...Расстрелять! - Покровский Александр Владимирович 11 стр.


Я хорошо вижу ночью, переношу обмерзание и жару. Я не пугаюсь, если зубы начинают шататься, а десны болеть и из-под них, при надавливании языком, появляется кровь. Я знаю, что делать.

Я знаю съедобные травы, листья; я знаю, что если долго жевать, то усваивается даже ягель.

Я могу плыть – в штиль или в шторм, по течению или против, в ластах и не в ластах, в костюмах с подогревом или вовсе без костюма. Я долго так могу плыть.

Я могу на несколько месяцев разлучаться с семьей, могу выступить "на защиту интересов", собраться, бросив все, и вылететь черт-те куда. Могу жить по десять человек в одной комнате, в мороз, могу вместе с женами – своей, чужими – отогреваясь под одеялами собственным дыханием, надев водолазные свитера.

Могу стрелять – в жару, когда ствол раскаляется, и – в холод, когда пальцы приклеиваются к металлу.

Могу разместить на крыше дома пулеметы так, чтобы простреливался целый квартал, могу разработать план захвата или нападения, могу бросить гранату или убить человека с одного удара – человека так легко убить. Я все это еще могу…

Пиджак

Его взяли на флот из торпедного института; из того самого института, где создаются наши военно-морские торпеды. Его взяли и сделали из него офицера. На три года. Не знаю, зачем.

Юный ученый-торпедист; вот такая огромная, в смысле мозгов, башка, очки с толстыми линзами, беспомощное лицо и взгляд потусторонний. Он был и в самом деле не от мира сего, он был от мира того, от мира науки.

Он читал электронные схемы, потом паял, опять читал и опять паял, вместо того чтобы взять прибор и потрясти его, чтоб он заработал.

И профессия у него была секретная, а кроме нее, он ничего не знал, ничего не любил и ни о чем не говорил.

И с женщинами ему не везло. Он не умел смешить женщину, а женщину нужно постоянно смешить, иначе она тебя бросит.

Женщины его бросали, и он ужасно расстраивался. Когда на него надели форму, то она на нем сидела, как коза на заборе.

Форма на настоящем офицере сидит по-особенному. Офицер как бы слит с формой; а слит он потому, что сам по себе офицер довольно необычное биологическое формирование.

Офицер служит. И служит так, как почти невозможно служить. Офицер даже во сне – служит.

Офицер берет в руки то, что руками обычно не берется, и несет это "то" куда-то неизвестно куда; там он садится на то, что ни в коем случае не должно плавать, а должно тут же утонуть, и плывет на нем, плывет долго, годами плывет, потому как он – офицер флота.

Офицер ест, пьет, сидит, встает, идет – не как все люди.

Офицер страдает, мечтает, надеется и не задает при этом вопросов.

Офицер…

А это был не офицер. Но главная сложность состояла в том, что он не прошел училище, а это прекрасная школа. После этой прекрасной школы ничему не удивляешься, а он удивлялся.

Он удивлялся всему и задавал вопросы.

– А зачем это? – спрашивал он, и ему объясняли.

– Неужели такое возможно? – говорил он, и ему говорили, что возможно.

– Как же так? – терялся он, и ему говорили: а вот так.

– Не может быть! – восклицал он, и ему говорили, что может.

Словом, он был похож на ручную белую крысу, которую взяли и временно бросили в садок к помоечным пасюкам.

Другими словами, это был гражданский пиджак; он был пиджак из тех пиджаков, которые после первого ядерного удара, после паники в обозе и взаимного уничтожения, придут, во всем разберутся и сразу же победят.

Ну, во время войны – понятно, а сейчас куда его деть? Куда деть на флоте молодого ученого с башкой, не приспособленного ни к чему? Что ему можно доверить?

Ему можно доверить дежурство по камбузу, патруль, канаву старшим копать, грузить старшим чего-нибудь не очень ценное и подметать веником.

Нет, пожалуй, камбуз нельзя ему доверить: у него там все свистнут – и все люди разбегутся. Патруль? В патруль тоже нельзя: там на одних рефлексах иногда приходится действовать, а у него рефлексов нет. Нет! Только грузить и только подметать! А канаву копать?

