Только что принесенные поленья следовало класть поближе к огню, чтобы, лежа там, они хоть немного подсохли. Впрочем, даже сырые поленья горели неплохо, хотя и издавали при этом жуткий треск. Сидя у камина, мы почти не смотрели друг на друга: все взгляды притягивал к себе огонь. Про себя уже тогда я называл эти вечера незабываемыми, будучи уверен, что они никогда не уйдут из моей памяти. Сейчас, когда со времени этих вечеров не прошло и года, слово "никогда" звучит не слишком серьезно. И все-таки, думаю, что, употребляя его, я прав. Мне кажется, что ностальгические чувства напрасно связывают исключительно с прошедшим. Сидя тогда у князя, я испытывал жгучую ностальгию по настоящему, видя себя словно бы из далекого будущего, в пожелтевшем глянце фотографии. Это было необъяснимой ностальгией впрок, исключительным свойством юности, которая в будущем помещает все - даже прошлое, потому что в прошлом не имеет ничего такого, от чего сжималось бы сердце.
Несмотря на постоянные споры князя с Биллом (Настя обозначала его емким русским словом "злыдень"), и я, и Настя испытывали в этом доме чувство спокойствия и уюта. Собственно говоря, Билл не был таким уж злыднем, каким мог бы (а может быть, и хотел) показаться. Его забота о князе была по-своему трогательной, хотя и не лишенной военных черт. Чувствуя себя главнокомандующим от медицины, все, что казалось ему в этой сфере необходимым, Билл рекомендовал довольно настойчиво. Свои предписания он оглашал по-военному коротко и не предполагал дальнейших обсуждений. Я видел, что Настю это подчас раздражало, а впоследствии стал догадываться, что как раз американец и мог стать причиной ее переезда в общежитие. Иногда Настино неудовольствие выходило наружу. Так, в ответ на распоряжение Билла "поить князя чаем" Настя довольно сердито спросила, следует ли это делать через зонд.
И все-таки эти шероховатости не могли испортить общей доброжелательной атмосферы наших встреч. В целом и Билл, и Настя проявляли взаимную сдержанность, что не составляло для них особого труда, так как после переезда Насти виделись они не каждый день. С Биллом Настю примиряло и то, что в ее защите князь очевидным образом не нуждался. Когда ему что-либо не нравилось, он и сам умел выражать свое неудовольствие вполне энергично. Как мне кажется, военно-медицинские указания американца не вызывали у него протеста. Более того, как проявление искренней, хотя и настойчивой заботы они принимались князем благосклонно.
Все мы, невзирая на наши различия, чувствовали себя единым племенем, обитателями маленького, но хорошо обустроенного острова. Что до споров американца с князем, я думаю, что Билл как человек военный хорошо чувствовал и субординацию, и допустимые границы возражений. Резкость его суждений распространялась только на проблематику общего свойства и никогда не касалась личного. Не уверен также, что от природы Билл был таким уж заядлым спорщиком или что взгляды его оказались настолько несовместимы с княжескими. Скорее всего, попав на службу к князю, он не без оснований воспринял спор как одну из своих обязанностей и исполнял ее вполне добросовестно.
В одну из наших встреч обсуждалась тема империи. Мне трудно сейчас сказать, с чего началось само обсуждение, помню лишь, что по-настоящему удивился, когда князь заявил, что считает империю очень разумным видом государственного устройства. Американец кивнул ему как человек, давно привыкший не удивляться, и спросил, какие же преимущества империи он мог бы назвать.
- Ну, во-первых, - сказал князь, кладя в камин два полена, - империя дает ощущение масштаба. Она по сути своей непровинциальна. Во-вторых, это пока единственный более или менее оправдавший себя опыт сосуществования народов.
- Неплохо. Тогда почему же, спрашивается, развалился Советский Союз?
