Чтобы не утруждать бабушку, родители остановились в гостинице в Рыбной деревне. Это вроде и близко, на том берегу реки, но бабушка обиделась. Она-то и рада утруждаться и целый день печь пироги, у нее все вкусные – с капустой, с сыром, с вишней, но особенно – с ревенем. Пироги с ревенем я только у бабушки ем, в Москве ни разу не встречала.
Мама правильно поступила: отца не каждый выдержит. Он так разговаривает – сразу чувствуешь себя последним ничтожеством. К счастью, он не любит ходить в гости, не нравится ему, что в гостях нужно следовать чужим правилам. А в гостинице заплатил – и живи как хочешь.
Отец затащил мой чемодан в комнату, которая раньше принадлежала маме. В шкафу до сих пор висит мамина школьная одежда, бабушка ее не раздает – вдруг мне что-нибудь понравится. В письменном столе хранятся тетрадки. Обычные, по русскому и математике, и забавные, со стихами Коле Б., которые смешно и страшно неловко читать – но не оторваться!
В день приезда отец в основном сердито молчал. Или сосредоточенно ел. Наверное, мечтал поскорее вернуться в офис.
А бабушка в присутствии отца постоянно суетилась: то кофе предложит, то добавку, то еще что-нибудь. Думаю, она его побаивалась, он ведь никогда не улыбается. А еще у него некрасивые кустистые брови, из-за этого взгляд всегда недобрый. Надеть на него черную мантию, и получится образцовый колдун.
Мама иногда намекает, что неплохо бы ему выщипать эти страшные брови, а то ходит, как злой филин, но он отмахивается: "У меня времени нет брови щипать" или "Красота – это ваши женские штучки, а меня не трогайте". Отец никогда не делает ничего для красоты или ради развлечения. Все должно приносить пользу. Вот если бы редкие брови боролись с остеохондрозом или влияли на курс валют…
Эти ужасные брови – густые, широкие, неправильные – вот и все, что роднит меня с отцом. Так что мне нравится их выщипывать.
Пока отец развлекался тем, что мелко ремонтировал бабушкину квартиру – чинил что-то в ванной, вкручивал энергосберегающие лампочки, – мама с бабушкой вполголоса разговаривали на кухне. Я разбирала вещи, иногда заходила попить или спросить что-нибудь и видела, как у мамы в глазах блестят слезы. А бабушка смотрела на нее точно так же, как мама смотрела на меня, как бы говоря: "Все будет хорошо, не нужно бояться".
Они говорили о взрыве. В то утро их обеих посетило дурное предчувствие. Бабушке накануне приснилась покойная прабабушка Маня, велела сходить в церковь и поставить свечку. А маме, у которой утром подгорела овсянка и выскользнул из рук стакан, тоже подумалось, что это не к добру. Маня и прежде, бывало, приходила к бабушке во сне, а у мамы и раньше случались неудачные дни, но потом, после теракта, все стало казаться предзнаменованием, которого они вовремя не разглядели.
В новостях показывали женщину в рыжей меховой шапке. 21 ноября она стояла совсем рядом с террористкой-смертницей, ее бы обязательно убило, но в другой части вагона освободилось место, и она заторопилась туда. Ее не задело взрывом, только напугало и оглушило. Она плакала и повторяла в камеру, что это Бог ее уберег.
Про меня бабушка говорила то же самое: "Бог уберег". Уберег ли?
Я вспомнила, как вышибло стекла между вагонами. Крупные стеклянные градины ринулись прямо в нас.
У меня подкосились ноги, и я упала кому-то на колени, успев спрятать глаза в сгибе локтя. Ухо и скулу оцарапало. Я этого не почувствовала – порезы защипало уже потом, когда женщина-медик в синем комбинезоне сосредоточенно обрабатывала мне лицо. Всю левую сторону лица облепило черной пылью и клочьями пепла. Опаленные волоски съежились и топорщились мелкими узелками.
