слуги власть имущих и деликатные соучастники президентов и лагерных охранников. Здесь можно обойтись и без цитирования фраз, которые изрыгал Батко Муррадьяф, даже если, по сути, они были справедливы. Таня Кабардян, поступив к нему в служение, охотно внимала этому яростному потоку. Она не пугалась, слушала с гордостью, осознавая себя чуть ли не единственным его адресатом, и даже научилась поддерживать выступления, усиливая их резкость.

Иногда, по крайней мере, в первые две недели их связи, Батко Муррадьяф требовал, чтобы Таня Кабардян раздевалась и приближалась к нему, принимая непристойные позы, затем он высказывал эти требования все реже, а вскоре вообще перестал их формулировать. Он угасал.

Последние дни он ворчал с закрытыми глазами. Казалось, уже не придавал значения своей посетительнице и ее подаркам; виляла она задом в мерцающем свете или нет, он на нее не смотрел и все сетовал на одиночество.

21. Чтобы рассмешить Гурбала Кума

В глубине психиатрической больницы находилось хозяйственное помещение, предназначенное для хранения мокрых половых тряпок, моющих и чистящих средств и швабр: наш товарищ Маруся Василиани давала там уроки метафизики. Все мы в них очень нуждались. Вопросы, которые мы себе задавали, до последнего времени приводили лишь к гастрическим осложнениям и редко сопровождались ответами. Когда мы думали о себе и об уготованной нам судьбе, нас мутило и передергивало. Мысль об ужасающей краткосрочности нашего пребывания на Земле вызывала у многих невнятные крики и кислые отрыжки. Я уже не говорю о мучительных приступах тошноты, которые сотрясали нас, когда мы осознавали свое безмерное одиночество, сталкиваясь с нормами и пропагандой власть имущих.

Маруся Василиани упорядочивала наши представления о мире. Она объясняла, как устроен мир, какие системы им управляют, как происходит борьба классов и провал мировой революции, а также помогала нам принять поражение и тотальное отсутствие индивидуальной и коллективной надежды. Она шла нам навстречу с умом, адаптируясь к нашим интеллектуальным возможностям и нашему словарному запасу. Постепенно ее уроки накладывали на нас отпечаток. Рвота по-прежнему заливала дно глоток и выплескивалась наружу, зато спазмы скручивали животы уже не так резко. Иногда нам даже удавалось ничего не исторгнуть во время икоты или вместо потока пустить всего лишь тоненькую слюнку. Благодаря Марусе Василиани нелепость нашего путешествия по существованию и особенно тайна нашей природы стали чуть менее ужасающими. Мы по-прежнему не понимали, почему с нами разыграли очень скверный фарс, наделив нас сознанием. Зато мы наконец сумели смутно ощутить то, чем мы были, и то, чем мы не были, и отныне могли переживать суть этого возмутительного сна совершенно непринужденно. На значительную часть вопросов, которые мы себе задавали, был дан ответ. Возможно, ему не хватало научной строгости, но это был ответ.

Маруся Василиани имела дело с публикой, умственная ограниченность которой была очевидна, но которая испытывала сильную тягу к знаниям. Помимо нас, считавших себя чуть ли не ее учениками, там были еще разные отбросы со стороны, имевшие, как и мы, склонность к вертикальному положению в пространстве и обладавшие рудиментами языка. Наш класс состоял из десятка индивидуумов, большей частью гидроцефалов. Чтобы не обескураживать аудиторию, Маруся Василиани упрощала подачу материала. На своих уроках она избегала учености. Держалась нашего уровня понимания и дальше не метила.

Не знаю, что из этих уроков вынесли остальные. Мы были трудными учениками, и занимаемое нами помещение не благоприятствовало сосредоточенности на занятиях. Я пытаюсь вспомнить Марусю Василиани и объяснения, которые она нам давала среди мусорных баков, хозяйственных ведер, половых щеток, бутылей с жавелевой водой, и в моей памяти всплывает лишь один момент из ее лекций, лишь один, но зато четко кристаллизовавшийся в моем сознании главный пункт, очень яркий, очень образный, очень ясный.

Этот фундаментальный момент не касается ни истории Партии с ее героями, ни средств мгновенной реализации всеобщего освобождения, ни основных методов утаивания улик, ни репрессий.

Лично я вынес из лекций Маруси Василиани то, что я, как и прочие, - мешок. Мы все - мешки.

Герметичные, с некоторым количеством отверстий, включая дурно пахнущие, но мешки, обреченные, что бы ни случилось, пребывать герметично одинокими.

Мы - мешки.

