Обманули все. Толпы стихотворцев, художников, режиссеров, воспевавших чувственную любовь. Рисовали, снимали на пленку бесчисленных голых женщин с розовой, сияющей внутренним светом кожей и врали, врали в глаза, утверждая, что нет в мире ничего слаще этого слияния, а на самом деле пыхтенья, жадной возни на тебе, жалкого стона в долгожданном финале. Хоть бы кто предупредил. Лгали в рассказах о своих приключениях и подружки, Алена и Вероника, томно вздыхая и давая понять, как же это классно. И целомудренная Тишка молчала… хоть она-то могла намекнуть? Потому что и все остальные обманули, все, кто так же упорно обходил эту тему молчанием, легкими бессовестными шагами обходил, ускользая в бессодержательные смутные намеки, все эти бесчисленные старшие, делавшие вид, что ничего такого не существует вовсе. Проклятие человеческого рода.
Даже теперь, шесть лет спустя, она так и не смогла до конца примириться, так и не увидела в этом ничего, кроме… крыски на велосипеде.
Однажды, сидя в те самые тяжкие дни первого послесвадебного месяца в очереди к зубному в свеженькой, новорожденной клинике и перебирая журналы на столике, среди блестящих, пестрых обложек Тетя наткнулась на обложку из детства: "Наука и жизнь". Журнал по-прежнему выходил! Она открыла наугад и попала на научно-популярную статью об экспериментах генетиков над мышами и крысами. Один из них поразил ее. В ту часть мозга, что отвечала за эйфорию, зверьку вживляли электрод, а к лапке подводили педальку, которая включала ток и стимулировала центр удовольствия. И что же? Забыв про сон и еду, крыска жала и жала на педаль в жажде счастья, пока не погибала.
Уже в кресле у доктора, совсем молодого, веснушчатого, мохнатого, открыв рот и уперевшись взглядом в глухую кирпичную стену дома напротив, она смотрела мультик - цветной.
На велосипеде катила темно-серая крыса Нюша, блестела черными глазками, мчалась вперед и вперед, по правильному кругу, точно вписанному в квадрат кирпичной стены. Нюше вживили в мозг тонюсенький проводок - в то место, где хранилось у нее сокровенное, вот ей и показалось: ни на каком она не на велосипе… а мчится в бесконечный синий космос, по лунным дорожкам, в необъятную радость, вот и милый Вася трется своим хвостиком рядом, зачинает ей новых и новых крысят. Нюша восторженно попискивает, задыхается, потеет, крутит педальки, хочет, хочет еще. И Вася послушно трется. Час, два, четыре. Силы у Нюши кончаются, лапки слабеют, двигаются все тише, замирают. Но стоит им перестать работать, поднимается черный вихорь, Вася со страшным оскалом пропадает во мраке, розовые Нюшины ушки различают жуткий предсмертный стон. В полуобмороке Нюша бросается к своим педалькам. И чудо. Вася снова тут, делает свое сладкое дело. Нужно только крутить и крутить педальки, работать лапками. Не есть и не спать, не прыгать, не бегать, вперед и вперед. Остановиться она не может, пока… не летит вниз! Велосипед, точно пьяный, проезжает еще несколько сантиметров, скрюченная крыса лежит на лабораторном столе. Сердце бедной Нюши, а потом и других ее зубастеньких сородичей, не выдержав напора эротического удовольствия, разорвано на клочки. Так бывало и с людьми, летальный исход на вершине блаженства. Любовь и смерть.
Коля останавливался обычно раньше. Тетя возвращалась назад, спрыгивала с Луны, удивляясь только одному - не умерла. От чего? Вот тут и начиналась тоска.
Это был не Коля и никакая не любовь, это был проводок. Вживленный в нужное место. Физиологический процесс, который никак не соприкасался с чувством к мужу и уж совсем не пересекался с чем-то еще - самым важным, ради чего стоит жить.
Вот о чем они не рассказали тоже. Про крысу Нюшу.