Того, что у меня окровавлена нога, я тоже не замечала, пока не оказалась наверху, на площади перед метро. Джинсы и колготки разорвало на бедре, чуть выше колена. Небольшое багровое, почти черное пятно расползалось вширь. Боли не было.
"Надо в школу" – вспомнила я и, обретя цель, стала пробираться через наводненную людьми площадь под вой сирен.
Люди пытались дозвониться родным. Спохватившись, я тоже нашарила в сумке мобильный. Набрала маму, но звонок не проходил – сеть легла.
В небе зашумело, мы вскинули головы – вертолет МЧС садился прямо на Садовое кольцо.
5
Перед обратным рейсом мама занервничала:
– Нет, ну как вы тут будете?
Отец строго и многозначительно изучал меня из-под жестких бровей. Внушал что-то. Наверное, чтобы не тревожила мать. "Ты хотела – тебя привезли" – читалось в его глазах. Бабушка приобняла меня и ободряюще похлопала по плечу, защищая от отцовского взгляда.
– Все с ней будет нормально! – сказал отец маме. – Что ты расклеилась, как не пойми кто!
Он вышел на лестничную клетку и с силой надавил кнопку вызова лифта.
Мама обняла бабушку, поцеловала меня, но не уходила, а в нерешительности топталась на пороге, словно искала повод остаться. Но створки лифта со скрипом разошлись, и отец нетерпеливо крикнул:
– Наталья, поехали!
– Ну ладно, не скучайте. Если что, сразу звоните! – наспех попрощалась мама и, еще раз коснувшись губами моей щеки, поспешила за отцом.
Сразу стало невероятно тихо. Мы с бабушкой вышли на балкон и наблюдали, как родители, прикрываясь зонтом и виляя между лужами, спешат по мосту в гостиницу. Скоро нас будут разделять 1255 километров, я посмотрела в Гугле. Но жаловаться вроде как не на что – я же сама хотела от них уехать. Странно: а чувство такое, будто они меня бросили.
И этот бесконечный дождь… Бабушка сказала, что к дождю быстро привыкаешь, есть в нем какое-то спокойствие, умиротворение.
– Угу, – машинально согласилась я, хотя ни спокойствия, ни умиротворения не испытывала. Дождь – просто вода с неба, у него нет настроения. Счастливый увидит в нем радость, несчастный – тоску. Мне казалось, что этот дождь пошел для кого-то другого, и ему все равно, что о нем подумаю я.
Мама звонила каждый день, рассказывала обо всем: что было на работе, что ела, какая была погода. Когда мама расстроена или волнуется, она много говорит. А я, наоборот, молчу. Тут мы друг друга хорошо дополняем.
Иногда она вздыхала протяжно: "Никак не привыкну, что ты так далеко". Странно: мне казалось, она с удовольствием от меня отдохнет. Было стыдно признаваться, что с бабушкой хорошо. Лучше, чем было дома.
"Зато свежий воздух и смена обстановки!" – вспоминала мама и, наверное, представляла, как осенью я возвращаюсь веселая и здоровая и мы живем как жили: я хожу в гимназию, получаю пятерки, поступаю на иняз, заканчиваю с красным дипломом и устраиваюсь работать в крупную международную компанию.
На прощание мама передает мне фальшивые приветы от отца. Он всегда игнорировал эту формальность, и приветами у нас занималась мама. Думала, наверное, что маленькая белая ложь сделает его в глазах окружающих лучше, чем он есть.
"Да, спасибо! И он вам тоже передает огромный привет!" – любезно обманывала она кого-то по телефону, а отец в это время сердито и неодобрительно косился на нее из-за ноутбука.
Можно было сказать маме, что ничего страшного, мне его приветы не нужны, но не хотелось обострять. Мама считает отца частью себя самой, и моя догадка ее только уязвит. Да и разве не найдет она ему оправдания? "У папы сейчас много работы, он очень устает, он вообще неразговорчивый, но я-то вижу, как он волнуется и скучает!"
Я все жду, когда ей надоест в это играть. Пусть отец не передает мне приветы, мне все равно. Я ведь ему тоже не передаю. Или передаю? Наверное, мама работает на два фронта, пытаясь выстроить между нами шаткий мостик, который уже давным-давно рухнул. По мне, так лучше не ворошить старые доски.
