Рецидивист - Курт Воннегут-мл 10 стр.


Клайд Картер с доктором Фендером выскочили в приемную взглянуть, что случилось. В этом корпусе двери никогда не запираются. Фендер, приди ему охота, мог бы шагать себе по коридорам да шагать, пока не выйдет из здания. Клайд был без оружия, у нас все конвоиры без оружия ходят. Решись Фендер на побег, может, кто и попробовал бы его задержать, хотя сомневаюсь. Это была бы первая попытка побега за двадцать шесть лет существования нашей тюрьмы, вряд ли бы кто-то сразу сообразил, что в таких случаях полагается делать.

Мне было все равно, прибыл Верджил Грейтхаус или еще нет. Когда явится - со всеми новенькими так, - произойдет нечто наподобие гражданской казни. А мне совсем не нравится, как человека, кто бы он ни был, хоть Верджил Грейтхаус, превращают всего лишь в подобие человека. Поэтому я остался в каптерке. Хорошо, что из-за этой суеты можно побыть одному. Подарок судьбы, и я им воспользовался. Для того воспользовался, чтобы совершить, может быть, самый непристойный за всю мою жизнь интимный поступок. Я родил надломленного, вечно ворчащего старичка - для этого только и потребовалось, что в цивильный костюм облачиться.

Натянул я белые трусы из плотной ткани и носки в рубчик - черные, почти до колена, в салоне мужской одежды "Тэлли-хоу" куплены, в Чеви-Чейз. Рубашку белую фирмы "Стрела" надел - из универмага "Гарфинкел" в Вашингтоне. Потом костюм от братьев Брукс, в Нью-Йорке приобретен, а к нему полосатый галстук вроде офицерского и черные башмаки, тоже в Нью-Йорке покупал. Шнурки вот порвались, узелками тугими затянуты. Ясное дело, Фендер не догадался их проверить, а то бы уж непременно новыми заменил.

Из всех этих вещей самая старая - галстук. Я его и правда носил еще во время войны. Подумать только! Один англичанин, с которым мы вместе занимались медицинским обеспечением, когда готовили высадку в Нормандии, сказал, что такие галстуки были у офицеров Королевского корпуса валлийских стрелков.

- Вас, стало быть, должны были дважды убить: на Сомме в первую мировую войну, - объяснил он, - и еще раз в эту войну, у Эль Аламейна. Не самый везучий корпус, а?

Полосы на этом галстуке так идут: посередине широкая бледно-голубая лента, над ней узенькая полосочка цвета молодой листвы, а внизу оранжевая. Он и сейчас на мне, этот галстук, который я нацепил, отправляясь утром в свою фирму грамзаписей "Музыка для дома", входящую в корпорацию РАМДЖЕК.

Когда Клайд Картер с доктором Фендером вернулись в каптерку, я предстал перед ними опять вольным. До того себя чувствовал неловко, словно на самом деле сию минуту на свет родился, - ноги дрожат, и сказать ничего не могу. Еще не понимал, как же я во всем цивильном выгляжу. Там, в каптерке, есть большое зеркало, только оно было к стене повернуто. Фендер, когда новенького ждет, всегда поворачивает зеркало к стене. Лишнее свидетельство, какой он деликатный. Если новичку тяжело смотреть, во что он превратился, натянув тюремную робу, так и не увидит.

Но зачем зеркало? Ведь и по выражению их лиц, Клайда и Фендера то есть, нетрудно было догадаться, что не больно-то я похожу на беспечного щеголя с бульваров из песен покойного Мориса Шевалье. Клайд с Фендером тут же постарались скрыть жалость насмешками да шуточками, только вот не успели.

Фендер давай разыгрывать моего дворецкого, а я вроде как послом состою. "Доброе утро, господин посол, - говорит. - Утро сегодня просто ослепительное. Ее Величество ожидают вас к ленчу в час дня".

А Клайд говорит: гарвардских сразу видать, есть в них что-то такое особенное. Но зеркало-то не спешат лицом ко мне повернуть, пришлось самому.

