Равель - Жан Эшноз 2 стр.


Пасмурное небо едва пропускает тусклый солнечный свет; Равель, вспугнутый сиренами, которые зычно возвещают снятие с якоря, поднимается на верхнюю палубу судна, чтобы проследить через окна кают-компании за его отплытием. Давящую усталость, на которую он жаловался этим утром в "201-м", как будто разогнало трехголосое пение пароходных гудков, и он вдруг ощущает такую легкость, такой прилив энергии и жизненной силы, что его тянет выйти на свежий воздух. Но длится этот подъем недолго: очень скоро он замерзает без пальто, стягивает на груди полы пиджака и дрожит. Внезапно поднявшийся ветер буквально приваривает одежду к его коже, словно отрицая ее существование, ее назначение. Этот вихрь так яростно обдувает тело, что он чувствует себя голым, и ему удается закурить сигарету лишь после нескольких безуспешных попыток, так как спички гаснут одна за другой. Наконец дело сделано, но теперь и сама "Голуаз", точно в горах, - мимолетное воспоминание о санатории, - теряет привычный вкус: ветер коварно проникает вместе с дымом в легкие Равеля, охлаждая тело уже изнутри, атакуя его со всех сторон, препятствуя дыханию, взлохмачивая волосы, осыпая одежду и запорашивая глаза пеплом сигареты; в общем, бой слишком неравен, и лучше вовремя отступить. Равель возвращается, как и все другие пассажиры, в застекленное помещение и оттуда спокойно наблюдает за маневрами судна, которое грузно разворачивается в Гаврском порту, пересекает, под мычание гудков, гавань и наконец идет во всей своей красе мимо Сент-Адресса и мыса Эв.

Поскольку корабль вскоре оказывается в открытом море, пассажирам быстро надоедает смотреть на воду. Один за другим они сбегают из застекленного помещения, предпочитая любоваться роскошным убранством "Франции", ее бронзой и розовым деревом, дамастом и позолотой, канделябрами и коврами. Равель же остается на месте, желая как можно дольше созерцать серо-зеленую поверхность, изборожденную эфемерными белыми всплесками, и надеясь - а почему бы и нет? - почерпнуть в этом зрелище мелодическую линию, ритм, лейтмотив. Он прекрасно знает, что так никогда не бывает, что подобным образом ничего не удается создать, что вдохновения не существует, что музыку сочиняют, сидя перед клавиатурой. Но что из того, коли уж ему впервые довелось увидеть океанский простор, отчего бы не попробовать? Увы, ему почти сразу становится ясно, что этот простор не сулит никаких мелодий, и Равеля тоже настигает утомление; тень скуки обостряет его черты, взяв в союзницы вернувшуюся бумерангом усталость, и эти невнятные метафоры также доказывают, что ему невредно было бы немного отдохнуть. Равель ныряет в недра корабля, пускаясь на поиски своего "сьюта"; его почти забавляет сознание, что он может заблудиться в этом ковчеге посреди океана. Наконец он отыскивает каюту и ложится на койку, ожидая захода в Саутгемптон, предусмотренного где-то во второй половине дня, после чего судно снова снимется с якоря и отправится дальше. Вот тогда-то, собственно, и начнется настоящий трансатлантический рейс.

На него снова нападает слабость: ведь он сегодня, можно сказать, не обедал, если не считать крутого яйца, съеденного на пристани; кроме того, ядреный морской воздух перенасытил его тщедушную грудь. Растянувшись на постели, он пытается вздремнуть хоть минутку, но его нервозность борется с изнеможением, и эта схватка лишь усугубляет то и другое, выливаясь в нечто третье - физическое и моральное недомогание, превосходящее по силе сумму его составляющих. Поэтому волей-неволей ему приходится встать; он принимается шагать взад-вперед по каюте, изучая ее подробно, но безрезультатно, и в конце концов решает просмотреть свой багаж и убедиться, что он ничего не забыл. Нет, все на месте. Если не считать маленького синего чемоданчика, набитого под завязку сигаретами "Голуаз", в остальных сложены, например, шестьдесят рубашек, двадцать пар обуви, семьдесят пять галстуков и двадцать пять пижам, что с учетом принципа соотношения частей гардероба дает более или менее ясное представление о целом.