- Всякой империи отпущено свое время. Когда она изжила себя, она падает, как перезревший плод. Но согласитесь, что точно то же происходит и с неимпериями. - Князь легонько ударил щипцами по верхнему полену, и нижнее, прогоревшее, рассыпалось, подняв в камине огненную вьюгу. - Да если угодно, все государства, даже самые маленькие - империи, только не все отдают себе в этом отчет. Почти во всех государствах есть национальные меньшинства. Это история. И если живущие в государстве народы знают, что как жили они столетия вместе, так и должны будут вместе жить, - тогда и получается их нормальная совместная жизнь. Получается то, что Солженицын назвал "дремотным неразличением наций". "Дремотным" - очень удачное определение, - сказал князь, глядя на спящую у огня Валентину. - Но стоит прийти представителям прогресса и предложить этим нациям освобождаться - начинается бойня. Эти господа приходят со своими абстрактными представлениями о том, как надо жить, и не видят того, что помимо их представлений существует история - история, Билл! - которая так перемешала эти народы между собой, связала их в такой узел, что развязать его нельзя. Этот узел можно только разрубить! Здесь один инструмент - топор, вот они с ним и приходят!
Князь поставил свой бокал на каминную полку так энергично, что от него отвалилась ножка. Валентина проснулась и с удивлением рассматривала князя, державшего в руке странный колокольчикообразный предмет. Князь что-то сказал ей по-русски, после чего она, охая, отправилась на кухню. Вернувшись, Валентина осторожно взяла у него обезножевшую рюмку и перелила ее содержимое в целую.
- Но я не очень верю в наивных служителей прогресса, - неожиданно спокойно сказал князь. - Устроить в чужом государстве гражданскую войну, а потом прийти на выручку одной из сторон - это довольно-таки старый трюк. В эти игры играли еще древние римляне. Вот вам, кстати говоря, и ключ к событиям в Югославии.
- Допустим, что это так. Но ответьте мне, князь, на один вопрос, непосредственно связанный с Югославией. Обижать национальное меньшинство, это как - хорошо?
- Отвечаю: плохо. Проблема лишь в том, что такое меньшинство и кто его обижает. Когда в Советском Союзе не давали свободу Латвии, это было плохо, верно? Теперь, когда в Латвии притесняют русских, - это ничего. Когда сербы притесняют албанцев - плохо, когда албанцы издеваются над сербами в Косово - это нормально. Но ведь живя в названных мной провинциях, и русские, и сербы сами становятся меньшинством! Почему же ни одна собака не тявкнула в их защиту?
Американец вдохнул было, чтобы ответить, но князь, судя по всему, уже знал ответ.
- А потому, - продолжал он без остановки, - что схема, которой руководствуются прогрессивные господа, чрезвычайно примитивна. Их карта состоит из черного и белого, притесняющих и притесняемых, которые сходятся в чистом поле и вступают в свои неравноправные отношения. Этим господам не приходит в голову, что есть обширные районы, в которых официальное большинство страны является меньшинством и подвергается преследованиям. Например, то же Косово. В свою очередь, среди этого меньшинства есть еще меньшие меньшинства, у которых тоже могут возникнуть проблемы. Живя сотни лет вместе, глупые нации так перемешались, что совершенно не помещаются в прогрессивные схемы. Мудрее всех, на мой взгляд, поступили ваши, Билл, соотечественники: они попросту ухлопали всех индейцев, чтобы те не портили им общей картины. Истребив единственное коренное население, разноплеменные гости образцово освоили освободившуюся территорию. Но Европа, Билл, Европа - это другое дело. В ней все нации коренные, они но приезжали из-за океана, и с этим надо считаться. А потому этнический принцип образования государств, который так навязчиво предлагается Западом, - он не работает. Если во имя этой идеи из Хорватии потребовалось изгнать двести тысяч сербов, если независимость Латвии утверждается посредством оплевывания живущих там русских, то по мне уж лучше империя, где многонациональный принцип является основой.
Князь покраснел и выглядел очень сердитым. Встав, он прошелся за нашими креслами. Все его собеседники сосредоточенно смотрели в камин. Наконец, князь прошел между мной и Настей и бросил в огонь несколько поленьев, разрушив безупречную конструкцию из пепла и головешек.