И вот кого я в зеркале увидел: костлявого старика-мусорщика, родом, должно быть, из славян. Не привык он в костюмах с галстуками разгуливать. Воротник рубашки слишком просторный, да и пиджак обвис - не костюм, а тент какой-то, вроде как в цирке. Вид угрюмый - как на похоронах. Не идет ему такой костюм, совсем не идет. Похоже, нашел его в мусорном баке, куда богатые выбрасывают свои тряпки.

Ну и пусть.

Глава 7

Уселся я на скамью, которая стоит под открытым небом у шоссе, прямо перед тюрьмой. Автобуса жду. Рядом побуревший чемодан из парусины с кожей лежит, такие офицерам выдают. В мои героические времена я его таскал за собой по всей Европе. Сверху на чемодане старая шинель, тоже от тех денечков сохранилась. Сижу один-одинешенек. Опаздывает автобус, опаздывает. А я все карманы пиджака ощупываю, хочу удостовериться, что бумаги на месте: справка об освобождении, ваучер правительственный - чтобы билет на рейс от Атланты до Нью-Йорка взять, туристским классом, деньги да диплом, удостоверяющий, что я доктор миксерологии. Солнце жарит, мочи нет.

Денег у меня было триста двенадцать долларов одиннадцать центов. Двести пятьдесят - чеком, выписанным правительственным чиновником, эти не больно-то украдешь. Собственные мои денежки, кровные. После того как десять раз пересчитали да вычли что положено, на счету у меня после ареста осталась именно эта вот сумма, до последнего цента: триста двенадцать долларов с мелочью, на которые уж никто не посягнет - мое это, только мое.

Так, стало быть, снова к системе свободного предпринимательства предстоит приспособиться. На заботу да защиту федерального правительства мне больше рассчитывать нечего.

Я последний раз к этой системе прилаживался в тысяча девятьсот пятьдесят третьем году, через два года после того, как Леланда Клюза посадили за лжесвидетельство. Десятки нашлись таких, кто дал против него показания, и намного эти показания были хуже, чем мои. Я-то всего-навсего сказал, что до войны он был членом коммунистической партии - по-моему, принадлежавших к поколению, которое росло в годы Депрессии, обвинять за это так же обоснованно, как за то, что они не пренебрегали благотворительной похлебкой. А другие-то под присягой показывали, что Клюз всю войну коммунистом оставался и передавал секретную информацию агентам Советского Союза. Обалдеть!

Для меня-то все это было полным откровением, возможно, просто враньем. Мне от Клюза ничего и не требовалось, только бы он признал, что я говорил правду, и про такое, о чем всерьез даже толковать странно. Бог свидетель, не хотел я его заложить, не стремился, чтобы посадили его. А для себя самого ждать мне тоже было нечего, ясное дело, до конца дней буду теперь попреками себя изводить за то, что по нечаянности ножку ему подставил, никогда уже в норму не приду. А в остальном жизнь, думал я, пойдет примерно так же, как шла обычно.

Да, не спорю, моя новая работа в Министерстве обороны была не то что прежде - мне было поручено определить, сведя в таблицу, что нравится и что не нравится солдатам различных конфессий и рас в различных продуктах, составлявших их полевой рацион, причем продукты эти частью были новые, выпускавшиеся в порядке эксперимента, и надо было еще учитывать уровень образования солдат и социальное происхождение. Такие задания сейчас выполняют компьютеры, которым ни думать не приходится, ни разглядывать да ощупывать - раз, раз, и готово, - но в ту пору все, или почти все, делалось вручную. Я со своими сотрудниками сейчас кажусь себе древней экзотикой, вроде христианских монахов, которые писали гусиными перьями и разрисовывали манускрипты золотыми листьями.

