Та ела и рассказывала о премьере "Ариадны". Что ей уже шьют платье - белоснежную тунику, перехваченную под грудью золотой лентой. Что волосы будут заколоты по-гречески, высоко, все в мелких кудряшках, как у каменных богинь. Что на руках будут медные браслеты. И неверный Тесей будет бросать ее десятки, а может, и сотни раз. Меч его замаран кровью Минотавра, лабиринт осквернен. А потом все вернется к исходной точке - они будут жить на ярко освещенной сцене, всякий раз забывая о том, что уже произошло, и то, что должно произойти, будет происходить само по себе, катиться по кругу, без всяких усилий, не суля перемен. А они, словно подчиняясь взмахам волшебной палочки, будут сбегать тайком, исчезать, пропадать, не сказав ни слова. И скоро Ариадна отправится на гастроли по большим городам и будет выступать на еще больших сценах, чтобы мужчина с окровавленным мечом бросал ее каждый вечер.
- Конечно, спою.
Она поставила кассету с аккомпанементом и, сидя на диване, за чашкой чая, запела арию, но потом, на форте, встала и, пройдясь по комнате, подняла руки. Ее голос завибрировал, проколов все вокруг крохотными иголочками. Она прикрыла глаза, и голос стал матовым, мягким, как будто превратился в прикосновение и пушистой метелочкой смахивал со всех предметов невидимую пыль тишины. В. видела, как напрягались мышцы шеи, как поднимается и опускается грудь (веснушчатая тонкая кожа), а дыхание размеренно управляет голосом, и тогда В. почти в отчаянии поняла, что никогда не постигнет этого дурманящего союза кожи, сердца, мышц и голоса. Что между одним и другим, между голосом и всем тем, что не относится к телу, зияет огромная пропасть. Прореха в существовании. Что это две разные действительности, которые встречаются только в такие мгновения. Они никогда не смогут слиться воедино или переплестись, и даже соприкоснуться не смогут, поскольку между ними нет ни малейшего сходства, их натуры противоположны, огонь и вода, материя и антиматерия. И если кому-то хоть раз доведется стать свидетелем попытки их сближения, в тот же миг все окрасится тоской, как будто невозможность этого единения уже предопределена. Она чувствовала, что женщина, которая сейчас поет с закрытыми глазами, немного отклонившись назад, тоже должна страдать из-за этого - маленькая морщинка между бровей, параллельные складки на шее. Все отделено друг от друга, замкнуто в себе, так же, как и они обе. На разных полюсах земли.
Та закончила, но глаз не открыла - стояла неподвижно на фоне кухни, словно пораженная тишиной, которую сама и создала, и тогда В. подошла к ней почти на цыпочках и положила голову на веснушчатую грудь, слушая, как под кожей звук замирает, распадается на мелкие вдохи и выдохи, но еще живет, парит в теле певицы. Она услышала запах: теплый, безопасный, нежный запах женской кожи. Та не шевелилась, а немного погодя, поколебавшись, прикоснулась к ее лицу и осторожно погладила.
Вот и все. Потом В. видела Ариадну на премьере, залитую светом, неземную. И еще в газетах - успех был ошеломительный. А дальше - началось большое турне. В квартире этажом ниже воцарилась тишина.
После отъезда певицы все никак не могла закончиться осень. Над городом постоянно висел теплый воздух, поэтому листья желтели медленно, не желая опадать. Каждый день выглядывало солнце, неяркое, сонное; оно словно удивлялось подобной аномалии. Возможно, наступит тот самый, единственный, год в истории - если допустить вероятность такого, - когда и зимы не будет, она только постоит на пороге дня, за его горизонтом, для проформы несколько раз приморозив траву. Безо всякой уверенности, произошло это или только должно произойти.
