- Правильно, ты правильно все запомнила! - воскликнул ободряюще Ланин, - Ярославль - белый, белый город. Снежный, сахарный! - таким его все и видели, когда подплывали, таким описывали. Белый собор, опрятные церкви, невысокие домики с крашеными зелеными крышами. Улицы - пустынные и просторные… Вечер близится, помнишь - "вечерами", солнце красит город позолотой. Девочка - маленькая, в пальтишке тонком, легком, нянька натянула ради вечерней прохлады - идет с папой за руку. С папой часто здороваются - папу все знают! Он в светло-серой рясе, выходной - в шляпе мягкой, очках, темном жилете, протоиерей Успенского собора, преподаватель Закона Божия и в гимназии, и в Демидовке, постоянный автор Епархиальных ведомостей, неофициальная часть. Но кто и не знает в лицо, кланяется, как-никак поп, и надо же, прогуливается с дочкой - необычно. Дети - для нянек, мамок, в крайнем случае для семейного общего выхода, а тут один папаша да девочка. Необычно, но умилительно, - снисходительно улыбается Ланин и переводит дух.
Тетя слушает его не дыша, ей кажется - да, да, и она вслед за ним видит. Вот длинноволосый батюшка с фотографии, идет по волжской набережной, рассеянно отвечает на поклоны - не хочет отвлекаться от беседы с дочкой. Остановился, показывает ей что-то на том берегу.
- Вон там, видишь, огонь вспыхнул? Дрожит - значит, костер. Рыбаки сели ужинать, - улыбается в бороду. - Вот они, живые евангельские картины.
Девочка глядит на подвижный огонек, серьезно, внимательно, а батюшка уже тянет ее дальше, здесь набережная совсем пустынна, и он запевает негромко свою любимую, чуть разбитым, но приятным тенором:
Из города дороженькой
На родину свою
Семинарист молоденький…
Она знает слова, знает эту песню - и вступает, подпевает отцу едва слышно:
Спешит он день,
Спешит другой,
На третий хочет быть…
Солнце все ниже, и все темней, в воздухе веет вечером, Ириша уже устала - вот так чинно идти и петь устала, ей хочется порезвиться.
"Папа, я убежала от тебя!"
Так они играют иногда в саду - отец всегда кидается ее догонять. Здесь так нельзя, но она не знает и бежит вперед, замечая на бегу, как внизу пароход отходит от пристани и застывает на миг. Пароход гудит глухо, "самолетский" - им нарочно сделали потише, Гриша рассказал, чтобы не будить гудком ночью пассажиров. Розовый от солнца однопалубник переступает колесами, фыркая, бежит по воде. На палубе фигурка матроса с шестом, слышен даже его голос: три, четыре - он меряет глубину. Ириша снова бросается вперед, несется изо всех сил, на ходу оглядывается, но папа далеко, даже не пытается догнать ее, шагает не спеша - и она прячется за вековую кряжистую липу, садится на корточки, сжимается, громадные корни покрыты медными листьями, пахнет землей, сыростью, скорой осенью. Сидит тихо и долго-долго. Батюшка и не думает волноваться, аукать, кричать, причитать, как обычно няня Паша, когда ее потеряет. Вот уже и двое гимназистов прошли, смерили ее взглядом, и молодой купчик в картузе и сюртуке с нарядной девушкой под руку - эти ее даже не заметили. Где же папа? Осторожно, все так же на корточках, она подвигается вперед, глядит из-за дерева. А там… За время, что она пряталась, все переменилось!
Небо полыхает оранжевым, вода слепит глаза. Прямо на ее липу движется богатырь, огромный, охваченный тем же, что небо и вода, прозрачным, текучим пламенем. Ноги его едва касаются земли, шляпа упирается в облака, посох выше колокольни, борода - рваный огненный ветер. Грозно, весело сверкают кружки-глаза. Великан все ближе! И сладкий ужас и жуткая догадка обжигают ее: солнце бежит за ним и сейчас догонит, ударит между лопаток и поглотит, он растворится, пропадет в огне навсегда, сам станет пылающим быстрым облаком.