Он неизменно заботился о своей одежде, о ее содержании и обновлении. И если ему не удавалось предвосхитить новейшие тенденции в мире моды, то он по крайней мере скрупулезно следовал им; так, он был первым во Франции, кто начал носить сорочки пастельных тонов, первым, кто стал одеваться во все белое - трикотажную рубашку, брюки, носки, туфли; ему нравилось выглядеть как денди, и он всегда крайне внимательно и трепетно относился к этой стороне жизни. Его видели в молодые годы в черном фраке и сногсшибательном жилете, в шапокляке и желтых лайковых перчатках. Его видели в обществе Сати, в пальто-реглане, с тросточкой, висящей на локте, и в котелке, - это было еще до того, как Сати начал рассказывать о нем гадости. Его видели во время перерыва на конкурсе кандидатов на премию Рима: взгляд, устремленный в никуда, рука за бортом редингота и на сей раз "Кронштадт" на голове; это было до того, как Равеля отвергли пять раз кряду: он разрешил себе слишком много вольностей в обязательных кантатах, и члены жюри, разумеется, провалили его, объявив, что, хотя и не могут запретить ему сочинять "музыку для пожарных", но, уж конечно, не допустят, чтобы он безнаказанно считал их идиотами. Его видели в черно-белом костюме, черно-белых полосатых носках и белых туфлях, и канотье и с неизменной тросточкой в руке - ведь тросточка украшает руку, как улыбка - губы. Его также видели в облачении из блестящей тафты у Альмы Малер - и это опять-таки было еще до того, как Альма стала распускать на его счет двусмысленные слухи. Кроме всего перечисленного он владеет черным халатом с золотым шитьем и двумя смокингами, одним в Париже, другим в Монфоре.

Когда сирены снова взвывают, возвещая близость Саутгемптона, Равель заново надевает пальто, чтобы выйти и понаблюдать за прибытием. С верхней палубы в резко наступившей темноте мерцают ажурные цепочки желтых фонарей, обозначающих берега канала, который ведет к порту; этот последний освещен гораздо лучше, и Равель начинает различать скелеты высоченных портовых кранов, нависших над причалами, "Мавританию" в сухом доке, бронзового ангела над мемориалом "Титаника" и зеленый поезд Саутгемптонской железной дороги, стоящий близ пристани, где еще до подхода их судна скопилась небольшая группа людей. Один из них, с папкой в руке, отделяется от остальных, когда судно подходит к берегу, и, едва матросы устанавливают сходни, проворно взбегает на палубу.

Умное лицо, строгий костюм и мягкий голос, монокль и крахмальный отложной воротничок - Жорж Жан-Обри выглядит не то преподавателем, не то врачом, не то правоведом, а то и профессором судебной медицины. Равель познакомился с ним более тридцати лет назад в зале "Эрар", в день первого исполнения своих "Отражений" Рикардо Виньесом. Жан-Обри, проживающий в Лондоне, совершил поездку в Саутгемптон, желая увидеться с Равелем во время этой короткой остановки и вручить ему копию своего перевода "Золотой стрелы" Джозефа Конрада; он недавно закончил его и собирается в следующем году издать у Галлимара. Это чтение, как он полагает, развлечет Равеля по время плаванья. Что касается Конрада, тот умер три года назад.

3

За три года до того, как он умер, Равель и Жан-Обри посетили его, и этот визит никому из них не доставил удовольствия. Конрад оказался более корпулентным, чем Равель, но, как и он, низкорослым, узколицым и крайне неразговорчивым человеком. Он был совершенно не расположен к дружеским излияниям, тем более что скверно себя чувствовал, страдал неврастенией, вызывавшей резкие перемены настроения, маялся люмбаго и подагрическими болями в запястьях и пальцах рук. Когда он все же открывал рот, то говорил с заметным марсельским акцентом, результатом своего первого пребывания во Франции, вернее, трех лет, проведенных на борту разных кораблей компании "Делестан и сын", сначала в качестве пассажира, затем учеником лоцмана и далее стюардом, после чего пытался покончить с собой, выстрелив, но не попав себе в сердце, как раз после рождения Равеля.

Поскольку Равель, как и Конрад, нечасто бывал словоохотлив, их диалог больше походил на бесплодную пустыню с редкими оазисами, когда гость сдержанно высказывал свое восхищение литературой хозяина, а хозяин пытался тактично замаскировать свое полное незнание музыки гостя. В этой пустыне Жан-Обри играл роль врача "скорой помощи", который мечется между двумя страдальцами, пытаясь сделать и тому, и другому хоть какое-то искусственное дыхание, иными словами, подбрасывая немотствующим собеседникам темы разговора. Стоя на палубе "Франции", они перебирают еще два-три воспоминания о той встрече; Жан-Обри обещает Равелю прислать экземпляр другой переведенной им книги Конрада - "Брат с берега", которая должна выйти одновременно с "Золотой стрелой", но тут снова ревут гудки и - прощай, Саутгемптон!

Вернувшись в свою двойную каюту, Равель констатирует, что у него нет никакого желания переодеваться к ужину. Поразмыслив, он решает, что слишком устал для того, чтобы выходить на люди, в ресторан. Заказав себе рюмку "перно", он уведомляет персонал о своем решении и предпочитает сам составить меню ужина, с удовольствием включая в эту трапезу посреди моря все, что обычно ест на земле, в Монфор-л’Амори, а именно: макрель в уксусе, толстый бифштекс с кровью, кусок грюйера и сезонные фрукты, плюс графин белого.