Перевод И. Киселевой
Глициния
Снизу мне был слышен каждый их шаг. С тех пор как она вышла замуж, этим я и занималась - подслушиванием, отслеживанием их маршрутов, подсчетами шагов и конструированием картин их жизни. Из кухни в комнату, потом в ванную, снова в кухню, снова в комнату, спальня, скрип большой кровати, оставшейся еще от моей матери, а ее бабушки, в два метра шириной, с упругим до сих пор матрацем. Конечно, я различала ее шаги (они были быстрее и легче) и его (иногда он шаркал ногами, как будто она купила ему слишком большие тапочки). Шаги расходились и сходились, встречались и расставались. Я закрывала окна, чтобы лучше их слышать: мне мешал даже далекий звон трамваев - здесь поблизости депо. Мы живем на окраине - когда-то это был район солидных особняков - среди довоенных домов, заросших зеленью, таких, как наш. Холодный подъезд, два этажа. Сама я на первом, второй отдала им.
У входа, возле ступенек, растет огромная глициния - красивое, но бесстыдное растение. Каждое лето она расцветает, и ее продолговатые соцветия свисают, словно соски. Каждый год ветки вырастают на метр, и летом нельзя оставлять открытыми окна и дверь на балкон - ветки лезут в дом, ищут щели в беспокойных занавесках, и мне кажется, что они хотели бы добраться до мебели, усесться на стулья у стола… Ах, я бы подала этому растению чай в своих лучших чашках, угостила бы жирным турецким печеньем…
Но я садилась пить чай одна, поднимала глаза к потолку и там по их шагам отгадывала всю их жизнь. Скучноватую, монотонную. Моя дочь не умела его развлекать. Когда там долго было тихо, значит, они сидели на диване перед телевизором. Его рука на ее плече, бедро к бедру, на столике стакан пива, перед ней - апельсиновый сок, открытая газета с телепрограммой. Она, конечно, подпиливала ногти (у нее всегда был такой пунктик), а он читал. В кухне тишина - значит, едят. Иногда звук отодвигаемого стула, когда кто-то встает за солью. Шум воды в ванной - кто-то из них моется. Я научилась узнавать, кто именно - она мылась быстро, а он стоял под душем гораздо дольше, чем это казалось необходимым. Что он мог там делать, хрупкий и тающий под струей горячей воды, как гладкое мыло? Тер спину? Мыл голову? Задумчиво смотрел, как капли скатываются по голому телу? Потом тишина, шум воды прекращался, наверное, он стоял перед зеркалом и брился. Я научилась это точно себе представлять - он размазывал по своему красивому лицу пену, а потом тщательно собирал ее бритвой, пока не показывалась гладкая и свежая кожа. С полотенцем на бедрах, с капельками воды на спине, наверно, чувствовал себя заново родившимся. Тогда я воображала, что на миг прижимаюсь к нему сзади, что я бестелесна и чувствую его, а он меня нет. Он невинен, а я касаюсь его бедер. А потом, после бритья, всегда приходила она, нежно натирала его кремом и конечно же тем самым его провоцировала, просовывала руку под полотенце, и из ванной шаги вели в спальню и незаметно превращались в легкое поскрипывание старых пружин. В конце концов, они были мужем и женой. Это нормально, говорила я себе. Я выходила в сад. Надевала резиновые перчатки и пропалывала грядки. Пальцем делала дырки в земле и плевала в них. Щупала толстые жилистые корни георгинов. У меня кружилась голова, когда я выпрямлялась слишком резко.
Моя дочь - красивая темноволосая женщина, с немного восточными чертами лица - как будто пахла мускусом. Длинные, прямые, совершенно черные волосы, восточные глаза (от отца). Моей дочери двадцать шесть лет, но я знаю, что это иллюзия. На самом деле она младше - я видела, как она остановилась в развитии, когда ей было семнадцать, однажды ночью или днем достигла высшей точки и в будущее скользила, будто на коньках по гладкому льду. Ей все еще семнадцать, и умрет она семнадцатилетней девушкой.
