Когда настоящий Рудольф узнал о моих проблемах (не от меня, а из газетной шумихи, последовавшей за моей первой запрещенной публикацией в "Элленройтере"), он позвонил и спросил как бы невзначай, не планирую ли я случайно в ближайшем будущем какую - нибудь поездку за границу. Я ответил, что как раз собираюсь в Варшаву. Он заявил, Варшава - это хорошо, это ему подходит. Он прилетел в Варшаву и повел меня в какой-то вычурно-элегантный ресторан. На нем была шляпа, под сенью широких полей которой мы и заключили друг друга в братские объятия. От него пахло одеколоном, от которого на мгновение перехватывало дыхание. Он никогда не носил головного убора, но шляпа была ему к лицу; казалось, он всю жизнь проходил в этой шляпе - мы так редко виделись!
Уже за закуской он спросил, не кажется ли мне разумным перебраться на Запад? Мне ведь, похоже, грозят неприятности. В ответ на мои слова о том, что это, пожалуй, слишком хлопотливое дело, он заявил, что готов организовать мне такую плавную пересадку на Запад, что я вообще ничего не почувствую. А когда эта процедура будет позади, я - после всего, что он обо мне услышач, - заживу как у Христа за пазухой. До следующего блюда я обдумывал его предложение (я тогда был как раз особенно неудачно женат, и мне это показалось заманчивой перспективой - разом решить все проблемы), потом отказался, обосновав это тем, что неприятности, которые мне грозят, я как-нибудь переживу; как-никак я сделан из того же теста, что и он, то есть меня так просто не возьмешь, и что, по мне, лучше сложная жизнь, но в центре внимания, чем беззаботная, но в полном забвении. Очевидно, он и не ожидал другого ответа, потому что тут же приступил к изложению другого плана.
Это, конечно, мое право разыгрывать героя в преклонном возрасте, он не собирается меня отговаривать. Причину моих нынешних бед он видит в том, что моя жизнь до сих пор протекала без особых волнений, поэтому я вряд ли поверю ему, если он скажет, что слишком много волнений - это хуже, чем слишком мало. (Замечания, которые удивляли меня, потому что были далеко за пределами всего, о чем мы с ним обычно говорили.) Но что он намерен сделать, так это взять меня под наблюдение - причем это не предложение, а факт. Например, он теперь будет регулярно звонить. Он будет интересоваться, нет ли у меня каких-либо проблем, и просит меня отвечать откровенно, чем откровенней, тем лучше: служба прослушивания телефонных разговоров должна знать, что за границей есть некто, кто немедленно узнаёт обо всех крупных и мелких пакостях, которые мне устраивают. В ответ на каждый волос, упавший с моей головы, он будет поднимать такой шум в международной прессе, что им не поздоровится. Это они должны знать. Поскольку сам он меня навещать не может, он будет время от времени присылать ко мне свое доверенное лицо, своего адвоката, которому я могу верить как ему самому. Тот будет привозить все, что мне нужно: книги, вещи, если понадобится - деньги, одним словом, все, что помещается в портфель, и будет брать у меня все, что я захочу переправить на Запад, например рукописи. Механизм этих фокусов меня не должен волновать, главное, чтобы все работало. Все, что я побоюсь сказать по телефону, я тоже должен сообщить его человеку, например какие-нибудь пожелания, которые могли бы не понравиться таможне. От этих мерзавцев (кажется, он сказал "выродков") он ожидает чего угодно, признался Рудольф, поэтому лучше принять самые радикальные меры предосторожности - сила против силы. Если я замечу, что за мной следят, я обязательно должен сказать об этом по телефону и прибавить, что опасаюсь нападения; если не пришла посылка или пропало письмо, я должен сказать, что они уже принялись за мою почту; если я замечу, что меня преследует какая-нибудь машина, я должен сказать, что они, похоже, собираются организовать мне автомобильную катастрофу. (Не знаю, действительно ли Рудольф опасался чего-то подобного или просто хотел испугать меня, чтобы я все же принял его первое предложение.)
За кофе (а может, за водкой) я принял его предложение, я встал под защиту своего брата и выполнил все его указания. Факт то, что явных, грубых репрессий мне удалось избежать. Меня, правда, больше не печатали, это само собой разумеется. Однажды, после какого-то моего особенно вызывающего интервью, мне прокололи и изрезали шину, пару раз отключался телефон во время разговора (но ни разу во время разговора с Рудольфом), разные учреждения мучили меня своими бюрократическими каверзами. Конечно, взаимосвязь между всеми этими неприятностями и моим диссидентством вполне могла быть самовнушением. Во всяком случае, возможны только две причины, по которым я так легко отделался: действенность принятых Рудольфом мер безопасности или моя известность. Ни о какой терпимости и снисходительности властей не может быть и речи. Теперь ты знаешь все, дорогая Аманда. И зачем я так долго носился со своей маленькой тайной?