Однако, съев все это, он обнаруживает, что еще слишком рано, всего половина десятого. Обычно после ужина в Монфоре ночь, когда о сне и мечтать нечего, только начинается. Теснота его жилища конденсирует бесконечное множество различных действий, даже если таковые занимают всего минуту или ограничиваются намерениями. Переходя из кухни в гостиную, минуя библиотеку и рояль, совершая короткую прогулку по саду, Равель может сделать массу вещей, при том что чаще всего ничего не делает; в конечном счете ему поневоле приходится идти спать. Но здесь у него нет никаких развлечений, никаких обязанностей, никаких знакомств и, уж конечно, никакого желания убивать время в барах "Франции" или в ее игорных залах. И, хотя его каюта уж точно теснее монфорского дома, она производит вдвойне обратное впечатление: слишком просторная для корабельного жилья, она одновременно ограничивает своего обитателя теми жесткими параметрами, которыми отличается, например, больничная палата - основное, но отчужденное помещение, где не за что зацепиться, кроме как за себя самого; словом, тут чувствуешь себя будто в санатории, только в плавучем. Равель раскрывает перевод Конрада, врученный ему Жан-Обри, и прочитывает первую фразу: "Следующие страницы, выбранные из толстой рукописи, посвященной, по всей видимости, некой женщине…" - что ж, для начала недурно, но нынче вечером - нет, читать почему-то не тянет. Один раз не в счет: может, все-таки попробовать заснуть?

И вот он раздевается, затем долго, нерешительно разглядывает стопку зеленых пижам, наконец останавливает свой выбор на изумрудной, отринув другую, цвета "веронезе", и разворачивает это ночное одеяние, одно из двадцати пяти. После чего зевает и чувствует себя разбитым, что укрепляет его решимость лечь в постель. Он тушит все лампы, кроме ночника, собираясь все же немного почитать перед тем, как попытаться уснуть. Ложится, вновь открывает перевод, одолевает вторую фразу, а за ней несколько следующих: "Похоже, оно была подругой детства того, кто это написал. Они потеряли друг друга из вида еще в те времена, когда были детьми, отнюдь не достигшими возраста юности. Пролетели годы…" Но в конце четвертой фразы у него начинают слипаться глаза, и он уже ничего не понимает: ладно, продолжим завтра. Уверенным жестом, как будто эта лампочка в изголовье всегда находилась рядом, Равель гасит свет, вслед за чем он, который всегда ждал прихода сна до самой зари и в конечном счете урывал себе лишь его мелкие подачки, жалкие крохи, краткие мгновения дремоты, не говоря уж о полной бессоннице, теперь, когда едва пробило десять часов, проваливается в сон, точно камень в бездонный колодец.

Он спит, а назавтра, как и всякий день, как и всегда на всех пакетботах мира, в одиннадцать часов вам подают чашку бульона. Вы раскинулись в шезлонге, укрывшись пушистым пледом, блаженствуя в тепле, несмотря на холодные брызги, и, созерцая океан, попиваете горячий бульон - это замечательно. Шезлонги этой модели, которые вскоре можно будет видеть всюду, в садах и на пляжах, на балконах и террасах, пока еще встречаются только на палубах трансатлантических лайнеров, чье название они, перебравшись на сушу, закрепят за собой.

Шезлонг Равеля из полосатой бело-голубой парусины, а пол прогулочной палубы сделан из наборной канарской сосны, желтой с красноватыми прожилками. Итак, Равель созерцает океан наряду с другими пассажирами, воздерживаясь, однако, от быстрого знакомства с ними, - это не в его характере. Он, конечно, давно отказался от надменной неприступности молодых лет, но при этом отнюдь не готов броситься на шею первому встречному. Справа от него расположилась супружеская пара: муж выглядит крупным промышленником; слева - одинокая дама лет тридцати пяти, ее взгляд блуждает между океанской гладью и книгой в руках, чье название Равель тщетно пытается расшифровать, едва не вывернув себе шею.