- Мы с вами беседуем на том условии, что вы остаетесь спокойным, - произнес Билл ровным голосом. - Разумеется, спор - это выход энергии, и в медицинском отношении он может быть даже полезен - но только до определенных пределов. Имейте это в виду, князь. Если вы так нервничаете по поводу имперского вопроса, мы просто снимем его с повестки дня. В конце концов, от нас никто не требует его сегодня решить.
- Не разговаривайте со мной, как с больным, - уже спокойнее произнес князь. - Вам просто нечего ответить.
Пухлые губы Билла были растянуты в полуулыбке. Ну конечно же, американцу было что ответить, и он - не ответил. Тогда я впервые понял, каким красноречивым может быть молчание. Всем своим видом Билл показывал, что продолжение беседы нецелесообразно, что он жертвует своим последним словом и в медицинских целях оставляет его за князем.
Так происходило почти всякий раз. Билл (который все-таки был очень неплохим малым) в такие минуты выглядел особенно импозантно. Он напоминал футболиста, который выбивает мяч за пределы поля, давая врачам возможность унести травмированного соперника. Валентина была уже наготове и, полуобняв князя, медленно вела его в спальню. Разумеется, князь был вполне способен и к самостоятельному передвижению, но было очевидно, что дорога к постели составляла для него главное удовольствие вечера. Ему было чрезвычайно приятно, что такой долгий и бескомпромиссный спор оканчивался всеобщим умиротворением и заботой.
В тот вечер мы еще немного задержались и помогли Валентине убрать со стола. Валентина попросила меня также принести дров для просушки у камина. Настя вышла со мной, чтобы на обратном пути подержать мне двери. Она шла впереди меня, и, оказавшись на пороге дома, с особой, какой-то мальчишеской грацией перепрыгнула несколько ведущих в сад ступенек. У поленницы резко обернулась. В темноте мне показалось, что она улыбается. Чему она улыбалась? Ведь не нашим же беседам с князем. Мне все чаще казалось, что каждая ее улыбка, каждое поднятие бровей намекали на наши безнадежно платонические отношения. В Настиной вечерней усталости мне виделась грусть по моей неспособности удовлетворить ее желание. А уж если ей случалось, засыпая, зевнуть, я догадывался, что это откровенная оценка моих постельных возможностей. Моя мнительность становилась маниакальной.
Я спрашиваю себя сейчас: почему я не обратился к врачу? Разве не мог он мне помочь? Разве не лечится импотенция в подавляющем большинстве случаев? Несмотря на возможность ответить утвердительно, эти вопросы не так уж просты. Даже если бы врачебное вмешательство превратило меня в полового гиганта, я до конца дней чувствовал бы твою ущербность. Это было бы медицинским признанием моей неспособности исполнять мужские функции без посторонней помощи. Зная себя, могу представить, что при каждой эрекции я бы ощущал деревянное присутствие протеза. Но была еще одна причина - самая, может быть, важная, в которой я бы ни за что самому себе не признался. Сейчас, когда я способен рассуждать спокойнее, мне кажется, что в сравнении с полной близостью наше воздержание было гораздо более пронзительной формой любви. Это оно доводило меня до исступления. В пору нашего воздержания я научился по-настоящему чувствовать прикосновения, испытывать дрожь от одного лишь ощущения ее губ у своего виска. Прижавшись щекой к ее щеке, я испытывал то, в сравнении с чем оргазм является чем-то менее значительным.
Прижавшись щекой к щеке. Едва касаясь. Так мы стояли с ней, выйдя за дровами для камина, и я чувствовал, как одна за другой из моих глаз катились слезы. Настя нежно целовала меня в мокрые глаза и говорила, что счастлива. Сев на сложенные дрова, она усадила меня на свои колени и обняла. Догадываясь, что на дровах ей сидеть неудобно, и может быть, и больно, я не делал попыток встать с ее колен. В этом неестественном сидении каждый из нас находил свое. Она - полноту своего сочувствия ко мне, я же - ее готовность пострадать для меня, хотя бы немного. Я чувствовал, как у самого моего лица трепещет на ветру шелк ее рубашки. Я провел рукой там, где рубашка была заправлена в джинсы, скользнул ниже и ощутил тепло ее кожи. Я тоже был счастлив.