И через год дом взорвался. Ее дом одновременно с теми, и сравнение не казалось ей кощунственным. Крыша поползла, здание красиво, как в фильме, накренилось - компьютерная графика, новейшие технологии. Вылететь на свободу она не успела. Лежала под плитами, кирпичами, чайниками, половниками, шумовками, разбитыми чашками, пианинами, обгорелыми коврами, столами, шкафами, вешалками, оплавившимися зубными щетками, телефонными проводами, люстрами, батареями, паркетными досками. Ее вытащил из-под руин Тема. И все эти годы так и тащил ее и Колю на себе. Обнимал их и всех, кого знал и видел. А недавно сказал вдруг перед сном: "Мама, я так устал от любови". Что? Как это? Но Теплый не добавил ни слова и тут же отправился в поход. С черным драконом и анакондой. Путь их был в Африку.
Глава пятая
Коля ждал ее, открыл железные ворота, она опустила стекло - в кабину вплыли все те же горькие запахи сада, фары вынули из тьмы желтые кружевные тряпочки на черных ветках.
- Голодная? Ужин горячий, - говорил Коля, снимая с ее плеча тяжелую сумку.
Почему в злых своих воспоминаниях о нем никогда, никогда она не помнила об этом - заботливый, добрый! Как был, так и остался, и ужин горячий, потому только, что этот ужин для нее он разогрел!
В доме все давно спали. Она жевала котлету, по усевшемуся на холодильник телевизору Брюс Уиллис мочил гадов, Коля глядел не отрываясь, иногда оборачивался на нее - восхищенно, во как он его! Мальчишка, мальчишка, сейчас вовсе не хмурый, благодарный ей, что взяла да и приехала сегодня, раньше, просто так, нипочему.
Утром она проснулась рано, только-только рассвело, что-то хорошее ждало ее, что-то было. И вдруг - да же! Проект. Скорее заглянуть в разорванные конверты. Она беззвучно поднялась, вынула из сумки голубой конверт, прочитала обратный адрес: "Ярославская область, г. Калинов, улица Рябиновая. Голубеву С.П.".
В конверте лежала стопка листов, напечатанных, господи боже ты мой, на машинке, на "Эрике" в жестком чехле с железным замочком, у мамы была в детстве такая же! Но бумага не прежняя - белая, гладкая, парадная. К первой странице прижата скрепкой копия дореволюционной фотографии.
На крыльце стояла, видимо, семья. В центре - человек в очках, в длинном черном одеянии - священник? Рядом, кажется, его жена, дети… Тетя открепила фотографию - из-под нее выпал сложенный двойной тетрадный листок, исписанный от руки.
Уважаемая редакция!
Пишет Вам учитель истории и математики средней школы города Калинов, Ярославской области РФ, Сергей Петрович Голубев (1938 г. р.). Откликаюсь на призыв Вашей газеты и отправляю материалы для рубрики "Семейный альбом" - фотографию и рассказ о тех, кто на ней. Фотография, копию которой Вы видите перед собой, стоит передо мной на столе, в темной деревянной раме - бледно-серая, в белой пороше времени снизу, с истершимся нижним уголком - "заветрившимся", как говорила мать. Она тоже есть на этой фотографии - девочка в белом платье. Историей своей семьи занимаюсь уже несколько лет, это только малая часть собранных мною материалов.
Буду рад, если что-то из моих разысканий Вам пригодится.
С уважением, С.П. Голубев.
Тетя отложила листок, еще раз взглянула на снимок и погрузилась в машинопись.
Вот они все, на крыльце собственного ярославского дома. Это одноэтажный, деревянный, с мезонином дом, - старательно объяснял Сергей Петрович. - Во всех окнах висят белые кисейные занавески, в том, что ближе к крыльцу, виден горшок с бальзамином. Под крышей, правее, мутный черный кружок - ласточкино гнездо с птенчиками, детская радость. У крыльца - кусты сирени. Позади дома, пусть его и не видно, небольшой сад, с ровными дорожками, клумбами, кустами крыжовника и смородины по краям - матушкино царство.