Она вскрикивает, бросается к нему со всех ног: н-е-ет! - утыкается в великана носом, вжимается всем лицом. Широкая, сшитая матушкой бумажная ряса сладко пахнет душистым, райским, пальтецо скользит с плеч - отец успевает подхватить. Она вдруг плачет. Домой он несет ее на руках, шепчет на ушко ласковые, смешные слова. Таким он и запомнился ей - огромным, жарким, щекочущим шепотом ухо.
- Да я так не сумею, никогда! Слышишь? Там ведь совсем по-другому написано, я читала! Там не то совсем, и половины нет этого, - почти всхлипывает Тетя.
- Там есть, - твердо ответил Ланин. - Все это там есть.
Капли пота выступили у него на лбу - то ли от горячего супа, то ли оттого, что солнце пришло и к ним, он отирает лоб ладонью, опускает глаза, и она видит его ресницы в солнечном свете - вот они какие, косматые, темные! торчком!
И именно в эту минуту, во время рассказа о девочке на пристани, она понимает - навсегда.
Люблю тебя, выдумщика, болтушку, бабника наверняка. Сколько у тебя их было, скольких ты так же кормил баснями и супом?
Ну и что?
Блаженство охватывает ее - она прикрывает глаза. Он говорит еще что-то - кажется, опять про Ярославль, про братьев девочки, Ирины Ильиничны, Ириши - она слушает вполуха, потом, потом прочту и сама представлю, попробую по крайней мере. Потому что тайна раскрылась - да, только так и можно читать - додумывая, дополняя собой, иначе - пустота!
Они уже поднимались, официант уносил с их стола посуду. Тон Ланина переменился, стал чуть тверже и печальней, Тетя ощутила, что в глазах у нее закипают слезы - встреча их кончалась, неминуемо шла к концу. Так быстро. Вот-вот вытечет до последней капли, из темной бутыли душистый мед.
В воздухе поплыл холодок, они уже приближались к тайному лазу в заборе и, с тех пор как встали из-за стола, шли молча. Но сейчас, на самый последок, ей захотелось слов - они сохранят, позволят вглядываться в эти мгновения снова, вдыхать их аромат, застрявший в колечках, ямках и уголках букв, из которых эти слова соединились, вдыхать и вглядываться, как два человека бредут без дороги, по шелестящему морю листьев, по щиколотку в звонкой сухой воде, взявшись за руки, и останавливаются, поднимают головы, начинают говорить, одновременно, но сейчас же смолкают, смеются симметрии, сверкнувшему зеркалу, слышен обрывок фразы: "…никуда не годится!"
Возле самого лаза, двух раздвинутых черных металлических прутьев, Ланин останавливает ее, тихо поворачивает к себе и целует в губы.
Ей тут же кажется: необязательно. И так все ясно. Потому что поцелуй его звучит знакомо и совсем по-родственному. Как если бы ее целовал собственный брат или папа. Только почему-то родственник поцеловал ее так, как целуют любимых женщин. Она смотрит на него растерянно и не верит: глаза Ланина полны нежности. И печали.
- Ты грустишь? - спрашивает она взглядом. - Но почему?
- А ты не понимаешь, почему? - отвечает он так же беззвучно.
И ей кажется: она понимает, понимает, но это понимание уводит ее в такое безысходное горе, что она уклоняется, не думает, бежит. Пока!
И вот уже они снова в машинах, он трогается и едет. Проезжая, машет ей сквозь сдвинутое стекло рукой.
Она тоже заводит машину, но застывает и не может тронуться, никак. Привкус легчайшего разочарования терзает сердце. Разницы нет! Поцелуи даже таких разных людей, как Ланин и Коля, в главном - одно, одно и то же. Рассказ о черепахах в пруду, о девочке и богатыре в огне был удивительным и ни на что не похожим, а поцелуй - таким же! Тот же комплекс ощущений, те же струны, отдающие те же звуки. Все, что обрушивается на нее при встречах с Ланиным, - жадный интерес, тепло, радость - все это она ощущает и без поцелуев. Ненужных! Скребнула скука.
На полпути к дому позвонила мама, спросила, не оставить ли Темушку ночевать, он сам очень просится - Тетя не возражала. И Коля вряд ли вернется раньше полуночи, одинокий вечер - не так уж плохо…
Она ехала в самом правом ряду, не торопясь, приоткрыв окно, ловя порывы теплого ветра. На город уже опустилась тьма, над рекой на мосту что-то чинили, оставили узкий проезд, одну полоску, началась почти недвижная пробка.