Мы с отцом общаемся по расписанию. Каждый вторник: "Привет! Как дела? Деньги перевел". Думаю, он просто настроил автоплатеж и вспоминает обо мне, только когда приходит уведомление из банка.
Бывают вариации: "Приветствую! Деньги на карте. Что нового?" Если он в хорошем настроении, то может и немного пошутить: "Салют! Как жизнь? Ни в чем себе не отказывай!"
А я всегда отправляю одинаковое: "Привет! Все ок. Спасибо". Его наверняка это бесит, и он выговаривает маме, какая я неблагодарная. Как будто деньги на деревьях растут! К экзаменам надо готовиться, а не по курортам ездить.
Отец не верит в мою болезнь по той же причине, по которой не верит в Бога, – за отсутствием доказательств. Не может же он просто поверить кому-то на слово.
Я хорошо помню первый приступ, он случился в метро через месяц после взрыва. Помню и то упорство, с которым отец пытался выяснить, что́ со мной не так. Тогда он действительно за меня испугался, даже пропускал работу, чтобы возить меня по врачам.
Это были, конечно, "настоящие" врачи – кардиолог, эндокринолог, гастроэнтеролог и даже онколог. Я сдавала анализы, глотала зонд, делала УЗИ, снова и снова пересказывала ситуацию. С каждым повторением моя история становилась все короче, пока не превратилась в понятный врачам набор симптомов: "Учащенное сердцебиение, боль за грудиной, удушье, потемнение в глазах, предобморочное состояние, озноб, тошнота, рвота". Я проговаривала это автоматически, отстраненно, будто это не про меня. И уже не так обжигало стыдом, когда вспоминаешь, что тебя вырвало в метро у всех на глазах.
Тогда я понятия не имела, что от страха может так сильно тошнить, я вообще не знала, что такое паника. Даже во время взрыва не было такого острого испуга – тогда все внутри просто застыло.
Я едва успела выбежать на платформу, меня вывернуло прямо на мраморные плиты. Люди шарахнулись, и вокруг меня образовалась "мертвая зона". Никто не остановился. Наверное, решили, что я пьяная. Или наркоманка. Или беременная.
Прижимая рукав ко рту, я быстро пошла к эскалатору. Хотелось как можно скорее выбраться. Перед глазами скакали черные точки, голова кружилась. Сердце колотилось с такой пугающей частотой, что я думала, оно разорвется. Как можно было доверить ему целый организм? Скорее вытащить его оттуда и заменить, как старую батарейку. И невозможность этого приводила в отчаяние.
Я не сомневалась, что умру – прямо там, в душной очереди на эскалатор, – но попросить о помощи не решалась. Кому охота, чтобы незнакомая девчонка умерла у него на руках? Умру и превращусь в жутковатую захватывающую байку, которую можно рассказать на работе: представляете, сегодня девчонка в метро замертво упала, прямо передо мной.
Тесты, анализы и сложные аппараты не выявили ни беременности, ни наркотиков, ни алкоголя, ни каких-либо заболеваний. Врачи решили, что это стресс и нечто под названием "вегетососудистая дистония" ("это не страшно, у подростков часто встречается"). Посоветовали попить глицин и витамины.
Спускаться в метро стало страшно. Сначала я себя заставляла, но однажды остановилась у входа и поняла, что не смогу зайти внутрь – как будто там полыхало пламя или орудовали Чужие из того старого фильма, который очень напугал меня в детстве.
"Вот сейчас", – уговаривала я себя, но не могла сделать и шага к дверям, из которых рвался затхлый теплый воздух, запах пота и мокрой шерсти. Безликие суровые мужчины и женщины, одинаковые в темной одежде, проталкивались внутрь, задевая друг друга плечами, и меня мутило от одной мысли, что я могу снова оказаться заложницей душного, ревущего, визжащего поезда.
