"Ура!" – заорал про себя Фома, да так громко, что то, что смогло из него вырваться, посрывало бакланов с ракетной палубы. Фому распирало, он чувствовал, что его понесло; где-то внутри, наливаясь, шевелилась, назревала импровизация; вот-вот лопнет, прорвется, а лучше сказать – взвизгнув, брызнет веселым соком. Подводники ведь игривы как дети!
Импровизация на флоте – это когда ты и сам не знаешь, что ты сейчас совершишь и куда ты, взвизгнув, брызнешь.
Фома вошел в толпу офицеров, где обсуждался вопрос, может ли подводник после автономки хоть что-нибудь или не может.
– За ящик коньяка, – сказал Фома, наставнически выставив палец, – я могу все. Могу даже присесть сейчас двести раз. Договорились тут же.
– Раз! Два! Три! – считали офицеры, сгрудившись в кучу. Внутри кучи приседал Фома.
Он присел сто девяносто девять раз. На двухсотом он упал. Улыбку и ноги свело судорогой.
Так его вместе с судорогой и погрузили на "скорую помощь". Лежал он на спине и смотрел в небо, где плыли караваны облаков, и ноги его, поджатые к груди, застыли – разведенные, как у старого жареного петуха.
Домой его внесли ногами вперед, прикрыв для приличия простынкой.
– Хос-с-по-ди! – обомлела жена. – Что с тобой сделали?!
– Леночка! – закричал он исключительно для жены жизнерадостно и замахал приветственно рукой между ног. – Привет! Все нормально!
Человек-веха
Фома грелся на солнышке. Только что закончился проворот оружия и технических средств, и народ выполз покурить, подышать. Вот марево! Градусов тридцать, не меньше. В такую погоду где-нибудь на юге купаются и загорают разные сволочи, а здесь вода восемь градусов, не очень-то окунешься, все-таки Баренцево море.
Я вам уже рассказывал про Фому. Он командир БЧ-5 нашего стратегического чудовища. Помните, как он приседал двести раз, а потом его унесли под простынкой? Ну так вот: на флоте есть "люди-табуреты", "люди-вешалки" и "люди-вехи". На "табуреты" можно сесть, на "вешалку" все навесить, а "люди-вехи" – это местные достопримечательности. Их просто нельзя не знать, если вы служите в нашей базе.
Фома – это человек-веха. О его выходках легенды ходят.
На отчетно-выборном собрании, где присутствовал сам ЧВС – наш любимый начпо флотилии, в самом конце, когда все уже осоловели и прозвучало: "У кого есть предложения, замечания по ходу ведения собрания?", – раздался бодрый голос Фомы:
– У меня есть предложение. Предлагаю всем дружненько встать и спеть Интернационал!
– Что это такое? – сказал тогда ЧВС. – Что это за демонстрация?
– Если вы не знаете, – наклонился к нему Фома, – я вам буду подсказывать.
Однажды Фома шел в штаб, а штаб дивизии помещался на ПКЗ. Рядом с Фомой, полностью его игнорируя в силу своего положения, шел наш новый начпо дивизии капитан второго ранга Мокрицын, со связями в ГлавПУРе, высокий, гордый Мокрицын, больше всех наполненный ответственностью за судьбы Родины. У него даже взгляд был потусторонний.
Вахтенный у трапа пропустил Фому и не пропустил начпо:
– А я вас не знаю.
– Что это такое?! – возмутился начпо. – Я – начпо! Что вы себе позволяете?! Где ваши начальники?!
– Вот этого капдва я знаю, – не сдавался вахтенный, – а вас – нет!
Фома тогда вернулся и сказал начпо Мокрицыну, акцентируя его внимание на каждом слове:
– Н у ж н о х о д и т ь в н а р о д! И т о г д а н а р о д б у д е т т е б я з н а т ь!
Потом Фому долго таскали, заслушивали, но, поскольку он уже давно дослужился до "мягкого вагона" – до капдва, разумеется, – и никого не боялся, то ничего ему особенного и не сделали.