Снимок сделал гостивший в Ярославле по делам родной брат матушки (моей бабки) Павел Сергеевич Сильвестров, купец из Москвы, увлекавшийся фотографией. И фотография у Павла Сергеевича получилась почти профессиональная - четкая, крупная, необыкновенно удачная.
ОТЕЦ ИЛЬЯ (1856–1918)
В центре - отец Илья. Худой, высокий, в черной рясе, с густой бородой - темно-русой в рыжину (по воспоминаниям матери), с длинными, в молодости вьющимися, а теперь прямыми волосами, зачесанными назад. Батюшка без головного убора. Большой круглый лоб, железные очки. За очками в глазах - ум, тишина, усталая строгость.
Дед напоминает здесь не столько попа, сколько разночинца-интеллигента. Так оно отчасти и было, только, конечно, наоборот - это разночинцы вышли из поповского сословия и напоминали своих отцов и дедов, провинциальных дьячков и иереев.
Родился отец Илья еще при крепостном праве, в 1856 году, в семье сельского священника отца Герасима. Отец Герасим служил в сельце Видово, что в двадцати верстах от Переславля.
Детство Ильи прошло в избе, он жил с отцом, матерью, бабкой, а потом и двумя младшими братьями, сестрой и дальней родственницей Кузьминичной, вдовой дьячка. Кузьминична помогала им по хозяйству за хлеб и кров. До рождения Ильи у отца с матерью случилось горе - умер их первенец. Он рождался трудно и родился совсем слабым, желтушным - несмотря на это бабушка велела дочери постить младенца по средам и пятницам - то есть не давать молока и поить морковным соком. Мать не посмела ослушаться. Кое-как промучившись недели три, мальчик зачах и помер.
Страничка кончилась, Тетя наморщилась - далекая, жуткая, тяжкая жизнь. Узловатые пальцы злобной бабки, удушающие младенцев. Чужое горе и боль. Люди из поезда, рассевшиеся в ее комнате. Что они делают здесь? Захотелось сказать им: вон! Что же тут так понравилось Ланину? "Потрясающе!" Да, наверное, он и не читал толком?! Может, это был просто рекламный ход, чтобы она прочла повнимательнее? Или все-таки ход к ней, протянутая рука?
Она задумалась, вспомнила, как Михаил Львович улыбался ей вчера и волновался слегка, предлагая обменяться телефонами… Вздохнула, потерла глаза и взяла следующую страничку, решив дочитать все до конца, чего бы это ни стоило.
Второй сын тоже родился хилым, но с большей жаждой жить - все время пищал и требовал грудь, точно никак не мог наесться. Бабушка и для этого требовала неукоснительного поста дважды в неделю, поминая свой опыт и упрямо повторяя матери, что первенец и так был не жилец, зато саму ее бабушка вскормила вперемешку с морковным соком, и вот выжила же и не болела никогда. Но теперь мать взбунтовалась и перестала различать дни. Отец встал на ее сторону, и бабушке пришлось отступить. Так Илья выжил, а за ним и сестра с двумя братьями, в младенчестве поста не знавшими.
Илья застал еще "темные" времена - с лучиной. Вечером бабушка, зажав лучину в светец, запаляла ее на кухне. При таком-то слабом, дрожащем свете она и пряла с Кузьминичной на пару. Но однажды отец Герасим вернулся из города с чем-то объемным, длинным, обернутым в чистую холстину. С величайшей осторожностью он поставил покупку на обеденный стол и созвал домашних. Под холстиной оказалась прозрачная бутыль без горлышка на железной основе. Отец поколдовал немного с бутылью, сильно пахнуло керосином, затем велел принести горящую лучину, опустил ее в бутыль, и изба озарилась ровным светом - без трепета и миганья. До чего же он всем показался ярким! После этого стали жить вечерами при новой лампе, которую поставили в самой большой горнице. Только бабушка не изменила старине и пряла по-прежнему при лучине, на кухне.