Если уж Луиза не торопилась за него замуж, то он хотел, чтобы она по крайней мере родила ему ребенка. То есть желание иметь от нее ребенка было вторичным, важнее для него была нерасторжимость уз, которые их связывали. Он видел, что как раз с этим дело обстоит не самым лучшим образом. Их беседы утратили былую остроту и свежесть, и если бы не Генриетта, то квартира напоминала бы читальный зал библиотеки, где посетители молча скользят мимо друг друга, как тени. Рудольф уже не находил объяснения тому, что они вместе, если не считать счастливого случая, который свел их много лет назад. Только по ночам все было по-прежнему прекрасно - ночью им всегда было хорошо друг с другом, они словно торопились наверстать упущенное днем.
Когда он завел речь о ребенке, Луиза посмотрела на него так, словно ослышалась. Она сидела с открытым ртом, на лице у нее застыла ироничная и в то же время немного удивленная улыбка, как будто она пыталась понять, не дурачат ли ее. Она еще не успела произнести ни слова, но он уже обиделся. Что тут непонятного, сказал он, - ребенок, обыкновенный ребенок с руками и ногами, с головой и с задницей. Мир вокруг сразу стал черно-белым, в груди словно переполнился какой-то сосуд, содержимое которого хлынуло наружу, но он взял себя в руки и не вспылил. Он сказал: может же человек раз в жизни сказать что-нибудь смешное, он просто хотел ее развеселить. Он встал и попытался выйти из комнаты, но Луиза удержала его, схватив за руки. С чего вдруг ребенок? - спросила она недоуменно. Любое объяснение выглядело бы жалким лепетом, не говоря уже о том, что оно было бы унизительным. Он молча высвободил руки, вышел из дому, сел в машину и до ночи ездил по городу. Кажется, он с кем-то общался - да, в одном погребке он познакомился с мужчиной, от которого только что ушла жена и который сказал ему, что на ее месте он бы уже давно сбежал. Но он не напился с ним.
На следующий день он сказал Луизе, что еще раз все как следует обдумал и его идея кажется ему сегодня такой же странной, какой она показалась ей вчера. От человека его возраста ждут уже более серьезных предложений, но пусть она не беспокоится, он впредь обещает держать себя в руках. Он представляет себе, как она вчера была шокирована; жаль, что он не представил это себе раньше, вовремя. Он должен сказать ей всю правду, хотя от этого будет выглядеть в ее глазах еще глупее: он вообразил, что она сама хочет ребенка, но не решается говорить об этом из деликатности, ввиду его возраста или из-за его работы, pi он хотел избавить ее от этих колебаний. Он хотел угадать ее желание - вот каким можно быть слепцом.
Так же как и вчера, Луиза не знала, как относиться к его словам - говорил ли он искренне, или это в нем кричала его обида? У меня она даже ответила, что он прав, что она действительно уже не раз думала о ребенке (она сказала: о втором ребенке), но молчала по разным причинам. Но он может ей поверить: его возраст совершенно точно не был одной из этих причин. Он постоянно говорит о своем возрасте, как алкоголик о своей алкогольной зависимости, о которой ему напоминает абсолютно все, что бы с ним ни происходило. А она до сих пор откладывала разговор о ребенке не из деликатности, а просто из-за своей нерешительности. И завести ребенка еще совсем не поздно, и даже нет нужды торопиться. Вполне возможно, он этого не знает-в его распоряжении осталось гораздо больше времени для производства детей, чем у нее для родов. Потом она сказала, что вчера, когда он, хлопнув дверыо, ушел из дому, у нее потеплело на сердце и она почувствовала прилив нежности и благодарности.
Рудольф смягчился, но чувства удовлетворения у него не было. На первый взгляд казалось, что она в очередной раз проявила беспомощность и таким образом дала ему возможность живого участия. Однако он через какое-то время рассудил, что ему просто заткнули рот - как это еще можно иначе назвать? Ему пришло в голову, что откровенность тоже может быть уловкой. Поскольку он был помешан на своем страхе вольно или невольно принудить ее к чему-нибудь, что не отвечало ее натуре или привычкам, тов следующий раз заговорить о ребенке он соберется еще очень не скоро. В сущности, она намекнула ему, чтобы он ждал, пока она сама не вернется к этой теме, в этом и заключалось принуждение, и он подумал: "Похоже, мне придется ждать долго".