А как-то в отпуске Фома очутился в Прибалтике. Знаете, раньше были такие машинки, инерционные, они сигары сворачивали (со страшным грохотом), а деньги нам в отпуск выдают новенькими купюрами. Фома где-то добыл такую машинку и вложил в нее пачку десяток. Повернешь ручку – тра-та-та, – и выскочит десятка.
С этой машинкой Фома явился в ресторан. Поел со вкусом.
– Сколько с меня?
– Двадцать один рубль.
Фома открыл портфель, поставил на стол машинку и повернул ручку – тра-та-та, – и перед остолбеневшим официантом вылетела десятка. Полежала-полежала под его остановившимся взглядом и развернулась. Тра-та-та – вылетела еще одна.
– Еще хочешь? – спросил Фома. Очумевший официант закрутил головой.
– И эти заберите, – осторожненько подвинул Фоме его десятки, сказал: "Я сейчас" – и пропал.
Фома собрал десятки, сложил машинку в портфель и совсем уже собирался смыться, как тут его взяла милиция.
Милиция оттащила Фому в отделение!
– Ну-ка, – расположилась милиция поудобней, – покажи фокус.
– Пожалуйста, – Фома крутанул аппарат-тра-та-та! – и вылетела десятка. Милиция смотрела как завороженная. Они следили за полетом десятки, как умные спаниели за полетом утки. Тра-та-та – вылетела еще одна. Милицейский столбняк не проходил. Тра-та-та – получите.
– А можно, я попробую? – спросил наконец один из милиционеров.
– Пожалуйста.
– Тра-та-та.
Тренировались долго. Весь стол забросали десятками. Милиция пребывала в небывалом отупении. Замкнуло их. Все крутили и крутили, наклонившись вперед с напряженными лицами.
Фоме тогда объявили выговор за издевательство над советской милицией.
По-прежнему припекало. Рядом с Фомой бухнулись офицеры.
– Сейчас искупаться бы!
– А кто тебя держит – ныряй!
– Не-е, ребята, восемь градусов – это сдохнуть можно.
– За ящик коньяка, – сказал Фома, – плыву в чем есть с кормы в нос.
Тут же договорились, и Фома как был, так и сиганул в ледяную воду.
Он проплыл от кормы до носа, а потом влез по штормтрапу. С него лило ручьями.
И тут его увидел командующий. Он прибыл на соседний корабль и наткнулся на Фому.
Поймав взгляд адмирала и очнувшись неизмеримо раньше, Фома заговорил быстро, громко, с возмущением:
– И все самому приходится, товарищ адмирал, вот посмотрите, все самому!
Это все, что он сказал. Возмущение было очень натуральное. Возмущаясь, он исчез в люке.
Командующий так и остался в изумлении, не приходя в себя. Он так и не понял, чего же "приходится" Фоме "самому".
– Он что, у вас всегда такой? – спросил командующий у командира Фомы, который через какое-то время оказался с ним рядом.
– Да, товарищ командующий, – скривился командир, – слегка того.
И покрутил у виска.
Не может быть
Лодка была вылизана и покрашена; на трап натянули лучшую парусину, под ноги боцмана положили новые маты, а у верхнего рубочного люка главный боцман "окончательно оволосел" – обернул новый мат разовой простынью, после чего проход через него запретили.
Лодка ожидала маршала с инспекцией, и в этом деле она была не одинока: несколько таких же подводных чудовищ привели в такой же невероятный вид, разукрасив их, как потемкинские деревни.
Инспектором был маршал со странной фамилией Держибабу. О нем ходили легенды и предания. Поскольку он был от Министра Обороны, он мог на флоте выкинуть любой фокус, любое коленце, мог потребовать что угодно и как угодно и размазать мог по всему земному шару.
Этих его "выкидонов" очень боялись, и поэтому все сияло.
Леха Брыкин давно мечтал порвать с военной карьерой: пенсия в кармане, перспективы не видать, догнивать не хочется, и поэтому для начала он просто запил, что при членстве в партии совершенно недопустимо. Ему влепили выговор и сказали, что так нормальные люди не уходят.