– А вот тут надо подумать. На сколько он у нас?

– На три года.

– Ох уж эти ученые, академики. Нет, на канаву нельзя. Там соображать надо. Нет, только грузить картошку и подметать. Все! Хватит ему на три-то года.

Жил он в гостинице с длинными коридорами и номерами-бойницами по обеим сторонам. При посещении этого пристанища почему-то вспоминался пивной ларек с липким прилавком, коммунальная кухня и лавка старьевщика; от нее веяло непроходящей тоской.

Его прозвали "квартирным Колей", потому что он приходил к кому-нибудь в гости, садился и начинал говорить, говорить, общаться начинал, и его было потом не выгнать.

Через два с половиной года он снимал пенсне с линзами, тер себе то место, где был лоб, и говорил всюду:

– Я – тупой.

Его все еще презирали, но уже утешали. На сборищах он резво напивался и говорил, улыбаясь, кому попало:

– Я заезжал в отпуске в институт. Они мне предложили начальника отдела и тему на выбор. Представляете? – хватался он за окружающих.

Окружающие представляли, но смутно – никому не было до него дела. И тут он начинал хохотать в одиночку. Он хохотал, как безумный, задыхаясь и плача:

– Они… там… ох-хо-хо… д ум а…ют… ха-ха-ха, ой, мама… думают… что я… здесь… ой, не могу… в ы р о с… над собой… ох… что я здесь… на флоте… обо…га…тил-ся… хи-хи-хих… не могу… х-х-х… Потом он резко делал серьезную рожу и говорил:

– Вообще-то после флота я на начальника отдела потяну. Раньше бы не потянул, а теперь я все могу.

– Я придумаю новую торпеду, – начинал он опять хохотать, – я знаю какую. Это что-то круглое должно быть, чтоб руками можно было катить, но не легкое, чтоб домой не отволокли. Должно снега не бояться и ночевать под открытым небом. Чтоб только откопали – сразу же работало. Чтоб с крыши падало и не билось. Чтоб внутрь заливалась не горючая, не выпиваемая дрянь. Чтоб эта дрянь не нужна была для "Жигулей". Чтоб эта торпеда по команде тонула, по команде – всплывала, чтоб бежала и поражала. Ждите, скоро пришлю. А то и с проверкой приеду. Вот посмеемся!

– Да, и лопату, – тут он совсем загибался от смеха, – лопату… лопа… хх… ту… ей… хо-хо… ой, не могу… лопату… ей… при… де… ла… ю… сбо… ку… при… со… ба… чу… ой, мама, – сипел он остатками воздуха, – и ме… т… лу… мет… лу… ей сза…ди… вотк… ну… поме… ло… встав… лю… И все начинали смеяться вместе с ним.

Мафия

В коридоре, за дверью, слышалась возня и грохот сапог. Оттуда тянулся портяночный запах растревоженной казармы.

Вот и утро. "Народ" наш еще спит, проснулся только я. В каюте у нас три койки: две подряд и одна с краю. На ближней к двери спит СМР (читать надо так – Сэ-Мэ-эР, у него такие инициалы), на следующей – я, а на той, что в стороне, развалился Лоб.

Обычно курсантские клички – точный слепок с человека, но почему меня называют Папулей, я понятия не имею. Вот Лоб – это Лоб. Длинный, лохматый, тощий; целых два метра и сверху гнется. Вот он, собака, дышит. Опять не постирал носки. Чтоб постоянно выводить его из себя, достаточно хотя бы раз в сутки, лучше в одно и то же время, примерно в 22 часа, спрашивать у него: "Лоб, носки постирал?" А еще лучше разбудить и спросить.

СМР дышит так, что не поймешь, дышит ли он вообще. Если б в сутках было бы двадцать пять часов, СМР проспал бы двадцать шесть. Он всегда умудряется проспать на один час больше того, что физически возможно.

