Заполье - Краснов Петр Николаевич "Атаман"


Действие романа происходит в 90-е годы ХХ века. Автор даёт свою оценку событиям 1993 года и высказывает тревогу за судьбу родины.

Содержание:

  • Часть первая 1

  • Часть вторая 63

  • Примечания 120

Пётр Краснов
Заполье

Часть первая

1

Как ни велика, ни оглушительна была победа, но в третий уже раз откладывал он её празднество. Её следовало закрепить и тут, чтоб уж не оставалось никаких, даже мелких упущений и недоделок в отношении первого, по крайней мере, десятка функционеров местного провинциального розлива, не дать выйти из-под контроля и повиновенья… да, чтобы не взбрыкнул сдуру какой-нибудь застрявший в идеологическом маразме живчик и не поднял из праха, не взял на себя всю полноту власти здешней, об этом особо предупредили его из центра, ибо прецеденты уже кое-где есть - поправимые, само собой, но есть. Дожать, не дать им, профанам, выскочить из колеи назначенной - и важным дураком записным, на донельзя засоренной комсомольско-партийной ниве возросшим, и тем, кто поумней, подлей: удобней нет момента, и надо использовать его до конца, успеть сгрести упавшие к ногам плоды - как на подбор гнильё, любо-дорого посмотреть…

И дни стояли как нарочно тусклые, один на другой похожие, нежаркие под осень и с пылью всепроникающей, провинциальной скукой, мало-таки чем отличимой от тоски, - в самый раз для праздника, всем чужим, всему этому тягостному, обрыдлому обыванию неведомого.

Он сидел в пригороде, прозванном из-за растянутых всяких коммуникаций Кишкой, на безнадзорном телефоне, с ним же под боком и спал; и увязывал всё со всем, наводил смычку с другими такими же, как он, узловыми, чтоб разнобоя не было, дважды выходил на центрового даже, и под конец четырех этих дней как-то по-хорошему устал… Нет, связалась всё-таки в дело, вотворилось в результат вся та долгая в поколениях, невидная и не всегда понятная даже и мало-мальски посвященным работа - в оглушительный, да, результат, в обвал негласный и полный, это в пору-то гласности, приёмничек "Сони" в изголовье, на забугорные волны настроенный, это сполна подтверждал, и не только простаки-исполнители, но и тёртые административные зубры растерялись, растопырились заизвесткованными извилинами и не вякнули даже, все-то рычаги в руках имеючи, а где-то и подсуетились уже, подыграть успели… Потянулся, наконец, за столом - "блажен, кто посетил сей мир!" - хотел в щербатую эмалированную кружку остатки коньяка плеснуть, но раздумал, бутылку запрокинул - из горла в горло, так-то оно полней как-то, значимей.

День за окном ипподромной контры давно за середину свою перевалил, и всё скудно, смутно в нём было, бесцветно, как и среди людей. Остальное мог он завтра-послезавтра добрать - и не отсюда, осточертела конторка с полудохлыми изжелтевшими, чужеродными здесь сосенками в бурьяне палисадника, кушетка засаленная с вонючей подушкой, русская мухота, сухомять… Не залез кто на линию, случаем, на номер? Поручить всё же проверить, благо есть кому. И еще один номер набрал - надеясь, что последний ныне, отмашку дал: "Ты? Отбой, Анатоль, на сегодня всё. Запускай мероприятие немедля - кровя кипят!.. По первой категории, высшая - потом, во благовремени. Да, там же… чисто же. И колеса организуй, на выезде через часок буду".

И на выезд когда шёл, то всё оглядывал окрестности и бледное, состаревшее в суховеях небо над вершинами поредевшими осокорей, какими обсажена была дорога, и уже точилась с них, квёлых на сухость и осень, стекала помалу листва, то белым, то бледненьким желтым пятная подножья. Дни оглядывал эти, сокрушившие несокрушимое, казалось, чугунноногое, тоже листками календаря отрывного опавшие уже: дни как дни, и что ей время, природе, девяносто ли первый этот или близкий уже, окончательно победный миллениум? Она самодостаточна и, по сути, трансцендентна человеку, бесстрастно и вполне безмозгло величава - да, по ту сторону смысла человеческого, всего лишь механизм, притворившийся организмом; и устрой человек ей тут хорошенькую какую-нибудь встряску вроде ядерной зимы, а себе гарантированный кирдык, ей это - сморгнуть. Одной обителью меньше ли, больше - равно примет, очей не затуманив, не озаботив праздного вовек чела. У человека же и праздники с бедами, и сама жизнь - свои, от неё зависимые, но и бесконечно далёкие, и если она, ставшая самым первым и нагляднейшим воплощеньем мачехи, хоть как-то откликается опосредованно на них, то разве что уровнем адреналина в крови - которого преизбыток он чувствовал сейчас в себе…