Он осознал, бросил пить и стал донимать зама цитатами из классиков, а еще он читал офицерам газету "Красная звезда", каждый день прямо с утра после построения на подъем военно-морского флага. Например, откроет сзади и прочтет: "… в таком-то военном городке до сих пор нет горячей воды и отопления, отчего батареи все разом хлопнулись, свет электрический при этом тоже накрылся маминым местом, и роддома до сих пор нет", – перевернет и продолжит из передовицы: "…и все это было достигнуто в результате дальнейшего совершенствования боевой и политической подготовки".
Терять ему было нечего. Зам (слабо сказано) его не любил и все время сигнализировал кому положено, как маяк в непогоду.
Несмотря на строжайший запрет выхода наверх, Леха все-таки выполз покурить через люк десятого отсека.
На корабле от многочасового ожидания маршала, когда первая лихорадка прошла, наблюдалось расслабление: командир покинул центральный, сказав, что он "чуть чего – в каюте", зам со старпомом – тоже; дежурный, одурев от чтения инструкций, растекся по креслу и ждал доклада от заинструктированного до безобразия верхнего вахтенного. Периодически он его взбадривал:
– На верхушке!
– Есть!
– Ближе к "каштану".
– Есть.
– Ты там не спи.
– Есть.
– И смотри мне там.
– Есть.
– А то я тебе…
– Есть.
– Матку выверну.
– Есть.
Маршал появился внезапно, как гром с ясного неба. Маршал был без свиты. Может быть, в результате старости он заблудился, так сказать отбился от стаи, а может, это был ловкий инспекторский ход – сейчас уже никто не знает.
Вахтенный, повернувшись от "каштана", в который он только что доложил, что он бдит, вдруг увидел маршала так близко, в полуметре, что потерял голос и подавился слюной; его просто заклинило. Он превратился в мумию царя Гороха и пропустил маршала, никому об этом не доложив.
Леха, увидев маршала, сообразил, что, прикинувшись дурнем, можно прямо здесь же, на пирсе, договориться об увольнении в запас, поэтому он тут же оказался у маршала за спиной.
В рубку по трапу маршал поднялся без посторонней помощи, но перед верхним рубочным люком он замешкался: увидел простынь, затоптался, обернулся, ища глазами поддержку, и натолкнулся на Леху. Тот сиял.
– Товарищ, э-э…
Леха был в рабочем платье и без погон, поэтому маршал никак не мог его назвать.
– Товарищ, э-э… а как здесь внутрь влезают? Это "влезают" решило все.
– Очень просто, – сказал Леха, – делайте, как я.
С этими словами он скинул отмаркированные ботинки, ступил в носках на чистую простынь, нагнулся и на четвереньках полез вниз головой, перебирая по трапу руками и ногами.
Маршал изумился и сначала засомневался, но все происходило так быстро, ловко, а главное легко, что он тоже снял туфли, встал на белую простынь, потом на четвереньки…
Центральный почувствовал какое-то движение, какую-то возню в люке, шум, сопенье, кряхтенье, но отреагировать не успел. У среза люка вдруг показался Леха вниз головой, он подмигнул и сказал:
– Чего вы щас увидите… – спрыгнул в носках и пропал.
– Ну-ка, глянь, чего там, – сказал дежурный вахтенному центрального поста. Тот впорхнул в люк и тут же голова к голове столкнулся с маршалом. Матрос увидел красное лицо, налитые глаза и погоны и все это вверх ногами, то есть вниз головой…
Матрос видел многое, привык ко всему, но чтоб маршал и вверх ногами – этого он не выдержал, он скользнул вниз по поручням и (ни слова дежурному) исчез из центрального со скоростью вихря.
Маршал, увидев, что человек только что был, а потом куда-то упал, от неожиданности разжал руки и улетел вслед за "человеком".
Дежурный в этот момент как раз шагнул в район люка, и маршал вывалился перед ним сырым мешком. Дежурный, увидев маршала перед собой в виде огромной серой кучи, потерял разум и, вместо того чтобы как-то его собрать и помочь, доложил ему, оглохшему от падения колом, что, мол, все в порядке за время вашего отсутствия.