Внутри кое-как навалены дряблые механизмы, которые организуют работу нашего тела. Эта механика позволяет нам шевелиться, мигать, ходить; она налажена так, чтобы мы ни на секунду не забывали дышать; она дает нам возможность обретать сознание после сна и заставляет нас держаться во что бы то ни стало и вне зависимости от обстоятельств, даже если обстоятельства омерзительно невыносимы. Она заставляет нас держаться во что бы то ни стало до того момента, когда пробьет смертный час.

Внешний вид у мешков анекдотический и не должен приниматься в расчет. С головой венценосца или висельника, мешки выглядят по-разному, но отличия между ними практически ничтожны, особенно если посмотреть внутрь. Внутренность каждого устроена одинаковым образом, согласно традиции, которая начала устанавливаться за несколько десятков миллионов лет до появления больших обезьян и впоследствии почти не ставилась под сомнение. Прочная, значит, традиция. Во сто крат прочнее, чем сами мешки.

- Мешки в миллионы раз слабее, чем традиция, - говорила Маруся Василиани. - Но в отличие от нее, - говорила она, - у них нет никакого будущего.

Никакого будущего.

Мешки портятся с бешеной скоростью, и бывает так, что злой удар судьбы или врага пробивает их преждевременно. Бывает, какое-нибудь лезвие распарывает и разрывает их задолго до наступления будущего. - Но говоря о мешках, - не уставала повторять Маруся Василиани, - думать надо не об этом. Рано или поздно разрыв всегда происходит, и, пока он еще не произошел, вовсе не обязательно воспринимать его с ужасом, а когда он произойдет, вовсе не обязательно хныкать над мешком и его сдувшимся будущим.

Главное, о чем следовало размышлять, не этот неминуемый разрыв мешка, а его непроницаемость.

Мешок одинок, незначителен и непроницаем, без какой-либо возможности стать не одиноким, значимым и проницаемым. В дружеском расположении или в брачной позе, затянутый в поток столпотворения или погруженный в самое мрачное и горькое одиночество, мешок должен понять, что его непроницаемость неисправима.

Я помню термины, которые употребляла Маруся Василиани, помню ее чуть насмешливый голос.

- Перестаньте играть со швабрами, это ничего не даст, - говорила Маруся Василиани. - Со швабрами или без мы все чудовищно непроницаемы.

Одно из самых ценных рассуждений в теории нашей учительницы относилось к пропаганде, которая старалась уверить нас, что в некоторых случаях мы способны порвать со своей неисправимой непроницаемостью. Мы быстро сообразили, что не следует покупаться на поэтический вздор и трепотню одержимых партийцев, интеллектуалов и простофиль, то есть почти всех. Все они транслировали небылицы, согласно которым при экзальтации, например, в любовном возбуждении или опьянении мировой революцией, мешки могут пересыпаться один в другой, создавать коммуну из двух и более мешков и осуществлять коллективное преодоление мешочного индивидуализма. Это поверье зародилось еще в каменном веке и подкреплялось абсурдными разглагольствованиями романтической литературы последних четырех тысячелетий. Даже постэкзотические поэты-воины не решались опровергать его категорически. При столь малом количестве оппонентов оно пользовалось популярностью, которую ничто не могло пошатнуть.

- Не верьте пропаганде! - не переставала повторять Маруся Василиани. - У вас никогда не будет никакого шанса проникнуть внутрь другого мешка!

Маруся Василиани продолжала говорить в том же духе. Она хотела поставить нас перед истиной, не церемонясь. Каждый из нас был безмерно одинок, и точка. Так она хотела отогнать наш страх. И наш страх отступал. Нас рвало реже, так как мы поняли, что в глобальной системе, куда нас заточили, все были в одинаково незавидном положении.

Разумеется, у мешков есть возможность общаться, и действительно, мешки могут находиться вместе и касаться друг друга, но каждый остается заключенным в свою эластичную пленку, неспособный соединиться или смешаться с другим мешком.

- Посмотрите на большие пролетарские демонстрации, - говорила Маруся Василиани. - Посмотрите на Партию. Это суммирование мешков, и оно никогда не перейдет на более высокий уровень. Одни мешки рядом с другими. Но содержимое мешков не смешивается. Во всяком случае, нет одного большого мешка.

Она прерывала свою речь, чтобы разнять тех из нас, кто пытался прокалывать друг друга ручками от швабр.

- Посмотрите на влюбленных, - продолжала она.

Мешки трогают друг друга, свиваются и проникают друг в друга во время брачных танцев и последующего насилия, но это вовсе не смешение содержимого. Жидкие выделения, переходящие от одного мешка к другому, учитывая их кратковременность и малое количество, не являются истинным обобществлением содержимого двух участвующих в акте мешков. Невозможно очутиться вдвоем в одном и том же мешке, стать единым мешком. Ощущение столь часто воспеваемого слияния в момент совокупления стимулируется пропагандой, оно зиждется на поверьях и глупостях поэтов.