Да, не спорю: те, с кем я на этой работе соприкасался, и подчиненные, и начальники, держались со мной - не то что прежде - сухо, подчеркнуто вежливо, но остраненно. Похоже, у них теперь просто не находилось времени перекинуться шуткой, повспоминать, как все было на войне. Наши разговоры всегда быстро заканчивались: schnip-schnap, все понятно? Ну, так за дело, и поживей. Я это старался объяснять духом эпохи, даже говаривал, бывало, моей бедной жене, что нравится мне, какие у нас скоро будут вооруженные силы - все там по-новому, очень профессионально, и народ подтянутый такой, на лету все схватывает, а уж мобильный - дальше некуда. Такая армия в секунду какого-нибудь новоявленного Гитлера сокрушит, где бы он ни объявился, молнией на него обрушится и не оставит мокрого места. А если в какой стране начнут попирать свободу, Соединенные Штаты Америки тут как тут, и вмиг эта страна снова свободной сделается.

Да, и опять не спорю: кажется, Рут я зря пообещал в Нюрнберге, что мы с ней будем все время вращаться в обществе - как-то не выходило с этим. Я-то думал, вот установим у себя телефон, так к нам пробиться будет сложно, каждую минуту кто- нибудь из старых моих товарищей звонит. И всем хочется зайти поужинать, а потом ночь напролет за рюмкой всякие разговоры вести. На кого из них ни взгляни, мужчина в самом соку, лет тридцати-сорока, - я и сам такой, - и должность у него хорошая в правительственном учреждении, и такие они все умельцы, умницы такие, опыт уже есть, научились с людьми обходиться, но, когда надо, оказываются тверже стали, короче говоря, каждый у себя в конторе самый нужный человек, какое бы место эта его контора ни занимала по социальной иерархии. Я обещал Рут, что большие люди станут у нас бывать, люди, которые занимают ответственные посты в Москве, или, допустим, в Токио, в родной ее Вене, в Джакарте, в Тимбукту, Бог весть где еще. До чего интересные вещи они нам порасскажут, до чего важные сообщат факты, уж мы-то с нею точно будем знать, что происходит в мире!

Так весело у нас будет, непринужденные разговоры за бокалом и прочее. А соседи, само собой, тоже к нам потянутся, видя, какая симпатичная компания собирается под нашей крышей со всего света и надеясь от нас услышать кое-что, о чем в газетах не прочтешь.

Рут меня утешала, очень, мол, хорошо, что телефон молчит; если бы не моя работа, требовавшая, чтобы в любое время дня и ночи была возможность со мною связаться, она бы вообще предпочла обходиться без домашнего телефона. А что до этих предполагаемых полуночных разговоров с хорошо осведомленными людьми, так она привыкла в десять часов уже на боковую, и того, о чем в газетах не пишут, она в лагере достаточно навидалась да наслушалась, ей до конца жизни хватит и еще останется. "Понимаешь, Уолтер, - говорит, - я не из тех, кому всегда надо дознаться, что в мире происходит".

Может быть, Рут таким вот способом старалась защититься от надвигающегося шторма, верней, от страха перед надвигавшейся изоляцией, и поэтому днем, когда я был на работе, снова в экзальтацию стала впадать, как с нею было сразу после лагеря - помните, она, вроде Офелии, воображала себя птицей, оставшейся наедине с Богом. Мальчишку нашего - ему пять лет было, когда посадили Леланда Клюза, - она, однако, не запускала. Всегда он чистенький был, накормленный. И пить потихоньку от меня она тоже не пристрастилась. Только есть стала очень много.

Вспомнил вот, и снова про толстых да про худых мысли в голову лезут, хотя надо их гнать - тоже мне, какой важный предмет. Бывает, что у человека тело очень уж не как у других, и на это всегда обращают внимание, хотя о жизни, которая совершается в этом теле, его размеры почти никак не помогают догадаться. Я ведь признался уже вам, что совсем не вышел ростом - меня в лодке рулевым держали. Но ничего это вам про меня не объяснит. А моя жена, когда Леланда Клюза судили за лжесвидетельство, растолстела так, что весила примерно сто шестьдесят фунтов, хотя роста в ней всего пять футов.