– Я ему ничего не сделаю, – волновался маршал, вспоминая, когда уже всех нашли, пересчитали и построили в одну шеренгу, – я ему в глаза посмотреть хочу. И что это у вас за экземпляры?
– Товарищ маршал! – старался командир. – Не могу даже предположить, что это был наш офицер! У нас все были на месте. Никто не отлучался. Но у нас с завода все еще приходят и работают, может, он оттуда? А вы, значит, не помните, товарищ маршал, какой он из себя был?
– Да как вам сказать, – погружался в видения маршал, – черный такой… или подождите, не черный…
– У нас все черные, товарищ маршал!
– А, вот, молодой такой, сорока еще нет.
– У нас всем сорока еще нет, товарищ маршал. Леху вычислили и уволили в запас через неделю. На семьдесят процентов пенсии. Его рассчитали, как получившего заболевание в период службы.
О науке
Как у нас на флоте появляется наука?
Наука у нас на флоте появляется всегда внезапно и непосредственно перед самым отходом, только нам отчаливать– а она тут как тут. Приезжает какой-нибудь ученый, бледный, с ящиком, подходит он к лодке и спрашивает у верхнего вахтенного:
– Можно, мой ящичек у вас здесь постоит? Вахтенный жмет плечами и говорит:
– Ставьте…
Ученый ставит ящик рядом с вахтенным, а сам подходит к нашему переговорному устройству – "каштану" – и запрашивает у нашего центрального поста "добро" спуститься вниз, чтоб найти кого-нибудь для передачи ему этого заветного ящика, а в ящике – уникальный прибор (пять штук на Союз), который должен пойти в автономку.
Пока ученый спускается вниз и ищет, кому передать уникальный ящик, вахтенные меняются, и новый вахтенный уже воспринимает ящик как что-то навсегда данное и принадлежащее пирсу.
Первый вахтенный спускается вниз, а наверху появляется старпом.
– Это что? – спрашивает старпом у нового вахтенного, тыкая в ящик.
– Это?.. – вахтенный смотрит на ящик детскими глазами центра России.
– Да, да, это что?
– Это?..
– Это, это, – начинает проявлять нетерпенье старпом, – что это?!
– Это?.. – задумчиво спрашивает вахтенный и изучающе смотрит на ящик.
И тут старпом орет, потому что вся сырая масса грубых переживаний предпоходовой скачки, вся эта куча влажная тревог и волнений, весь этот груз последних дней, лежащий мохнатым комелем на отвислых плечах старпома, от этих неторопливых раздумий вахтенного вмиг ломает самую тонкую вещь на свете – хрупкий хребет старпомовского терпения.
– И-я-я! С-п-р-а-ш-и-в-а-ю, ч-т-о э-т-о з-а я-щ-и-к! – орет старпом, дергаясь совершенно всеми своими конечностями.
Вахтенный тут же пугается, лишается лица, языка, стыда и совести и стоит бестолочью. В глазах у него мертвенный ужас. Теперь из него ничего не выколотить.
А старпом фонтанирует, не остановить; он кричит, что Родина нарожала идиотов, и что все эти идиоты заполнили ему корабль по крейсерскую ватерлинию, и что у этих идиотов под носом можно мину подложить или что-нибудь им самим (идиотам) ампутировать, а они даже не шевельнутся, и что при необходимости можно даже самих этих идиотов выкрасть, завернув во влажную ветошь.
– Тьма египетская! – орет старпом. – Чего ж тебя самого еще не завернули?! Чего тебя не украли еще, изумление?!
Потом он бьет несколько раз по ящику ногой и затем, схватив двух моряков, говорит им:
– Ну-ка, взяли эту хреновину и задвинули ее так, чтоб я ее больше никогда не видел!
Моряки берут (эту хреновину) и в соответствии с инструктажем задвигают: оттаскивают на торец пирса и – раз-два-три ("Тяжелая, гадость") – размахнувшись, бросают ее в воду.
А потом сколько возвышенной человеческой грусти, сколько остановившейся печали движений начинает наблюдаться на лице у того ученого, который вылез, наконец, за своим ящиком.