Едва узнав, что беременна, она приходила ко мне вниз, с открытым по теперешней моде животом, надувала губы, вставала в характерную позу беременной женщины и, уперев руки в бедра, говорила: "Мне нехорошо…". Я заваривала ей чай или ромашку. Еще она говорила: "Олег так за меня беспокоится, он меня так любит". Но все же она потеряла ребенка. Олег отвез ее в больницу, вернулся, висел на телефоне, потом гремел бутылками на лестнице и вечером пил пиво перед телевизором. Я принесла ему ужин, пальцем помешала чай, а потом облизала палец. Уложила его спать на диване. Он смотрел на меня снизу, издалека. Я только ослабила ему кожаный ремень; он пробормотал "спасибо" и заснул. В ту ночь я рыскала по их квартире. Рассматривала аккуратно уложенное в шкафах белье, косметику в ванной. Следы пальцев на зеркале, отдельные волосы в ванне, грязные вещи в плетеной корзине, черный кожаный бумажник, который принимал форму его ягодиц.
Мое тело мне мешало, мое собственное тело меня мучило, потому что больше всего мне хотелось лечь рядом с ним бестелесной. Это тело разбухало, когда мы встречались на лестнице. Он разговаривал со мной на слишком близком, слишком опасном - напоенном запахами - расстоянии. Комбинезон, сотканный из запахов, трещал, как замок-молния, а вокруг воздух полнился всевозможными жестами - и невинное, ободряющее похлопывание по спине, и его ладонь у меня между ног. Я говорила ему, чтобы он закрывал на ночь окна от глицинии, чтобы регулярно забирал почту из ящика, то-се.
Я захотела его, как только увидела. Разве это плохо? Ведь дочери - часть матерей, так же как матери - часть дочерей, неудивительно, что желание разливается в них обеих, как река во время наводнения, заполняет все нижние пространства. Я уже пожила свое и знаю, что с желанием нельзя бороться - нужно быть внимательным мелиоратором: позволить ему плыть, дать нести себя, потому что его нельзя ни утолить, ни остановить. Те, кто думает иначе, обманываются. Он думал иначе.
Но сначала она вернулась, и на моей кухне мы исполнили наш грустный танец - обнявшись, качались, переступали с ноги на ногу в монотонном балете по всей кухне, от окна к двери, снова как одно целое - до несправедливого разъединения. Мы гладили друг друга по волосам, окунувшись в запахи, уткнувшись - она в мою шею, я в ее воротничок. Я чувствовала ее грудь и опустевший живот. Но когда он появился в дверях, мы отстранились друг от друга пристыженные, и он ее увел, а потом я снова слышала их шаги наверху.
Я учила ее выкапывать корни многолетника и одним движением надевать на одеяло пододеяльник. Ночью он спускался ко мне - он, должно быть, боялся меня, потому что от него всегда пахло пивом. Я обхватывала его бедра ногами, будто все еще была молодой девушкой. Утром я слышала, как он принимает душ - еще дольше, еще неподвижнее, чем раньше.
Он, наверно, рассуждал на свой лад - как все мужчины, - что любое желание можно исполнить, любой голод утолить.
На зиму мы закрыли окна; и снова пришлось подрезать ножом ветки. Куст еще стучал в стекла обрубками в такт первым осенним ветрам, но уже ничего не мог поделать, смотрел на нас снаружи уже безлистый, бессильный. Воздух дрожал от жара батарей.
Знала ли она, моя дочь? Если она была частью меня, так же как я была ее частью, то должна была знать правду. Я часто слышала, как она просыпалась ночью и кричала: "Мама!", но не меня она звала, мне уже не нужно было срываться с кровати и бежать к ней. Она кричала "Мама!" - но точно так же могла кричать "Аааа!" или "Ох!". Теперь он ее обнимал. Говорил: "Все хорошо, спи, спи".
Зима подступала не торопясь, неумолимо затемняя мир. Длинные стонущие ночи, короткие дни, раскрошившиеся на отзвуки шагов наверху. Она со мной не заговаривала, и я тоже ничего не говорила. Смотрела из окна ей в спину, когда она выходила из дома. Чувствовала ее взгляд на затылке, когда выходила из дома сама. Видела, как она зонтиком делает дырки в земле по пути к остановке и плюет в них. Слышала шуршанье застилаемого постельного белья.