СМР – вдохновенный изобретатель поз для сна. Он может охватить голову левой рукой и, воткнув подбородок в сгиб локтя, зафиксировать ее вертикально. Не вынимая ручки из правой руки, он втыкает ее в конспект и так спит на лекциях. В мои обязанности в таких случаях входит подталкивание его при подходе преподавателя. Тогда первой просыпается ручка, сначала она чертит неровную кривую, а потом появляются буквы.

СМР с детства плешив. Когда его спрашивают, как это с ним случилось, он с удовольствием перечисляет: пять лет по лагерям (по пионерским, родители отправляли его на три смены, не вынимая); три года колонии для малолетних преступников (он закончил Нахимовское училище); и пять лет южной ссылки (как неисправимый троечник, он был направлен в Каспийское училище вместо Ленинградского).

Правда, если его спросить: "Слушай, а отчего ты так много спишь?" – он, не балуя разнообразием, затянет. "Пять лет по лагерям…"

Шесть часов утра. Мы живем в казарме. У нас отдельная каюта. Замок мы сменили, а дырку от ключа закрыли наклеенными со стороны каюты газетами. Так что найти нас или достать – невозможно. Не жизнь, а конфета. Вообще-то уже две недели как мы на практике, на атомных ракетоносцах. По-моему, ракетоносцы об этом даже не подозревают. Встаем мы в восемь, идем на завтрак, потом сон до обеда, обед, сон до ужина, ужин и кино. И так две недели. Колоссально. Правда, лично я уже смотрю на койку как на утомительный снаряд – все тело болит.

Раздается ужасный грохот: кто-то барабанит в нашу дверь. СМР вытаскивается из одеяла: "Ну, чего надо?" "Народ" наш проснулся, но вставать лень. Стучит наверняка дежурный. Вот придурок (дежурными стоят мичмана).

– Жопой постучи, – советует СМР.

Мы с Лбом устраиваемся, как римляне на пиру, сейчас будет весело. Грохот после "жопы" усиливается. Какой-то бешеный мичман.

– А теперь, – СМР вытаскивает палец из-под одеяла и, налюбовавшись, им, милостиво тыкает в дверь, – головой!

Дверь ходит ходуном.

– А теперь опять жопой! – СМР уже накрылся одеялом с головой, сделал в нем дырку и верещит оттуда.

В дверь молотят ногами.

– Вот дурак! – говорит нам СМР и без всякой подготовки тонко, противно вопит: – А теперь опять головой!

За дверью слышится такой вой, будто кусают бешеную собаку.

– Жаль человека, – роняет СМР со значением, – пойду открою.

Он закутывается в одеяло и торжественный, как патриций, отправляется открывать.

– Заслужил, бя-яш-ка, – говорит он двери и, открыв, еле успевает отпрыгнуть в сторону.

В дверь влетает капитан первого ранга, маленький, как пони, примерно метр от пола. Он с воем, боком, как ворона по полю, скачет до батареи, хватает с нее портсигар с сигаретами и, хрякнув, бьет им об пол.

– Вста-ать!

Мы встаем. Это командир соседей по кличке "Мафия", или "Саша – тихий ужас", вообще-то интеллигентный мужчина.

– Суки про-то-коль-ные! – визжит он поросенком на одной ноте. – Я вас научу Родину любить!

Мы в трусах, босиком, уже построены в одну шеренгу. Интересно, пороть будет или как?

– Одеться!

Через минуту мы одеты. Мафия покачивается на носках. Кличку он получил за привычку, втянув воздух, говорить: "У-у-у, мафия!"

– Раздеться!

Мы тренируемся уже полчаса: минута – на одевание, минута – на раздевание. Мафия терпеть не может длинных. Все, что выше метр двадцать, он считает личным оскорблением и пламенно ненавидит. К сожалению, даже мелкий СМР смотрит на него сверху вниз.

– А тебя-я, – Мафия подползает к двухметровому Лбу, – тебя-я, – захлебывается он, подворачивая головой, – я сгною! Сначала остригу. Налысо. А потом сгною! Ты хочешь, чтоб я тебя сгноил?

В общем-то, Лоб у нас трусоват. У него мощная шевелюра и ужас в глазах. От страха он говорить не может и потому мотает головой. Он не хочет, чтоб его сгноили.