И, глядя на черную воду, вдыхая необычайно теплый, вспыхивающий переливами огней в воде, дующий совсем летним ветром вечер, она ощутила вдруг удивительный покой.
Люблю, люблю тебя.
Тебя всех лирических стихотворений, всех посвящений, шепотов и криков.
Тебя - так зовут усталый вечерний город, дрожат и плавятся в черной реке родные черты, город, наполненный лицами самых любимых, рассыпанными по намокшим веткам, крупные, круглые лепестки, с ладошку ангела, вырастают, слетают, летят.
Пружинисто приземляется с дерева молчаливый дылда Коля, шагает, закинув за плечо сумку с железками, уставив взгляд в далекое будущее, потому что жизнь, вся жизнь твоя, милый Коля, просто еще впереди. Впереди и, конечно же, не со мной. Сейчас Тетя так ясно разглядела и почувствовала это - он же просто не родился еще, этот сумрачный златовласый человек - но все еще будет, Коля, ты поймешь все что нужно и гораздо лучше, чем я.
Тихо плыл вслед за Колей, медленно огибая препятствия, кудрявый печальный Ланин, оседал на землю бесплотными ногами, глядя на ту же, что и она, реку, а потом тек себе дальше, вперед.
Счастливо кувыркался в воздухе дурашка Теплый. Мама с "Новым миром" в руках так и примостилась на крепкой ветке и никуда лететь даже не собиралась.
Алена с ее женским отчаянием, потому что надолго, по-настоящему не получалось ни с кем, отчаянием, аккуратно расплесканным в ее книжки (вот зачем она писала их на самом деле! чтобы прожить непрожитое), закинув ногу на ногу, не летела тоже. И Таня, любимая Тишка, задумчиво стояла под деревом, наполняя окружающее пространство исходящим от нее ясным светом.
Растяпа-официант ломался напополам, низенькие люди в острых капюшонах топали с лопатками наперевес, клен в их дворе цвел красными цветками и обнимал птиц.
Почему нельзя было любить их вместе?
Кто из них в чем провинился, чтобы его не любить?
Машины все не двигались, темные крупные тени скользили по мосту, волшебно двигались в порывах ветра.
Сияющий плавучими огнями город, город Тебя, помещался в нее свободно, размещаясь со всеми крышами-трубами совсем легко - никому в нем не может быть тесно.
И если Ланину нужно целовать ее - негритянскими мягкими губами, - почему ему этого не позволить? И если Коле так страшно важно по-мальчишески браво брать ее, почему ему этого не подарить? И если Теплый так любит рассказывать ей свои странные сказки, вжимаясь лбом в ее живот, бормоча "это мой самый любимый животик" - что же, отталкивать его? И если Алена просит, чтобы она читала ее одинаковые романчики и рассказывала о впечатлениях - как можно не откликнуться? И почему бы не послушать внимательно маму и не согласиться, что новый гениальный рассказ, опубликованный в ее любимом журнале, и в самом деле совершенно гениален?
Лишь такая любовь к любимым, без исключений и ущерба, и может утолить вечную тоску ее и несытую душу. Она была воздушной черной землей - всем отдающей, принимающей всех. Матрешкой, спасибо, папа.
Вот и разгадка!
Тетя не помнила отца, он покинул их с матерью, когда ей исполнилось два года, но папа оставил очень важный подарок. Имя. Когда Тетя просила рассказать о нем, мама обычно только покачивала головой, давно уже без осуждения, с усталым вздохом: романтик! Задира. Чуть что - сразу лез на рожон, пускал в ход кулаки. Отец уехал от них на Север, что-то строить, да так и не вернулся, а через несколько лет погиб - обидно, но как и хотел - в честном бою. Подрался? Ну да, разумеется… За даму? А за кого ж?