Силы моего мазка не хватает, чтоб описать эту боль человеческую и трагедию. Скажем, как классики: "Птица скорби Симург распластала над ним свои крылья!"
Вареный зам
Зама мы называли "Мардановым через "а". Как только он появился у нас на экипаже, мы – командиры боевых частей – утвердили им планы политико-воспитательной работы. Все написали: "Утверждаю, Морданов". Через "о".
– Я – Марданов через "а", – объявил он нам, и мы тогда впервые услышали его голос. То был голос вконец изнасилованной и обессилевшей весенней телки.
Когда он сидел в аэропорту города Симферополя, где человек пятьсот мечтало вслух улететь и составляло по этому поводу какие-то списки, он двое суток ходил вокруг этой безумной толпы, периодически подпрыгивал, чтоб заглянуть, и кричал при этом криком коростеля:
– Посмотрите! Там Марданов через "а" есть?..
Инженер неискушенных душ. Он познал нужду на Черном флоте, был основательно истоптан жизнью и людьми, имел троих детей и любил слово "нищета".
– Нищета там, – говорил он про Черноморский флот, и нам тут же вспоминались подворотни Манхеттена.
У него был большой узкий рот, крупные уши, зачеркнутая морщинами шея и тусклый взгляд уснувшего карася.
Мы его еще ласково называли Мардан Марданычем и "Подарком из Африки". Он у нас тяготел к наглядной агитации, соцсоревнованию и ко всему сельскому: сбор колосовых приводил его в судорожное возбуждение.
– Наш зернобобовый! – изрекали в его сторону корабельные негодяи, а матросы называли его Мухомором, потому что рядом с ним не хотелось жить.
Он любил повторять: "Нас никто не поймет" – и обладал вредной привычкой общаться с личным составом.
– Ну, как наши дела? – произносил он перед общением замогильным голосом восставшей совести, от которого живот начинал чесаться, по спине шла крупная гусиная кожа, а руки сами начинали бегать и хватать сзади что попало.
Хотелось тут же переделать все дела. Однажды мы его сварили.
Вам, конечно же, будет интересно узнать, как мы его сварили. А вот как.
– Ну, как наши дела? – втиснулся он как-то к нам на боевой пост. Входил он всегда так медленно и так бурлачно, как будто за ним сзади тянулся бронированный хвост.
В этот момент наши дела шли следующим образом: киловаттным кипятильником у нас кипятилось три литра воды в стеклянной банке. Банка кипела, как на вулкане. Чай мы заваривали.
– Ну, как…
Дальше мы не слышали, мы наблюдали: он запутался рукавом в нагревателе и поволок его вместе с банкой за собой.
Мы: я и мой мичман – мастер военного дела – проследили зачарованно их – его и банки – последний путь.
– …наши дела… – закончил он и сел; банка опрокинулась, и три литра кипятка вылилось ему за шиворот.
Его будто подняли. Первый раз в жизни я видел вареного зама: он взлетел вверх, стукнулся об потолок и заорал как необразованный, как будто нигде до этого не учился, – и я понял, как орали дикие печенеги, когда Владимир-Солнышко поливал их кипящей смолой.
Слаба у нас индивидуальная подготовка! Слаба.
Не готовы замы к кипятку. Не готовы. И к чему их только готовят?
Наконец, мы очнулись и бросились на помощь.
Я зачем-то схватил зама за руки, а мой мичман – мастер военного дела – кричал: "Ой! Ой!" – и хлопал его зачем-то руками по спине. Тушил, наверное.
– Беги за подсолнечным маслом! – заорал я мичману. Тот бросил зама и с воплями: "Сварили! Сварили!" – умчался на камбуз.
Там у нас служили наши штатные мерзавцы.
– Насмерть?! – спросили они быстро. Им хотелось насмерть.
Мой мичман выпил у них от волнения воду из того лагуна, где мыли картошку, и сказал: "Не знаю".
За то, что он "не знает", ему налили полный стакан.
Мы раздели зама и начали лечить его бедное тело. Он дрожал всей кожей и исторгал героические крики.