И что с того?

Да ничего, только вот какое дело: наш сын еще в очень юном возрасте рассудил, что папаша его, которого от земли не видать, и толстуха матушка, к тому же иностранка, уж слишком выглядят непрестижно; своим приятелям, соседским детям, с которыми вместе играл, он несколько раз не поленился сообщить: меня, дескать, из приюта взяли. Как-то соседка даже специально зазвала мою жену к себе на кофе, желая выяснить, известно ли нам, кто настоящие родители нашего мальчика.

Ну и пусть.

В общем, немало прошло времени с тех пор, как Леланда Клюза посадили, года два, если быть точным, и тут меня вызывают на прием к Шелтону Уокеру, заместителю командующего сухопутными войсками. Мы с ним прежде не встречались. Он раньше никогда и не работал в правительственных ведомствах. Моих примерно лет. На войне побывал, дослужился в полевой артиллерии до майора, был в экспедиционном корпусе в Северной Африке, а потом в высадке на нормандское побережье участвовал. Но вообще-то он бизнесмен из Оклахомы. Потом мне кто-то сказал, что у него была самая крупная в этом штате фирма, которая шинами торговала. А больше всего меня вот что удивило: он, оказывается, республиканец, ну да, ведь президентом тоже стал республиканец, впервые за двадцать лет, - генерал армии Дуайт Дэвид Эйзенхауэр.

Говорит мне мистер Уокер: от своего имени хочу выразить благодарность, которую вся наша страна должна испытывать к вам за то, что многие годы вы ей верно служили, и в дни войны, и в мирное время. А потом говорит, что мой опыт администратора, несомненно, принесет гораздо более весомые плоды, в сфере частного бизнеса. Начинается экономический спад, говорит, так что придется закрывать программу, в которой я занят. И многие другие программы тоже придется закрыть, так что у него нет возможности предложить мне что-нибудь взамен, как бы ему этого ни хотелось. Короче, меня увольняют со службы. Даже и сейчас не берусь судить, жестокость это с его стороны была или нет, когда он мне сказал, протянув на прощанье руку: "Мистер Старбек, вы человек с большими дарованиями, которые сможет по-настоящему оценить свободный рынок, наша система свободного предпринимательства. Уверен, вы в ней быстро найдете свое место. Удачи вам!"

А что я про это свободное предпринимательство знал? Теперь-то мне многое о нем известно, а в те дни и представления не имел, что оно такое. Слабо себе представлял, что это за штука, до того слабо, что несколько месяцев тешился иллюзией, будто частный бизнес и вправду готов выплачивать кругленькую сумму за услуги администратора, который, как я, всем чем хотите готов заняться. В те первые месяцы, когда я без работы сидел, говаривал я своей бедной жене, что на крайний случай у нас всегда есть в запасе последнее средство: если уж совсем припрет, я руки подниму, и пусть меня ведут на распятие, то есть на службу в "Дженерал моторс", "Дженерал электрик" или еще какой трест вроде этих. Вот вам свидетельство, до чего Рут была ко мне снисходительна - ни разу ведь не задала вопроса, почему бы мне прямо сейчас на такую службу не поступить, раз это так просто, и по какой именно причине мне видится в частном бизнесе что-то недостойное и порочное.

- Может так выйти, что не хочешь богатым стать, а придется, - однажды сказал я ей, помнится, как раз в ту пору. Сыну шесть лет было, достаточно уже умен, чтобы призадуматься над этим парадоксом. Понял он, что я хотел сказать? Нет, не понял.

А я тем временем навещал да обзванивал знакомых по другим армейским ведомствам, все старался в шутку обратить незавидное свое положение - мол, "временно на свободе", как говорят актеры, когда ангажемент не подворачивается. Смотрели на меня так, словно какое-то уродство во мне было, от смеха не удержишься: не то глаз подбит, не то большой палец на ноге сломан. А еще вот что: знакомые эти, как и я, сплошь были демократы и сразу принимались меня утешать - все понятно, дескать, стал я жертвой республиканцев, известных глупостью своей да мстительностью.