В ее отсутствие я часто поила его кофе. Сыпала в стакан две ложки сахара и мешала до тех пор, пока сладость не смягчала горечь. Он пил жадно, не поднимая глаз, выпивал все до дна. Я всегда делала первый маленький шаг, едва заметный, и совсем не потому, что мое желание было сильней, - нет, я хотела избавить его от чувства вины, обеспечить ему комфортное положение жертвы, отпустить грех еще до того, как он согрешит. Я закидывала ноги ему на бедра и сдерживала его. Не хотела, чтобы он был слабым, хотела, чтобы он был сильным.
Потом возвращалась она и делала ему свой кофе. Клала в чашку две ложки сахара и мешала до тех пор, покуда напиток не становился бархатным.
Так продолжалось до весны, пока неизменность хорошо выверенной конструкции не стала невыносимой. В тот день ни я, ни она не всыпали второй ложечки сахара в кофе. И поскольку это случилось в тот самый день, нам обеим стало ясно, что дочери - это часть матерей, а матери - часть дочерей. Другого объяснения быть не могло. Значит, он умирал два раза. Его не стало два раза. Раз для нее, и раз для меня.
Она сбежала босиком по лестнице, и мы бросились друг другу в объятия, плача, рыдая. Мы раскачивались в ритме "раз, два", нераздельные, вжавшиеся в пижаму и ночную рубашку. Она шептала только: "Он умер, он умер". Я говорила: "Его больше нет, его больше нет".
Но мы знали кое-что, чего он не знал ни тогда, когда был еще жив, ни теперь, когда умер: что жизнь после смерти - такой же сон, как и жизнь до смерти. Что на самом деле смерть - это иллюзия, и можно как ни в чем не бывало продолжать игру. Начала я - совершенно машинально, будто мне всегда был известен этот нелегкий ритуал, а она повторяла за мной. Она быстро поняла, что нужно делать, и теперь мы обе, глядя в потолок, шептали, чтобы он вернулся. Я тогда подумала, почему мы смотрим наверх, ведь у смерти нет ни верха, ни низа, ни над, ни под, она ни слева, ни справа, ни внутри, ни снаружи. Поэтому я велела нам исправиться, принять к сведению всеобщие правила и обращаться к смерти туда, где она была, - а была она везде. Мы били кулаками в стены и пол, уже не шептали, а кричали. Я старалась сосредоточиться, чтобы наши слова дошли до него, чтобы он понял их значение. Ведь я была уверена, что он, как и все, думал, будто умереть - значит просто перестать существовать. "Олег, - повторяла я медленно и отчетливо. - Олег, все намного сложнее". Как убедить кого-то, кого нет, чтобы он набрался смелости и снова начал быть? И она, моя красивая дочь с восточными чертами лица, хорошо понимала эту странную, неожиданно метафизическую проблему - что все возможно, что в нашем сознании ждут своего часа семена реальности. Есть только то, во что веришь. Никаких других закономерностей нет. И мы, как фурии, били кулаками в стены дома, кричали и звали. Она повторяла ему, как ребенку, взывала к его рассудку: "Перестань, проснись, это вовсе не правда, что ты умер, подумай логически". И я: "Олег, умоляю тебя, взгляни на это с другой точки зрения, сделай одно маленькое усилие".
И в конце концов он появился. Его контуры были еще размытыми, как будто он вышел из экрана телевизора. Его силуэт дрожал. Он был злой и растерянный. Я увидела его первой - я-то многое повидала на своем веку. Она чуть позже. Я сразу дотронулась до него - как бы он не забыл о своем теле, о своем желании. Но все было в порядке. Контур становился более четким, уже не мерцал. Тогда, словно получая положенную награду, я положила его на пол и крепко поцеловала в губы, и он страстно вернул мне поцелуй. Его губы материализовались под моими. Потом она сделала следующий шаг, и уже стало понятно, что он жив.