Тем временем Луиза нашла себе занятие. Благодаря содействию Лили, которой и предложили эту работу, но которая сочла ее недостаточно прибыльной, она три раза в неделю сидела в одной государственной галерее и продавала графику. Торговля шла еле-еле; Луиза сочувствовала каждому посетителю, переступавшему порог лавки и тут же, после двух - трех беглых взглядов на картины, закрывавшему за собой дверь с обратной стороны: большинство выставленных работ она считала не имеющей никакой ценности ерундой: какие-то уродливые предметы или люди - ничего, что притягивало бы взгляд, все ориентировано на узнаваемость. И даже те немногие вещи, в которых художники пытались изобразить что - нибудь таинственное, казались ей безжизненными и законопослушными. Как-то раз Рудольф подошел к галерее и заглянул в окно. Луиза сидела за прилавком, читала книгу и пила чай, принесенный с собой в термосе. Конечно, у него защемило сердце от жалости к ней. Слева от галереи был овощной магазин, справа магазин инструментов; и там, и здесь толпы покупателей, а посредине - эта несчастная, никому не нужная художественная лавчонка.
Однажды туда пришел красивый молодой человек с иссиня-черными блестящими волосами, чилиец. Он сказал, что он художник, что он принес с собой несколько своих работ, и спросил Луизу, не может ли она попытаться продать их, они недорогие. Луизе надо было сказать, что она такие вопросы не решает и что ему следует обратиться туда-то и туда-то, там выдают (или не выдают) разрешение на продажу и устанавливают цену. Однако, поскольку рисунки ей понравились больше, чем что бы то ни было из ее собственного ассортимента, она пошла молодому человеку навстречу. Она, правда, попросила его помалкивать об этом и заглянуть через две-три недели, там, мол, видно будет. Своим немногочисленным посетителям она говорила, что в ящике стола у нее есть еще кое-что, показывала папку с рисунками и действительно смогла продать несколько штук. Везде, в каждом магазине торгуют из-под прилавка, оправдывалась она дома перед Рудольфом, - мясом, штанами, книгами; торговля из-под прилавка стала доброй традицией. А когда Рудольф сказал, что ее выкинут с работы, как только начальство что-нибудь почует, она заявила: "Было бы о чем жалеть!"
(У Аманды был роман с чилийским художником. Во всяком случае, я считаю это вполне вероятным. Барух как-то рассказывал мне, что видел ее в кафе с молодым человеком довольно экзотической внешности; это мог быть только чилиец. Я не располагал никакими фактами, которых хватило бы для упреков. Пару раз она вернулась домой позже, чем обычно, - по ее словам, один раз от Люси, один раз от родителей. Спрашивать, что это за молодой человек, с которым она сидела в кафе, было глупо. Я сам рассиживал в кафе с кем попало и не отчитывался перед ней об этом. Никаких иссиня-черных волос на ее свитере, никаких рисунков в ее комнате. Наткнувшись в радиоприемнике на станцию, передававшую южноамериканскую музыку, я включил приемник на полную мощь, но она только болезненно сморщилась. Я злился на Баруха, который выбил меня из равновесия своим дурацким рассказом. Я изо всех сил старался скрыть от Аманды свою ревность, и мне это, похоже, удалось. В наших любовных привычках все было по-прежнему, то есть все было хорошо. Через некоторое время она ушла из галереи. Для меня до сих пор так и осталось загадкой, почему я ревновал Аманду меньше, чем других своих женщин, хотя любил ее больше.)
Вся страна - сонное царство, и она тоже торчит неизвестно зачем на этом кладбище картинок, так прокомментировала Луиза свой уход из галереи. Рудольф отнесся к ее решению с пониманием, хотя ему хотелось, чтобы у нее все-таки было какое-нибудь постоянное занятие. Казалось, этот ее комментарий содержит некий активный элемент, своего рода возвещение грядущих дел, но Рудольф не стал спрашивать, что она имеет в виду. На вопрос, что она намерена делать дальше, она бы вряд ли смогла ответить что-нибудь определенное. Однако его вывод оказался преждевременным: она вдруг стала проводить вечера в церкви - не из внезапно проснувшихся религиозных чувств, Боже избави; она встречалась там с людьми, преследовавшими честолюбивую цель - свергнуть правительство. Нетрудно представить себе, сказала она Рудольфу, каким трогательно-наивным ему, наверное, кажется такое поведение, но он энергично замотал головой и стал уверять ее, что ей нечего оправдываться перед ним. Но она все же продолжала оправдываться.