8
- Сегодня ко мне приезжает моя родня из Берлина, - как-то за завтраком сказала Трайтингер.
- У вас есть родня? - искренне удивилась Настя.
Трайтингер посмотрела на Настю почти обиженно.
- Неужели я выгляжу так безнадежно? У меня есть дочь, внуки. Более того, у меня когда-то был даже муж, но умер. Умер, - вздохнула Трайтингер без особой грусти. - К сожалению, мужчины очень непрочны, я всегда им об этом напоминаю.
Трайтингер добавила себе в кофе молока и, не решаясь погрузить в него ложку, любовалась диффузией двух стихий.
- Простите, что я спросила, - несколько смущенно проговорила Настя, - просто вы никогда о них не упоминали. Они к вам часто приезжают?
- В вашем вопросе есть какое-то осуждение, - улыбнулась Трайтингер, на что Настя развела руками. - Нет-нет, я вас, русских, знаю как облупленных, при всей вашей взбалмошности вы - большие резонеры. Для меня не загадка, что вы сейчас думаете: сплавили-де старуху в дом престарелых, да еще и не навещают. Навещают. Пусть редко - из Берлина ведь не близкий свет - но навещают. А что сплавили - так вы не правы. Я этого сама захотела.
- А они? - не желала угомониться Настя.
- Врать не буду: не возражали. Но ведь и причины не было возражать. Я знаю, что в России в дом престарелых идут только в крайнем случае, просто чтобы не умереть. Но в Германии эти дома совершенно другие, да вы сами это знаете лучше меня.
- Вот-вот, - одобрительно вставила Вагнер, незаметно для всех подойдя к столу. - Есть разница.
- Я имела в виду другое, - сказала Настя. - Просто живет семья много лет, по вечерам беседуют, летом ездят на море, рожают детей, внуков, и вдруг кто-то один из этой семьи уходит. Не умирает, а уходит, понимаете? Точнее - уходит умирать… Простите. Я не должна была так говорить.
- Не за что прощать - пожала плечами Трайтингер. - Вы выразились абсолютно точно. Я могу о себе сказать совершенно спокойно: я пришла сюда умирать.
- Ну, это уж, извините меня, чересчур! - вспыхнула Вагнер.
- А почему вы хотите, чтобы умирали непременно в семье? - не обращая внимания на Вагнер, спросила Трайтингер. - Вы знаете, как это тяжко для всех - в первую очередь, для самого умирающего! Да дело здесь даже не в смерти. Со стариками тяжело жить. Старики многословны, они некрасивы, храпят, чавкают. Пукают, наконец…
- Фрау Трайтингер, держите себя в руках! - почти крикнула Вагнер.
- Не могу, милочка. Хотела бы, да не могу. У старой попки нет пробки. Вот вчера очень протяжно пукнула в ванной - что называется, от души! И что вы думаете: тут же постучал господин Шульц и попросил не пользоваться феном. Предупредил, что в сыром помещении это опасно.
- Предупредил! - захохотал Шульц. - Ловко же вы меня провели!
- И зачем же мне, спрашивается, развлекать моих домашних, когда я могу все это преспокойно проделывать здесь? Ах, девочка, нет ничего бессмысленнее абстрактного гуманизма. Мне здесь гораздо лучше, чем дома.
Жизнь наша в Доме протекала без особых перемен. Единственным событием, случавшимся там время от времени, была смерть его престарелых обитателей. Это были не смерти, а именно смерть как постоянный признак этого заведения, как единый и непрерывный, ему свойственный процесс. Потому, строго говоря, даже смерть не являлась там событием, и время, лишенное для обитателей Дома всяких примет, незаметно переходило в вечность.