Но - увы! - прежде я жил, словно кадриль по-виргински танцевал, когда партнерами все время меняются, и друзья, едва один контракт закончится, тут же для меня другой подыскивали, а теперь что-то никто не мог припомнить, где есть вакансии. Исчезли вдруг вакансии, словно птица дронт, двести лет назад вымершая.

Худо дело.

Правда, давние приятели держались со мной вполне непринужденно, радушно, и даже сейчас я не стал бы утверждать, что мне за Леланда Клюза от них доставалось, если бы не тот случай, когда я обратился за помощью к одному злобному старику, который к правительственным службам никакого отношения не имел, а этот старик - как же я был шокирован! - Прямо-таки наслаждался, показывая, до чего я ему отвратителен, и не скрыл, почему. Тимоти Бим его звали. До войны он работал в администрации Рузвельта, помощником министра сельского хозяйства был. Он мне и предложил тогда первую мою должность в государственном учреждении. Тоже гарвардец и, как я, по стипендии Родза в Оксфорд ездил. А теперь ему было семьдесят четыре года, и он возглавлял самую престижную юридическую фирму в Вашингтоне "Бим, Мернз, Уэлд и Уэлд", причем единственный из владельцев непосредственно вел дела.

Я позвонил ему, предложил вместе пообедать. Он отказался, Большинство моих знакомых тоже отказывались. Бим сказал, что может уделить мне полчаса ближе к вечеру, но не понимает, о чем нам разговаривать.

- Скажу откровенно, сэр, мне нужна работа - лучше бы всего в каком-нибудь фонде или музее. Что-то такое.

- А-а, - протянул он, - так вы работу ищете, вот оно что. Ладно, об этом можно побеседовать. Заходите, обязательно заходите. И сколько же это лет мы с вами толком не виделись?

- Тринадцать, сэр.

- Много воды за тринадцать лет может утечь, особенно если плотина от ветхости разваливается.

- Совершенно верно, сэр.

- Вот то-то же.

Я был настолько глуп, что явился к нему, как было условлено.

Принял он меня с подчеркнутой приветливостью, от начала и до конца отдававшей притворством. Познакомил со своим секретарем, молодым еще человеком, сказал, что я подаю большие надежды и у меня тоже все впереди, все время похлопывал по плечу. А он из тех, кто, вероятно, в жизни никого по плечу не потрепал.

Направились мы к нему в кабинет, обшитый деревом, подвел он меня к глубокому кожаному креслу, мурлыча: "Ты присядь, голубок, ты присядь". На днях это, как считается, смешное выражение попалось мне в научно-фантастическом рассказе доктора Боба Фендера про судью с планеты Викуна, который отныне увековечит меня с моей странной судьбой. Вот что: я сильно сомневаюсь, чтобы Тимоти Биму прежде хоть разок вздумалось кого-то еще такими шуточками развлекать. Был этот Бим сутулый старик с пышной копной на голове - и, так уж получилось, высоченный, тогда как я, так уж получилось, - низкорослый. Могучие его руки наводили на мысль, что в былые времена он привык размахивать тяжеленным палашом истины, да и сейчас жаждет правды и справедливости. Седые брови этаким сплошным кустарничком протянулись от виска к виску, уставился он на меня, словно из-за этой живой изгороди подкарауливает, - сам по ту сторону стола сел, а голова вперед вытянута.

- Вам, должно быть, неприятно вспоминать недавнее, а?

- Неприятно, сэр, не скрою, - ответил я.

- Вы с Клюзом такой же знаменитой парой сделались, как Мэтт с Джеффером, - говорит.

- Радоваться нечему, - вздыхаю.

- Да уж понятно. Очень хотел бы надеяться, что радости вы по этому случаю не испытываете ни малейшей.

Назад Дальше