Речь идет не о строительстве баррикад или захвате телевидения - люди встречаются скорее для того, чтобы подбодрить друг друга. Они говорят о каждодневных ужасах, к которым все уже давно привыкли, они спорят о целесообразности или бессмысленности сопротивления, они заново учатся называть вещи своими именами. И все это не дома, за звуконепроницаемыми стенами, а публично. Рудольф кивал с видом человека, которого уже ничем не удивишь, потом спросил, понимает ли она, что это церковное общество наполовину состоит из шпиков. Луиза снисходительно улыбнулась такой преувеличенной осторожности: это всем известно, сказала она, хотя что касается "половины", то он, конечно, преувеличивает. Но они не боятся. Смысл их встреч не в том, чтобы скрывать свои взгляды, а в том, чтобы, наоборот, распространять их, а шпики - тоже одна из форм распространения. Рудольф сказал, что подобные рассуждения - это какой-то уж чересчур положительный образ мышления. Луиза рассердилась: конечно, из всего можно сделать повод для веселья, можно все объявить бессмысленным и продолжать ожесточаться, что и делает большинство. Можно еще, пробившись в круг регулярно интервьюируемых граждан, время от времени давать дерзкое интервью, а потом спокойно ждать, какие уроки мир извлечет из этих откровений. Этот путь для нее, к сожалению, закрыт: степень ее недовольства государством диктует другие формы проявления, ее голос может быть услышан, только слившись с множеством других голосов.
Мне ее возмущение показалось вполне оправданным, во всяком случае Рудольф не почувствовал желания ответить ей резкостью. То обстоятельство, что она приняла это решение, не посоветовавшись с ним, раздражало его болыие, чем само решение. Что он мог возразить? Она была права, других возможностей у нее не было, а с властями они все равно жили как кошка с собакой. Наконец-то она общалась с людьми, которых сама выбрала, он не мог не признать, что это для нее полезно - обсуждать ситуацию в стране и международное положение не только с ним, но и еще с кем-нибудь другим. Да и для него самого ее церковные сходки, может быть, обернутся пользой: Луиза ведь не станет скрывать от него, что там происходит и говорится. Не говоря уже о том, что, когда эти вселенские соборы происходили днем, она брала с собой и Генриетту и тем самым дарила ему райский покой на несколько часов.
Рудольф не знал, принадлежит ли она к числу идейных вдохновителей своей группы. Однажды вечером, когда она вернулась с очередного собрания, он сказал, что всегда радуется ее возвращению - в квартире с ее приходом так чудесно пахнет ладаном. Луиза ответила, что подобные высказывания свидетельствуют о серьезных пробелах в его образовании, ему бы следовало знать, что собрания проходят в лютеранской церкви, а не у преданных государству католиков. Он не знал этого и весело принял к сведению ее сообщение. За ужином, когда он уже приготовился слушать ее рассказ, она вдруг смутилась. Ей предстоит исполнить неприятную миссию, сказала она, за которую он ее, конечно, проклянет, но она никак не могла отказаться. Лили, эта глупая болтливая сорока, не удержалась и рассказала другим, кто у нее, у Луизы, муж (она специально употребила это слово, зная, что ему это всегда приятно). И вот ей поручили пригласить его на чтения с последующей дискуссией у них в церкви. Она извлекла из сумочки письмо с официальным приглашением от пастора. Глубокоуважаемый господин автор, сказала она, речь идет об официальном мероприятии, на которое еще предстоит получить разрешение властей, но это чистая формальность.
Ему не оставалось ничего другого, как согласиться. В дурном настроении он пришел в переполненную церковь (что ж, подумал он, хоть это хорошо, хотя бы многочисленная публика) и прочел несколько фрагментов из романа, который Луиза в свое время назвала "склочным" (и который давно уже был опубликован на Западе и имел определенный - хоть и далеко не грандиозный - успех). Он отобрал пассажи, не ставшие поводом для ее критики: элегическое описание вечера, проведенного двумя братьями с женщиной, которую они оба любили, и впечатления от поездки в один захолустный чахлый городишко. Луиза сидела в первом ряду, между Лили и пастором; он после каждой фразы, казавшейся ему особенно аппетитной или неотразимой, старался поймать ее взгляд, и у него было ощущение, что она слушает его не без удовольствия. Публика внимала ему молча, без каких бы то ни было реакций, без смеха в тех немногих местах, где он был возможен, без тех не поддающихся определению, почти неуловимых звуков, сигнализирующих о восхищении. Хотя он ни разу не услышал ни перешептывания, ни шорохов, ни скрипов, к концу чтения у него все же сложилось впечатление ослабевающего интереса (я сам это не раз испытывал и никогда не мог объяснить, из чего складывалось это впечатление).