Но однажды, когда Тетя уже заканчивала школу, мама рассказала ей и другое: когда Тетя явилась на свет, отец встречал их возле роддома. Принял на руки закутанный кулек с бантом, осторожно раздвинул подбородком кружева, вгляделся в курносое красное личико и изрек: "Гляди-ка, какая Матреша". - "Когда он произнес это, - рассказывала мать, - я взглянула на тебя и сейчас же увидела все его глазами, знаешь, бывает так - глазами другого - и подумала: да! Серьезная, важная девочка, зажмурясь, ты спала, а рожица была и в самом деле Матрешина". - "Что, что это значит? Как?" - не понимала Тетя. "Это значит, он да и я увидели в тебе Матрешу. Но я, разумеется, потом воспротивилась, хотя папа настаивал. Но я-то уже давным-давно тебе имя выбрала, я же Цветаеву тогда обожала и не собиралась ничего менять… Тоже, между прочим, не самое плохое имя, но мне еще и таким романтичным, мятежным казалось оно. Но папа все равно звал тебя Матреша, а еще чаще - Мотя. Ты, между прочим, всегда откликалась, смеялась, он любил тебя подбрасывать под потолок, у меня сердце заходилось. А потом… как он бросил нас, ты посмурнела. Стала такая хмурая, молчаливая девочка, вечно одна… Действительно какая-то просто Мотя, как мы с бабушкой ни бились. Только классу ко второму ты ожила, на людей стала похожа, и подружки появились". Тетя долго пробовала тогда на вкус новое имя, пока не полюбила его, поняв, что оно действительно говорит о ней правду. И даже Коле она потом эту историю рассказала, в ответ на его вопросы, что за непонятный у нее емельный адрес - еще в самом начале, когда он ходил к ней чинить компьютер. Тогда ему эта Мотя очень не понравилась, он зафыркал, стал всякие прибаутки неприличные вспоминать про тетю Мотю, но сейчас только так и звал ее: "Мотька".
Пробка наконец кончилась, она съехала с моста, нажала с облегчением на газ, рванула и подумала удивленно: папа-то угадал. Матреша, матрешка: несколько девочек, девушек, женщин жило в ней. Каждая любила своего, каждая была немного другой, растроение, распятирение личности, но в самой середке все-таки лежал якорь: завернутый в одеяло кулек с бантом.
Глава одиннадцатая
Проклятая вентиляционная решетка не открывалась, зеленый мертвяк склизко пролился в комнату, нехорошо улыбнулся беззубым ртом. И сейчас же поплатился. Второй зашелестел за спиной и тоже получил. Коля выскочил в коридор, но направо проход был завален, неплохо он тут поорудовал бензопилой; налево - кромешная тьма. Фонарик не зажжешь, в руках дробовик. Реалисты проклятые, раньше можно было и то, и другое. И он снова вернулся в комнату, прыгнул через трупак к решетке, подергал так и эдак, поискал секретку - ничего! Но задерживаться здесь явно не стоило, да, вот и они, из темноты, в которую он правильно не полез.
Пауки, быстро двигая мохнатыми щупальцами, уже загородили ему выход, он дернул чеку, грохот раздался что надо, еще одну - путь был чист. Но расправа с пауками ничего не дала. Тот же коридор, куски зомби направо, налево - прежняя тьма. Все-таки двинул в нее, заметил чьи-то глаза, плеванул очередью, послышался неприятный вой, как вдруг впереди в стене замигали огоньки на ручке дверцы, слишком маленькой для него и, конечно, закрытой. И все-таки он рискнул, набрал 123, и - чудо, дверь плавно отодвинулась, подарив ему щель, он напрягся, втиснулся еле-еле, попал в такой же темный проход. Тьма шевелилась. Похоже, телепортированные чудовища, пентаграммы. Рванул прямо на них, не переставая стрелять, по ходу дела подлечился вовремя обнаруженной в выступе аптечкой. Выбрался наконец, еле живой, на заброшенный склад. В конце склада виднелась платформа, медленно ходившая вверх и вниз. Ринулся туда, но сейчас же из-за ящиков поднялись три розовых толстяка с клыками и гаденькими свинячьими ушками - кто только вас рисовал, уроды? Коля нажал спуск, двое легли, третий прыгнул прям на него, дернул спуск, но дробовик плюнул красным дымком и отрубился - патроны кончились. Пришлось снова взяться за гранату - клыкастый придурок охромел. Можно было наконец прыгать на платформу и ехать на следующий уровень. Уф.