Мафия оглядывает СМРа, так, здесь стричь нечего, и меня, но я недавно стригся.

– Я перепишу вас к себе на экипаж. Я люблю таких… Вот таких… У-ро-ды!

В этот момент, как-то подозрительно сразу, Мафия успокаивается. Он видит на стене гитару. СМР делает нетерпеливое, шейное движение. Это его личная гитара. Если ею брякнут об пол…

– Чья гитара?

– Моя.

– Разрешите поиграть? – неожиданно буднично спрашивает Мафия.

СМР от неожиданности давится и говорит:

– Разрешаю.

Через минуту из соседней комнаты доносится плач гитары и "Темная ночь…".

После обеда мы решили не приходить. Лоб и я. В каюту пошел только СМР.

– Не могу, – объяснил он, – спать хочу больше, чем жить. Закроюсь.

Ровно в 18.00 он открыл нам дверь, белый, как грудное молоко.

– Меня откупоривали.

Как только СМР после обеда лег, он сразу перестал дышать. Через двадцать минут в дверь уже барабанили.

– Открой, я же знаю, что ты здесь, хуже будет.

За дверью слышалась возня. Два капитана первого ранга, командиры лодок, сидели на корточках и пытались подсмотреть в нашу замочную скважину. Через три листа газеты нас не очень-то и увидишь.

– Ни хрена не видно, зелень пузатая, дырку заделали. Дежурный, тащи сюда все ключи, какие найдешь.

Скоро за дверью послышалось звяканье и голос Мафии:

– Так, так, так, вот, вот, вот, уже, уже, уже. Во-от сейчас достанем. Эй, может, сам выйдешь? Я ему матку оборву, глаз на жопу натяну.

СМР чувствовал себя мышью в консервной банке; сейчас откроют и будут тыкать вилкой.

– Вот, вот уже.

Сердце замирало, пот выступал, тело каменело. СМР становился все более плоским.

– Тащи топор, – не унывали открыватели. – Эй ты, – шипели за дверью, – ты меня слышишь? Топор уже тащат.

СМР молчал. Сердце стучало так, что могло выдать.

– Ну, ломаем? – решали за дверью. – Тут делать нечего – два раза тюкнуть. Ты там каюту еще не обгадил? Смотри у меня. Да ладно, пусть живет. Дверь жалко. Эй ты, хрен с бугра, ты меня слышишь? Ну, сука потная, считай, что тебе повезло.

Возня стихла. У СМРа еще два часа не работали ни руки, ни ноги.

Я встретил Мафию через пять лет.

– Здравия желаю, товарищ капитан первого ранга. Он узнал меня.

– А, это ты?

– Неужели помните?

– Я вас всех помню.

И я рассказал ему эту историю. Мы еще долго стояли и смеялись. Он был уже старый, домашний, больной.

Ну, канесна!

Центральный пост. Народу полно. Дежурный по кораблю, вахта, кто-то постоянно заходит-выходит.

По центральному без дела шляется старпом. Вид у него задумчивый – будто инопланетяне посетили.

Внезапно дежурному захотелось поменять портупею; висюльки перетерлись давным-давно – того и гляди, пистоль уронишь, ныряй за ним потом в трюм. Дежурный вытаскивает пистолет, кладет его перед собой и, нагнувшись, лезет под стол, в сейф: там портупеи.

Старпом подходит, берет пистолет, передергивает, вытаскивает обойму и ищет в центральном мишень, находит одного разгильдяя, целит в него и говорит:

– Петров, кутина мама, вот шлепнул бы тебя на месте, не глядя, вот, была бы моя воля, кокнул бы.

С этими словами старпом отводит пистолет в сторону и нажимает. Выстрел! Пуля начинает гулять по центральному: вжик, вжик – и уходит в обшивку. Все сразу на полу с влажнеющими штанами.

Стоймя один старпом. Он просто затвердел. Выстрел для него полнейшая неожиданность: он не может постичь, он же выдернул обойму!

То, что он сначала передернул, а потом выдернул, до него не доходит.