Это было время, когда пришла пора открывать окна, когда темные комнаты снова начинали манить к себе свежие хрупкие ветки глицинии.
Перевод Е. Поповой
Балерина
Эта развалюха, кажется, досталась им по чистой случайности. Говорят, они куда-то ехали, и кончился бензин, а поскольку был уже вечер, то заночевали в деревне со странным, неприятным названием - Душница. Когда-то здесь было маленькое курортное местечко: целебные воды, парк с фонтаном и два пансионата. Одного уже нет, а второй остался - его-то они и арендовали у гмины по дешевке, пообещав устроить там театр. Театр Танца в Душнице.
Ее привлекло то, что в развалюхе есть сцена.
Дом был небольшой, весь из дерева и красного кирпича - фахверковая кладка. Внизу раньше помещались стойка портье, кухня, а на веранде - маленькая столовая. Как в любой уважающей себя сельской гостиничке, там был танцзал, с северной стороны: стены до середины обшиты деревянными панелями - обветшавшими от времени, трухлявыми, кое-где обвалившимися, - и та самая сцена - тоже деревянная, небольшая, но все-таки сцена, а по бокам - выход за кулисы.
На втором этаже - несколько комнат и две ванные. И всё.
Она была очень худая, даже нет, не худая - тощая, как жердь, и какая-то усохшая. Все в ней было отвесное, устремленное ввысь - удлиненное лицо, длинный нос, длинные седые волосы, которые она носила распущенными, и потому слегка походила на ведьму. В ее возрасте женщины предпочитают аккуратные кудряшки или скромный пучок. У нее были тонкие гибкие руки с длинными пальцами и стройные ноги, всегда в брюках - со спины ее можно было принять за молоденькую девушку, но лицо выдавало возраст: сетка морщинок удерживала на месте черты, которые иначе, наверное, уже расплылись бы, стерлись. Когда-то она, вероятно, была красива.
Ее муж, партнер, или кто он там был (после трех месяцев попыток организовать театр он исчез), с виду казался моложе ее - или просто хорошо сохранился. А может, все дело было в том, что он подкрашивал усы и носил красные и голубые рубашки, ярким пятном выделявшиеся на фоне охры и тусклой зелени окрестностей. "Заткнись, любимая", - говорил он, когда у нее случались приступы дурного настроения, немотивированной злобы. Обиды на весь мир. Или когда ночами она стонала от боли в позвоночнике, от которой не помогало уже практически ничего. Он поворачивался на другой бок и говорил в темноту: "Заткнись, любимая".
Неизвестно, при каких обстоятельствах он ушел: возможно, они поссорились, и на сей раз - окончательно и бесповоротно. А может, ему опостылела эта развалюха - покосившаяся, с протекающей крышей и выбитыми стеклами на веранде. Как бы там ни было, он исчез.
Она держалась так, будто ничего не произошло. Только иногда просила фермера, у которого - единственного во всей деревне - была машина, привезти ей что-нибудь из города, или отправить почту, или оплатить счета за электричество. Кроме того, ей регулярно приходили деньги - то ли пенсия, то ли пособие. Порой она выбиралась в город сама и тогда покупала в аптеке кремы, лекарства и бальзамы. Всё - хороших западных фирм.
Сухая кожа, сколько с ней хлопот! Ее надо умащивать жирными кремами, а еще лучше - маслом какао, у которого такой приторный запах, что потом болит голова. Увлажнять, питать, массировать. Бывало, что самые лучшие, самые дорогие кремы не давали никакого эффекта, зато помогало обыкновенное оливковое масло. С такой вот кожей она родилась. Был у нее характерный жест: она проводила подушечками пальцев по лицу, по шее, по плечам. Кожа, казалось, трещит под пальцами - такая натянутая. Если бы люди могли гореть, как леса во время засухи, она полыхала бы, словно факел. Сухая и горячая - ей редко бывало холодно. А еще она становилась на кончики пальцев - настоящая балерина, - поднимала руки, набирала в легкие воздуха и ступала плавно, изящно, как будто танцуя.