Родителям я об этом не рассказывала, но в школу стала ходить пешком. Четыре минуты на метро – это двадцать пять ногами. Но даже если бы сорок или час, я бы ходила. Что угодно, только не метро.
Второй приступ тоже случился на пустом месте. Я не могла заснуть до трех часов ночи, сердце дребезжало в необъяснимом, но упорном предчувствии беды, и я снова испугалась, что умираю. Снова тошнота, рвота, нечем дышать. Родители вызвали "скорую", решив, что это отравление. Фельдшер накапал мне валерьянки и сказал, что это все "дистония шалит". Надо глицин попить, витамины.
Школа превратилась в ежедневную пытку. Меня преследовала одна мысль: а что, если это повторится и меня вырвет прямо в школе – посреди урока или, еще хуже, во время обеда? Поэтому в школе я больше не ела. И перед школой тоже, тогда и тошнить не будет – нечем.
Довольно скоро я уже могла не есть целый день и не испытывать голода. Только вот обязательный семейный ужин превратился в мучение. Меня мутило от запаха еды, от необходимости класть ее в рот и особенно при виде отца, который заглатывал еду и быстро двигал челюстями. Мама с беспокойством поглядывала на мою тарелку.
Однажды я не смогла выйти из дома. Меня будто что-то держало, какое-то дурное предчувствие. Я села в коридоре и заплакала. Этого от мамы было уже не скрыть. Пришлось рассказать про метро и про еду.
Мама пообещала найти врача. Она не сказала вслух "психиатра", но я догадалась, и в груди снова появился колючий холод. "Только папе не говори", – попросила я. Мама опечалилась, наклонила голову набок и очень внимательно заглянула мне в глаза: "Но ведь он тебе не посторонний человек".
Я пропустила олимпиаду и конкурс от английской языковой школы. Совсем недавно я только о том и мечтала, как выиграю этот грант на летнюю двухнедельную стажировку в Брайтоне. А теперь сердце ухало вниз при мысли, как нас закроют в аудитории для тестирования. А потом еще и в самолете.
Для нашей гимназии такие пропуски – это очень серьезно. Маму вызвала Инна Васильевна. Глаза у нее были навыкате, а в голосе всегда слышалось возмущение:
– Саша очень безответственно относится к своему будущему. Вы в курсе, что она не явилась на конкурс и олимпиаду?
– Да, я в курсе. Ей было очень плохо, для нее это огромный стресс.
– Я понимаю. Это трагедия. Но если ей так плохо, что она не в состоянии учиться, значит, надо ложиться в больницу.
После этого разговора мама несколько дней не могла успокоиться. Не знаю, почему на нее это так подействовало. Чего она ожидала? Ясно же, что наши учителя не учеников любят, а рейтинги. Когда ученик перестает приносить школе хорошие показатели, его считают хромой лошадью, от которой надо поскорее избавиться.
– Ну и пусть будут тройки, и ну ее, эту олимпиаду! – сказала мама. – Или вообще на экстернат уйдем!
А отец, конечно, начал ругаться. Дистония или нет, а дело есть дело, и его надо делать! И тогда мама рассказала ему, что ищет врача.
6
Отец не мог представить большего позора, чем необходимость вести родную дочь к психиатру. Психиатров он ставил на одну ступень с гипнотизерами и экстрасенсами.
Доктора Бычкова маме порекомендовала коллега, у которой свекровь с возрастом перестала узнавать родственников. Он принимал в обычном психоневрологическом диспансере, так что отец тут же засомневался – хорошего специалиста давно бы увели в дорогую частную клинику. Наверное, он просто дрянной врач. Отец ворчал и ворчал, и мама, к моему огромному облегчению, сказала, что мы поедем на прием без него.
– Осторожно там, а то он ей все болячки на свете припишет! – крикнул отец нам вслед.
Мы поехали на такси. От кислотного запаха яблочного освежителя у меня разболелась голова, и я прислонилась лбом к холодному стеклу.