Что же касается его самого, то он держит на коленях рукопись, подаренную Жан-Обри и представленную автором как род дневника. Равель покончил с чтением первой записи: "Красноречивый пример предка, чья сильная индивидуальность может воздействовать на молодого человека", затем, допив свой бульон и слегка озябнув на ветру, покидает палубу и идет в библиотеку, задержавшись по пути, чтобы полюбоваться великолепной широкой лестницей из желтого мрамора и серого люнельского камня - точной копией лестницы особняка графа Тулузского в Рамбуйе. Пока другие пассажиры разбредаются кто куда: в гимнастический зал, на площадку игры в сквош, в бассейн, в электрические турецкие бани, на мини-гольф, на шлюпочную палубу, чтобы сразиться там в shuffleboard, в курительную, чтобы дать ощипать себя профессиональным шулерам, - он предпочитает продолжить чтение в ожидании обеда. Однако по наступлении урочного часа отказывается от мысли сесть за стол, где для него уже отведено место: ему хочется отодвинуть время еды и попозже пойти в ресторан, где ее заказывают порционно. Там он будет чувствовать себя свободнее, туда можно прийти в любое время и есть что душе угодно. Поскольку сегодня последний день года, у него возникает опасение, что ужин будет долгим, обильным, оживленным и шумным; предвидя это, Равель не хочет наедаться досыта.

Дневное время проходит сперва в кинозале, где показывают "Наполеона", который вкупе с "Метрополисом" поет отходную немому кино; Равель смотрит его вторично, не без удовольствия, хотя нынешний легкий настрой и желание развлечься любыми пустяками предрасполагали его к более новым и менее серьезным фильмам, таким, как "Мадонна спальных вагонов", который немало позабавил его в прошлом году, или даже "Патуйяр и его корова", а то и "Кровельщик-олух". Потом он возвращается в каюту и, полежав немного, начинает примерять свой смокинг номер один, собираясь на сей раз ужинать в ресторане первого класса. Этого уже не избежать, его наверняка посадят за стол капитана с традиционной седой бородой, в традиционном парадном белом кителе. И уж конечно, их ужин не обойдется, ввиду предстоящей десятой годовщины перемирия, без разговоров о первом конфликте мирового масштаба, а каждый из присутствующих поделится своим личным воспоминанием об этом событии. Равель сидит рядом с "промышленной" парой, своими соседями по палубе; им-то он и рассказывает о своей собственной войне.

В 14 году он действительно решил идти воевать, хотя его освободили от службы в армии вчистую, бесцеремонно указав на слишком уж тщедушное сложение. Он вернулся домой в полном унынии, но тут ему пришла в голову замечательная мысль: стремясь во что бы то ни стало бог знает зачем идти на войну, он решил бомбить врага с воздуха, а потому вернулся на сборный пункт и заявил, что именно в силу своего малого веса должен служить в авиации. И, хотя его доводы звучали вполне убедительно, военные не пожелали им внять, твердя, что он, мол, чересчур легок, слишком легок, ему бы еще хоть пару кило веса. Но он продолжал настаивать, и после восьми месяцев упорной осады они наконец сдались и мобилизовали этого зануду, воздев глаза к небу и пожав плечами, однако не нашли ничего лучшего, как зачислить его, на полном серьезе, в автомобильный взвод, водителем - естественно, грузовика. Таким образом в один прекрасный день по Елисейским Полям проследовал мощный военный грузовик с крохотной фигуркой, затерявшейся в слишком просторной голубой шинели и судорожно вцепившейся в слишком большой руль, - ни дать ни взять мышка на слоне.

Сначала его прикрепили к гаражу на улице Вожирар, затем, 16 марта, командировали на фронт, в район Вердена, все с тем же заданием - водить тяжелые грузовики. Там он стал настоящим "пуалю" - в каске, в противогазе, в лохматом козьем тулупе, и ему довелось множество раз водить свою машину под бомбежкой, такой ожесточенной, словно вся вражеская артиллерия ненавидела музыку и метила специально в него, а может, наоборот, в каком-то смысле привязалась к нему. Похоже, ни одна автомобильная служба, в том числе и санитарные машины, не подвергалась такой опасности, как он в своем взводе-75, занимавшемся перевозкой пушек 75-миллиметрового калибра на бронированных грузовиках. Однажды его "тяжеловоз" сломался в дороге, и он провел целую неделю среди полей, в полном одиночестве, как Робинзон. Зато ему представился случай записать несколько птичьих песен: пернатые, которым надоела эта война, в конечном счете решили ее не замечать и щебетали вовсю, не умолкая более при взрывах и не пугаясь непрерывного грохота перестрелок.

Этот рассказ снискал шумный успех у слушателей, а теперь можно на минутку отвлечься и описать меню праздничного ужина, с его весьма банальной роскошью: икра, омары, египетские куропатки, чибисовые яйца, оранжерейный виноград, в сопровождении любых, какие только можно вообразить, напитков. Затем, когда с едой покончено и на столе появляются ликеры, капитан обращает к Равелю загадочную улыбку и поднимает два пальца. По этому знаку является пара музыкантов: черные фраки, белоснежные пластроны, один держит в руке скрипку, второй садится за рояль, и при виде их в зале воцаряется тишина.

Назад Дальше