- Это все чушь, - уверяла Маруся Василиани. - Нет никакого слияния. Это совсем как пытаться переваривать пишу вдвоем. Успокаивает, но слияния все равно нет. Ни один из двух не способен разрушить свое одиночество. Даже когда это становится лихорадочным и скачкообразным.

Особенно мы любили уроки брачных танцев и сопутствующего насилия, так как Маруся Василиани охотно участвовала в экспериментах, которые мы не забывали испрашивать для наглядности объяснений. Она раздевалась за мусорными баками и вызывала нас по очереди. После проведения эксперимента в помещении, превращавшемся в поле битвы, мы заводили общую дискуссию. Мы все были согласны относительно того, что происходило. Несмотря на значительную телесную близость и относительную активизацию нашей физической вовлеченности, одиночество в каждом из нас ощутимых изменений не претерпевало. Даже когда это становилось лихорадочным и скачкообразным.

Но, вне всякого сомнения, эти опыты нас успокаивали.

Не знаю, что сталось с Марусей Василиани и большинством ее учеников. Больницу закрыли, и во время переезда произошел разлив напалма. Возможно, она сгорела вместе с остальными.

Все сгорело.

Здесь хочется в дань уважения произнести какую-нибудь фразу. Поскольку мне дано слово и я все еще держусь на ногах, эту фразу произнесу я.

Маруся Василиани.

Как мешок Маруся Василиани была великолепной женщиной.

Как мешок Маруся Василиани была незабываемой великолепной женщиной, да и как педагогу блеску ей было не занимать.

22. Чтобы рассмешить Марусю Василиани

Дискурс о нашей сущностной природе пузыря с непередаваемым содержимым повторяли индивидуумы, которые мало что в нем поняли, затем его подхватили священники с повадками демобилизованных лагерных охранников, и под конец он стал греметь и звучать на рыночных площадях вместе с предложениями купить вяленую рыбу и прочими апокалипсическими теориями, пользовавшимися в то время успехом.

Некий Булдур Матырязин, известный в округе своими запоями и склонностью к каннибализму, уцепился за теорию Маруси Василиани и принялся ее распространять. Забираясь на ящики, стулья или груды бутового камня, он выступал перед толпами и обещал им в обмен на наличность раскрыть секрет смешения мешков.

Одна из наших сестер, Манаме Адугай, служила ему ассистенткой. Она подсчитывала монеты, которые скупо падали на разложенную перед оратором тряпку, и, когда сумма приближалась к доллару, подавала Булдуру Матырязину знак, что настал момент раскрывать тайны. Булдур Матырязин делал последний глоток, кланялся тем, кто внес свою лепту, затем, переходя на конспираторский полушепот, который часто заглушали зазывания соседних торговок рыбой, предлагал самым любознательным отойти в сторону для получения более важных сведений. С трудом сохраняя равновесие и сопровождая свои приглашения чудовищным рыганием, он направлялся к подвалу, обустроенному, по его словам, так, чтобы все сказанное оставалось недоступным для нескромных ушей. За ним следовала крохотная группа, а Манаме Адугай забирала монеты и исчезала. Булдур Матырязин продолжал заманивать слушателей вспомогательной информацией, пытаясь их всячески увлечь, уклоняясь от обещанной теории, сулил порнографию или даже обязывался выдать беспроигрышную комбинацию, пригодную почти ко всем азартным играм. Однако слушатели не горели желанием спускаться в подземелье, к которому он их вел. Одних отвращало его смрадное дыхание, другим казалось, что они и так достаточно наслушались. Третьим, весьма малочисленным, претило лезть в какой-то темный подвал, пахнущий кровью. Уже под землей, без лишних свидетелей и назойливых завистников, Булдур Матырязин осушал очередную бутыль и мутным взором обводил присутствующих. Он вновь заводил свою речь о непроницаемости, затем внезапно принимался жестикулировать и объявлял о своем намерении явить содержимое какого-нибудь наугад выбранного мешка. Начинал размахивать разделочным ножом, который позаимствовал или стянул у продавца сашими, и требовал, чтобы ему как можно быстрее указали добровольца. Голос подводил его, а пересказ нелепостей становился все более путаным. Немногие последователи присутствовали при последней фазе его демонстрации, и если случайно кто-то все же оставался, то это были люди, плохо понимавшие язык гоминидов вообще и Булдура Матырязина в частности.

23. Здесь сгорела Рита Янгфеллоу

Мрак сгущался, когда Рита Янгфеллоу зарыдала горькими слезами.