Коля сохранился, нажал на паузу - еще вчера Крюк приволок на работу долгожданный Doom-3, но засесть поплотней вышло только сегодня вечером. Уже перевалило за полночь. Впереди оставался последний сектор лабораторий, он хотел пройти и его, да что-то передумал… Устал. Игрушка была ничего, оттягивала, и все-таки Кармак с помощниками явно перестарались, затянули - пейзаж стал однообразным. Коля решил подождать до завтра, а пока заглянуть в старика Мо. Он читал его всю предыдущую неделю, глотал китайскую мудрость гомеопатическими дозами, отдельные места перечитывая снова, кое-что даже выписал, сделал себе отдельный файл, хранил и дома, и на работе, и вот сейчас, перед окончательным отходом, открыл его.
"Небо непременно желает, - прочел Коля свою первую выписку, - чтобы люди взаимно любили друг друга и приносили друг другу пользу, но небу неприятно, если люди делают друг другу зло, обманывают друг друга". Само-то оно, пояснял Мо дальше, несло пользу всем и без разбора - богатым, бедным, убогим, знатным - всех подряд кормило, поило вином, давало им зерно и растило скот.
Коля встал, потянулся, пошел на кухню, открыл холодильник в смутной надежде найти что-нибудь вроде копченой колбасы. Ничего. Только бледно-желтый брусочек Российского, явно прибереженный на завтрак. Зато… Нет, он просто не поверил своим глазам! В двери холодильника между коробкой яблочного сока и кетчупом скромно стояла бутылка Жигулевского. Как он мог про нее забыть? Нет, он не забыл. Он выпил все, что было, еще позавчера. Значит, это Мотька ее купила, но почему-то даже не сказала ему. Неужели назло? И поднявшуюся было благодарность к жене разъел яд обиды. Нет, а если бы он не открыл холодильник? Так бы и лег спать натощак! Коля метнул гневный взгляд в ее комнату - дверь была плотно закрыта, ложилась жена рано. Тут он засомневался: выпить прямо здесь или замочить еще отрядик-другой свинячих чертяк? Тем более и бензопилу он уже получил. Но нет, смешивать два удовольствия не стоило.
Коля откупорил бутылку, выкинул пробку в ведро, сел на табуретку, сделал несколько глотков. Так вот, небо, небо нас кормит, выдает нам пиво, и скот, и жену, - вспомнил он и вдруг остановился.
Про жену у Мо не было ни слова. Почему? Вообще как-то мало он писал про женщин. Один раз только помянул про одну красотку охренительную, которая все равно плохо кончила - один правитель подарил ее другому, и тот забыл от счастья государственные дела, проиграл все войны, все на свете просрал, пока не опомнился и не утопил сучку в соседней реке. Чтобы больше не отвлекаться. Как же ее звали? Нет, имен их чучмекских Коля не запоминал. И ни про каких других женщин у Мо Цзы вспомнить сейчас не мог.
Да не, какие там женщины. Их же в Древнем Китае и за людей-то не считали. Он вспомнил, как читал на днях веселенький текстик на сайте фанов Азии про браки в Древнем Китае - там и знакомились-то только во время свадьбы. Жених и невеста обычно не знали друг друга до.
А какая разница? Все равно девчонки были так воспитаны, что любая становилась отличной рабыней. Там же было написано, что женскую фигурку в иероглифах обычно изображали на коленях. Ну, че, сосущей, что ль? Между прочим совсем неплохо. Коля сделал еще один большой глоток и почувствовал, как расслабуха мягкой волной наконец начала накрывать его, сладко зевнул, потянулся и отправился обратно в комнату, чтоб завалиться на диван и под остатки посмотреть телик. Нажал на кнопку, синеглазый Сталлоне мужественно обнимал какую-то телку, прижав ее к крашеной стене, кажется, гостиничного номера, девка была, пожалуй, все-таки жирновата… Поцелуй оборвала реклама. Коля снова стал думать про Мо. Непонятно все-таки - хотя женщин в его мире не было - про любовь и счастье Мо говорил постоянно. И даже нарисовал подробную карту, как до этого счастья добраться.