"Меня везут к психиатру" – осознала я как-то вдруг, в один момент. И все кругом показалось непривычным и странным: сверкнуло на солнце окно синего стеклянного небоскреба, светофор мигнул желтым, какой-то папа со скрежетом протащил по растаявшему переходу санки с ребенком. И появилось острое, сосущее чувство, что я не вернусь, не выйду из этого диспансера.
Перед нами у Бычкова была пациентка – худосочная женщина лет тридцати пяти, с темными мешками под глазами и желтушной кожей. Или кожа только казалась такой в больничных стенах и мертвенном свете коридорных ламп. Медсестра вывела ее из кабинета, и они медленно побрели прочь. Женщина стонала и спрашивала, когда в голове перестанет стучать.
– Вот полежите, отдохнете, попьете, что вам Андрей Саныч прописал, и перестанет!
Женщина остановилась, взвыла и надавила двумя пальцами на висок – как вилку в розетку вставила. Волосы у нее были ломкие, секущиеся и как будто наэлектризованные.
– Ну тихо, тихо, – устало попросила медсестра. – Сейчас быстренько оформим госпитализацию, и все…
"Что общего у меня с этой женщиной?" – подумала я. Все будто замерло. Стоп-кадр из мрачного, непонятного фильма.
Из кабинета появился Бычков в белом халате, накинутом поверх свитера. Он был еще молод, но уже с глубокими залысинами, которые заползали на макушку. Голова его казалась вытянутой, как у лошади. Линзы очков, отражавшие резкий свет коридорных ламп, напоминали два фонаря.
Бычков вежливо и даже с какой-то неуместной веселостью поздоровался и пригласил меня войти. Мама приподнялась, но он жестом ее остановил:
– Давайте я сперва с Сашей побеседую, а потом мы вас позовем.
Мама безропотно опустилась на сиденье. Ей явно не хотелось оставаться одной в этом коридоре. "Что мы здесь делаем?" – ужаснулась я про себя.
Мы с Бычковым сели друг напротив друга. Потолок в кабинете казался бесконечно высоким. Из стены торчала белая раковина, под ней – урна. "Это хорошо, – отметила я про себя. – Вдруг опять начнет тошнить". Тошнота теперь подкатывала к горлу от любого волнения, от любой неприятной мысли, и в каждом здании я искала глазами урну или туалет – на всякий случай.
– Ну, рассказывай, что случилось, что беспокоит?
Я замешкалась.
– Перечислить?
Бычков ободряюще кивнул. Я назвала все свои симптомы: учащенное сердцебиение, боли в груди, тревога и так далее.
– Мама же говорила вам это по телефону…
– Мама мамой, а я хочу услышать тебя. При каких обстоятельствах стало плохо?
Вернулась медсестра, села за второй стол и приготовилась записывать. Я почувствовала себя неуютно, как в зале суда или на каком-нибудь реалити-шоу. В приоткрытое окно струился морозный воздух. Я понятия не имела, что говорить этим людям.
Бычков попросил вспомнить все события того дня, когда случился первый приступ – во сколько встала, что ела, куда шла и что видела. С этой задачей я более-менее справилась. Проснулась в 7:30, умылась, оделась, позавтракала. Был ужасный холод – по дороге к метро замерз и разрядился айпод. Спустилась в метро, в вагоне меня зажали, но это было ничего, ехать всего четыре минуты. "Я учусь в лингвистической гимназии", – зачем-то пояснила я и назвала номер школы.
Почему-то мы встали в тоннеле. Сердце заколотилось так, будто чего-то испугалось. Тошнота накатила и схлынула, и все повторилось. С каждой волной она забиралась все выше. Я сдерживалась до последнего, едва дотерпела, пока поезд снова тронется и доберется до станции. На платформе меня вырвало. На воздухе немного полегчало, но в школу я не пошла, вернулась домой. Подумала, что у меня что-то с сердцем. Но врачи ничего не нашли.
Медсестра выборочно конспектировала мои слова. Бычков кивал, сложив пальцы куполом.
– Это случилось на той самой станции? – уточнил он.
Я покосилась на урну, чтобы убедиться, что она все еще там. Бычков отследил мой взгляд.