Жизнь их была вполне крестьянская. Между службами отец Герасим пахал землю, сеял рожь - когда Илья подрос, во всем стал отцу помощником. Мать тащила на себе огород и скотину - в хлеву у них жили две телки, овцы, боров, которого откармливали весь год, чтобы зарезать осенью и понемногу есть потом в праздники. Кормили скотину сеном, которое росло на церковных лугах. Хлеб называли "папушник" и пекли нечасто, только для гостей. Чай пили тоже редко, с кусочком сахара - и чай, и сахар считались роскошью и большим лакомством. Сахарная голова, которую отец привозил с ярмарки, лежала в кладовке, завернутая в синюю бумагу, - отец выносил ее, откалывал острым косарем куски, летели мелкие голубые искры. Вообще наедались досыта редко, особенно голодно было в пост - сплошь гречневая каша да гороховый кисель, от которого все дети мучились животами.
Хозяйство священнику вести было необходимо: за требы платили немного. Просфоры, которые пекла бабушка, продавались в церкви тоже за сущие копейки, на которые не прокормить было семью. Правда, и деньги в то время почти не требовались, в деревне все было свое - свечи топили из свиного сала, валенки валяли из шерсти овец. Из льна ткали холстину, красили, платья и рубахи, сшитые из этой крашенины и носило все село. Только по большим праздникам наряжались в покупной ситец.
Отец Илья часто вспоминал потом, как получил свои первые в жизни кожаные сапоги. По неотступной его просьбе эти сапоги ему сшили "со скрипом". Он радовался, он гордился! да только скрипели они так, что, едва Илюша входил в горницу, взрослые просили его выйти, жуткий скрип заглушал разговоры. Для скрипа в сапог нарочно клалась деревянная щепка, но тут сапожник, видно, перестарался - пришлось вернуться к нему и слезно просить щепку все-таки вынуть.
Отец Герасим держал и пасеку, мед отдавал на продажу на ярмарку, как и ягоды с матушкиного огорода, хотя с пчелами он возился не столько из-за приработка, сколько по любви. Он вообще был добрым хозяином, даже в неурожайные годы снимал урожаи и вместе с тем любил читать. В доме была небольшая библиотека - Загоскин, Лажечников, Марлинский, "История" Карамзина, хотя предпочитал отец Герасим прикладные книги - по сельскому хозяйству, пчеловодству, выписывал и два журнала: "Сын отечества", а затем и "Православное обозрение", который считался из православных журналов лучшим - для сельского духовенства, склонного к увеселениям гораздо более грубым, все это было редкостью.
Впрочем, и судьба моего прадеда тоже сложилась необычно. Был он из крепостных господ Нарышкиных, круглый сирота, мать его умерла родами, повитуха в тот день…
Тетя подняла глаза: нет уж, это она точно пропустит. И она проскользила взглядом еще две странички - физиологические подробности родов, с несколько раз повторившимся словом "кровь", жизнь Гераськи, будущего отца Герасима, который, потеряв мать, а вскоре и отца (тот провалился в прорубь), поселился у бездетного священника соседнего села Голубева, приглянулся за сметливость владыке, приехавшему как-то в село служить, был послан владыкой в бурсу. Затем женился на поповской дочке, получил приход, сам начал служить, в свой срок отправил в Переславльскую семинарию старшего сына - Илью, где тот стал лучшим и был рекомендован в Московскую духовную академию - да-да, ту самую, в которой и сейчас учат на священников. Тетя начала читать внимательнее.
Приехав в Лавру, Илья по обычаю представился старенькому ректору, встретившему его в длинной темно-синей рясе, успешно прошел все экзамены, медосмотр и вскоре уже праздновал на Генеральной свое зачисление на казенный кошт.
В Академии Илью поражало все - и новые знакомства, и близость преподобного Сергия, молебен с акафистом, умилительно певшийся братией у его раки, и крепость существующих здесь традиций. На фоне дерганого ритма семинарии, множества бестолковых и часто противоречащих друг другу установлений, которые зависели от высших (и вечно менявшихся) соображений начальства, в Академии все было продумано и делалось, как заведено - по расписанию ели, учились, спали, читали, гуляли. Свои правила царили в библиотеке и номерах студентов, но в этом не было слепой жесткости системы, а был порядок.