Мрак сгущался уже несколько дней, и Рита Янгфеллоу заголосила, потому что куда-то пропала ее дочь, а старуха сказала, чтобы она не рыдала горькими слезами.

Мрак сгущался в подвале, где мы сидели уже несколько дней, и Рита Янгфеллоу, исследовав на ощупь пыльное пространство, заголосила, потому что куда-то пропала ее дочь, а умирающая на матраце старуха сказала, чтобы она не волновалась, что ее дочь вернется, пусть даже через несколько лет, но все равно вернется, и что не надо так неприлично рыдать горькими слезами.

Мрак сгущался в подвале, где мы сидели уже несколько дней, и Рита Янгфеллоу, исследовав на ощупь пыльное пространство, заголосила, потому что куда-то пропала ее дочь, Аманда Янгфеллоу, молодая азиатка поразительной красоты, за которой ухаживали многие из нас, ставшая уже несколько раз матерью, чьи дети мужественно, как тяжкое бремя, донесли наследие наших генов до самого рождения, а умирающая на матраце старуха сказала, чтобы она не волновалась, не расстраивалась зря, что ее дочь вернется, пусть даже через несколько лет, но все равно вернется, и что не надо так неприлично рыдать горькими слезами.

Мрак сгущался в подвале, где мы сидели уже несколько дней, и Рита Янгфеллоу, исследовав на ощупь пыльное пространство, заголосила, потому что куда-то пропала ее дочь, Аманда Янгфеллоу, молодая азиатка поразительной красоты, за которой ухаживали многие из нас, и ставшая уже несколько раз матерью, чьи дети мужественно, как тяжкое бремя, донесли наследие наших генов до самого рождения, до того момента, когда она отдавала их Рите Янгфеллоу, которая тут же устраивала их исчезновение, а умирающая на матраце старуха сказала, чтобы она не волновалась, не расстраивалась зря, что ее дочь вернется, что ее дочь, возможно, пошла наверх прогуляться, что естественно для девушки, которая хочет повидать мир, что это полезно и это развивает, что она вернется, пусть даже через несколько лет, но все равно вернется, и что не надо так неприлично рыдать горькими слезами.

Мрак сгущался в подвале, где мы сидели уже несколько дней, и Рита Янгфеллоу, исследовав на ощупь пыльное пространство, заголосила, потому что куда-то пропала ее дочь, Аманда Янгфеллоу, немая и психически недоразвитая молодая азиатка поразительной красоты, за которой ухаживали многие из нас, и ставшая уже несколько раз матерью, чьи дети мужественно, как тяжкое бремя, донесли наследие наших генов до самого рождения, до того момента, когда она отдавала их Рите Янгфеллоу, которая тут же устраивала их исчезновение, так как Рита Янгфеллоу обладала здравым смыслом и не привыкла отступать перед трудностями, а умирающая на матраце старуха сказала, чтобы она не волновалась, не расстраивалась зря, что ее дочь вернется, что ее дочь, возможно, пошла наверх прогуляться под бомбами и липкой горючей смесью, что естественно для девушки, которая хочет повидать мир, что это полезно и это развивает, что она вернется, пусть даже через несколько лет, но все равно вернется, и что негоже тревожить покой нашего убежища, но Рита Янгфеллоу старуху не слушала и продолжала рыдать горькими слезами.

24. В память о Гордоне Куме

Гордон Кум подошел к заграждению, закрывающему доступ в наш город. Поперек дороги, на кучах мусора, лежала доска, из пустых бочек из-под бензина и складного стола был воздвигнут символический барьер. Проход охраняли четверо мужчин с повязками гражданской обороны над правым локтем. Они выглядели подавленными, осунувшимися от бессонницы, с полосами на щеках, чье происхождение могло объясняться лишь пролитыми слезами. Один из них был вооружен карабином, который ассоциировался скорее с народными мятежами, чем с военными операциями. Направившись к ним, Гордон Кум почувствовал, что им стало легче, оттого что рядом наконец оказался кто-то живой, с кем можно перекинуться парой слов. Говорили они с трудом, часто от нервной дрожи у них сводило дыхание и их колотило.

Было утро пятницы, еще только начинало светать. Гордон Кум шел всю ночь. Он был в Олуджи, концентрационный населенный пункт, расположенный в тридцати километрах отсюда, и собирался вернуться накануне, но не нашел ни одного транспортного средства. Все, что могло катиться - несколько еще действующих гражданских грузовиков и раздолбанных автобусов, - было мобилизовано для исхода. Он пошел один, в темноте, по дороге, на которой больше ему никто не встречался.

Назад Дальше