– Где "артиллерист"?!! – орет он, приходя в себя. "Артиллерист" – командир БЧ-2 – уже здесь, прибежал на выстрел.

Старпом ему:

– Почему у вас пистолет стреляет?!!

Командир БЧ-2, все сразу поняв, но с природным дефектом дикции:

– Хы-ы, "у вас", ну, канесна, теперь Бе-Те-два, канес-на! Сами передергивают орузие, а теперь Бе-Те-два, ка-несна!

– Кусков! Едрена корень! Я вас не спрашиваю! Я спрашиваю: почему пистолет стреляет?!

– Ну, канесна, теперь – Кусков, теперь, канесна! Как орузие передергивать, так меня не пригласили, а теперь – канесна! По-игра-али они-и… наигрались.

– Кусков! Б л я х а м у х а! Я в а м ч т о? Я вас не спрашиваю! Я вас спрашиваю: почему…

– Ну-у, канес-сна! Те-пе-рь, канес-сна! Спасибо, сто не кокнули никого, а то б тозе был – Кус-ков!

– К у с к о в!!! М а м у в к л о ч ь я!!! Я! Вам! Говорю! Я вас не спрашиваю! Я вас спрашиваю!

– Ну-у, канес-сна!

– Кусков!!! – визжит старпом, из него брызжет слюной.

– К У С К О В!!! К У С К О В!!! – визжит он и топает ногами, – К У С К О В!!! К У С К О В!!!

Больше он ничего сказать не может: замкнуло на корпус.

Кускову объявили строгий выговор.

Враги

Зам сидел в кают-компании на обеде и жевал. У него жевало все: уши, глаза, ноздри, растопыренная челка, ну и рот, само собой. Неприступно и торжественно. Даже во время жевания он умудрялся сохранять выражение высокой себестоимости всей проделанной работы.

Напротив него, на своем обычном месте, сидел помощник командира по кличке "Поручик Ржевский" – грязная скотина, матерщинник и бабник.

Зам старался не смотреть на помощника, особенно на его сальные волосы, губы и воротничок кремовой рубашки. Это не добавляло аппетита.

Зам был фантастически, до неприличия брезглив. Следы вестового на стакане с чаем могли вызвать у него судороги.

Помощник внимательно изучал лицо жующего зама сквозь полузакрытые веки. Они были старые враги.

"Зам младше на три года и уже капитан 3-го ранга. Им что – четыре года, и уже человек, а у нас – пять лет – и еще говно. Замуууля. Великий наш. Рот закрыл – мат-часть в исходное. Изрек – и в койку. Х-х-хорек твой папа".

Помощник подавил вздох и заковырял в тарелке. Его только что отодрали нещадно-площадно. Вот эта довольная рожа напротив: "Конспекты первоисточников… ваше полное отсутствие… порядок на камбузе… а ваш Атахад-жаев опять в лагуне ноги мыл…" – и все при личном составе, курвеныш.

Увы, помощника просто раздирало от желания нагадить заму. Он, правда, еще не знал, как.

Рядом из щели вылез огромный, жирный, блестящий таракан и зашевелил антеннами.

Помощник улыбнулся внутренностями, покосился на зама, лживо вздохнул и со словами: "Куда у нас только доктор смотрит?" – потянувшись, проткнул его вилкой.

Зам, секунду назад жевавший безмятежно, испытал такой толчок, что у него чуть глаза не вышибло.

Помощник быстро сунул таракана в рот и сочно зажевал.

Зам забился головенкой, засвистал фистулой, вскочил, наткнулся на вестового, с треском ударился о переборку и побежал, пуская во все стороны тонкую струю сквозь закупоренные губы, и скоро, захлебываясь, упал в буфетной в раковину и начал страстно ей все объяснять.

Ни в одну политинформацию зам не вложил еще столько огня.

Помощник, все слыша, подумал неторопливо: "Вот как вредно столько жрать", – достал изо рта все еще живого таракана, щелчком отправил его в угол, сказав: "Чуть не съел, хороняку". – Ковырнул в зубах, обсосал и довольный завозился в тарелке.

На сегодня крупных дел больше не было.

Назад Дальше