Почти каждый день мы с Настей навещали Сару. Даже в те дни, когда нас к ней не посылали, по дороге домой мы старались заглянуть к ней хоть на несколько минут. Саре становилось все хуже. Есть она уже не могла и пила только куриный бульон. Поскольку она уже почти не вставала, наше общение с ней происходило преимущественно в спальне. Предупредив по телефону, что зайдем, мы открывали входную дверь предоставленным ею ключом. В прихожей нас встречал только Самурай, которого я тут же вел гулять, в то время как Настя начинала заниматься Сарой. Кроме нас, в последнее время Сару посещала медсестра, присылавшаяся для каких-то несложных и, по-видимому, бесполезных процедур, но в основном - для обезболивающих уколов.
Болезнь изменила Сару до неузнаваемости. Она страшно исхудала. Если то, что произошло с ее телом, можно было бы обозначить как невероятную худобу, то для перемен в ее лице этого слова уже не хватало. Эти перемены не сводились к числу потерянных Сарой килограммов, они были качественными. Глядя на новое Сарино лицо, я с ужасом думал, что вернуть прежние черты уже просто невозможно. Вид ее лица почему-то и был для меня главным признаком ее неизлечимости. Оно потеряло все свои прежние черты и выражения и до того вытянулось, что длина казалась единственным оставшимся для него измерением. Ее нос заострился и увеличился, из запавших зениц почти выкатывались сухие глаза. Пух под носом, прежде почти незаметный, мало-помалу превратился в усы, шевелившиеся при коротких Сариных репликах с каким-то жутковатым щегольством. Это лицо можно было бы назвать маской, если бы выражения страшных масок не имели оттенка гордости своим уродством. Трагизм нынешнего Сариного лица заключался в смертельном нежелании становиться маской. Об этом кричала каждая морщина, но главным образом - глаза, все еще сохранявшие нечто здравое в безумии черт ее лица.
Порой наше общение с Сарой ограничивалось лишь приветствием и прощанием. Все остальное время она лежала, отвернувшись к стене и никак на нас не реагируя. Случались, напротив, дни, когда она общалась с нами очень охотно, почти жадно. В такие дни она держала за руку Настю, сидевшую у ее изголовья, и лихорадочно рассказывала о появившихся у нее надеждах на выздоровление. Поводом к этому могли быть прочитанные ею статьи или посещения гомеопата. Такие статьи она цитировала близко к тексту, так же, впрочем, как цитировала и гомеопата - в первом лице, сохраняя интонацию возмущения ее неверием в собственное выздоровление.
- Если я выздоровлю, - сказала Сара в один из таких дней, - я, наверное, все равно умру от счастья. Я чувствую, что мне становится легче. Вначале я не верила себе, думала, что это самовнушение, а теперь - почти уверена.
Она села на кровати, и Настя подложила ей под спину подушку, показавшуюся вдруг чрезвычайно большой.
- Я даже не смогу придумать, чем мне потом заняться - настолько хорош любой род занятий, вы меня понимаете? Даже просто ходить по Английскому саду. Просто касаться деревьев, ощущать их шершавую теплую кору. Там у главной аллеи есть один бук, я не знаю, сколько ему сотен лет. Девочкой я гладила его, потому что жалела за старость. Мне казалось тогда, что он мне немного завидует. На самом деле это, конечно, было не так. Он прекрасно знал, что переживет всех, кто его жалеет, да и тех, кто не жалеет, - тоже. - Сара сделала попытку улыбнуться. - Хорошо еще дома читать, а? Лежа с булкой, как в детстве. Представляете, Настя, я ведь так и не читала "Анну Каренину". Слышала много, смотрела фильм, а читать - не читала. Обидно было бы так ее и не прочитать, правда?
- Правда, - сказала Настя, сжимая Сарину руку. - Я думаю, вы прочтете и "Анну Каренину", и многое другое.