С особенным облегчением Илья узнал, что в Академии нет общего утреннего правила и подъема в полшестого утра, что неукоснительно соблюдалось в Переславле. И кормили тут вкусно, сытно - обед из трех, ужин из двух блюд: суп, в непостные дни, даже на мясном бульоне, на второе давали и котлеты, и мясо, на третье - пирожки с кишнецом, кисель с ситным. После семинарского горохового супчика да каш здесь Илья каждый раз шел в трапезную, как на пир. По воскресеньям к студентам являлся седобородый старичок-сбитенщик, житель Сергиева Посада, Максим Степаныч. Многих нынешних архиереев и архимандритов он помнил вечно голодными юношами, покупавшими у него медовый напиток, который старик тут же и варил в большом луженом самоваре красной меди. К сбитню прилагался московский мягкий калач - все вместе стоило пять копеек. Грязноват был самовар, мутны стаканы, но все были рады лакомству, и народ вокруг всегда толпился.
В первые же дни Илья сблизился с соседом по комнате - Арсением, приехавшим в Академию из Костромы. Арсений был на два года старше Ильи, год преподавал в Костромском училище и уже сейчас ясно видел свое будущее: монашество, ученые занятия, а там как Бог даст.
Илья ничего про себя пока не знал, не понимал, глядел во все глаза и только впитывал.
Долго выбирал между богословским и историческим отделением, записался в конце концов на историческое - и не пожалел! Ключевский, Лебедев, Субботин, Голубинские - каждый из лекторов оказался интересен. Вообще в учебе, по сравнению с семинарией, гораздо меньше стало тупой долбежки, профессора желали не заучивания, а понимания, и совершенно иначе относились к ученикам - с мягкой любезностью, вниманием, без семинарского солдафонства и унижений.
И вот ведь что: каждый из преподавателей был личностью. Всеобщий любимец, кротчайший Дмитрий Федорович Голубинский, читавший им естественно-научную апологетику. Важный, громогласный, но внимательно вникавший в нужды студента инспектор Сергей Константинович Смирнов - он приходил на лекции греческого в никогда не виденном Ильей жилете, и жилет этот нравился Илье чрезвычайно. Хотя настоящим франтом был другой профессор, преподаватель истории и раскола Николай Иванович Субботин, он являлся в аудиторию в костюме с иголочки и так и лучился чистотой! Худенький в рыжем парике профессор словесности Егор Васильевич Амфитеатров, тихим, неторопливым голосом рассказывающий о пушкинском "Борисе Годунове". И, конечно, сам ректор, Александр Васильевич Горский, библиотекарь, архивист, собеседник митрополита Филарета, обладавший не только ученостью, но и сердцем. Студенты звали Горского за глаза "папашей", иногда и "папашкой", не чаяли в нем души, впрочем, и язвительные шуточки, на которые Горский был мастер (особенно охотно он высмеивал невежество), цитировали со вкусом. Илья видел его только несколько раз - говорили, что "папаша" сильно болен.
Все готовились к Покрову, храмовому академическому празднику и дню публичного акта, на который, как обычно, ждали епископа, выпускников, гостей из Москвы. Но за три дня до Покрова Горский скончался.
Академия, от профессора до первокурсника, рыдала. Горский был ректором с 1862 года, за тринадцать лет насадив здесь аскетическую и вместе с тем творческую атмосферу мужского ученого братства. И вот все рушилось. Все повторяли уныло, что никогда уже не будет Академия прежней.
На место "папаши" заступил Михаил Лузин, автор Толкового Евангелия - полный, хромой, нелепый. Дурной ученый. Компилятор! Как понял со временем Илья, это было совсем не так, но тогда это дружно повторяли все. Хотя преподавал отец Михаил совсем неплохо и в академическом отношении делал необходимую, пусть во многом и черновую работу - вводил в оборот русской богословской науки основы западной апологетики - однако после блестящего, эрудированного, глубокого Горского - кто показался бы не дурен? Молодым горевавшим по "папаше" сердцам было не до выяснения заслуг отца Михаила перед российской библеистикой.