Оглядывал, будто впервые примеривался по всему вокруг, а более всего к лежащему за горизонтом этого скудного бытия, ещё одну цитатку за хвост поймал, песенную теперь, вовсе уж придурковатую: и всё вокруг моё?!. И блажь наехала, свернул на полянку какую-то, лужайку с ещё не совсем пересохшей, робко зеленевшей, ромашником тонконогим пестревшей травой, и завалился, стесняться не желая двоих идущих следом по дороге работяг, руки забросил за голову, ноги раскинул и никак не дремотные глаза прикрыл… а недурно, оказывается, хозяином быть всего - вовсе даже недурственно!

И в городе более чем буднично было всё и как-то малолюдней обычного, показалось, приглушённей, а пешеходы неприкаянней, так-сям розно мельтеша, не пытаясь даже хоть отчасти заполнить собою рукотворные прорехи и пустоты меж камня и бетона, роковой, вечный недострой свой. Одним таким давно расчищенным от частных домишек красноглинным пустырем пространным и пошел напрямую он, отпустив машину, мимо заглохшей теперь на краю его стройки; и забавно видеть было нескольких не просто проходящих, но гуляющих именно между кучек натащенного уже всякого хлама и гниющего домашнего мусора сограждан с детенышами, колясками, с собачками тоже. Это надо на чём-то весьма существенном сдвинуться по фазе, чтобы здесь - гулять… И сдвинуты, сдвинулись - по своеобычному парадоксу оставшись на месте лежать. А под лежачий этот камень только дерьмо и течет. И еще кровь.

Праздник удался, еще бы ему не удасться. Наконец-то он поел по-человечески, отвел душу, хотя ему-то, в странствиях и бездомовье давно закалённому, четыре этих дня в конторке в особую тягость не стали. Тинка организовала из ближнего кооперативного ресторанчика стол, пойло всякое, даже цветы стояли средь бутылок и колебалось от горячего дыхания и движенья празднующих пламя многосвечника, и огромная рыба с мало ей подобающей лиричностью держала в зубастой пасти пучок зелени, и гирлянды торжественным веером расходились от люстры, тяжело обвисали по стенам. С рвением помог в этом Тинке её очередной, как она их называла, функционер - половой, разумеется. Пили много и разное, стол дорог был, но хорош. Функционер, как новенький, не без умелости хлопотал вокруг него, подносил-уносил, но потом, правда, вкололся, бормотал и хихикал в прихожей, завалившись в кресло, и отключился, Анатоль полез на Тинку, стал тут же расстёгиваться, и их весело выпроводили в спальню.

Тосты гнали, пили и галдели, обсуждали перипетии и подробности дела - какие знать могли, конечно, эти ближней руки помощники, молодь на подхвате. Веселились, посмеяться в самом деле было над чем: второй административный туз в местной колоде, замещая отъехавшего в столицу за горячими новостями первого, по привычке решил на бюллетене отсидеться - это от судьбы-то, от истории… Бросил всё, укатил на дачу и запил, по нашим верным сведениях, дня на три - и лучше выдумать не мог! Теперь завис, ткни пальцем - посыплется; и надо ткнуть, горячился больше всех "говорящая голова" с телестудии, прозванный средь своих Зубастиком, хорошо поработавший, впрочем, в эти дни, нагнавший страху поначалу, потом торжества: вся компра на руках у нас, чего ждать?!. Ну, зачем так жестоко, улыбнулся он его горячке, мы ж не ироды. Мы войдём в положение, а при случае и поможем… да и зачем он в качестве пенсионера нам? А компра кушать не просит, пусть полежит. Вернулась Тина, глаза шальные, красавица; раздурачилась, потом вспомнила, достала из сумочки прихваченную кассету и, ничего не говоря, сунула в магнитофон, врубила на полную… Оказалось - "Лебединое озеро", хохоту было. Пошел вертеп с раздеваниями, танцами живота и прочим не в его возрасте и ранге, да и устал он уже, пора было уходить.

Глянул в прихожей на запрокинутое бледное лицо "функционера", в кресле спящего, коротко и зло сказал провожавшей Тинке: "Отшей, негоден. Чтобы я забыл его". Та пьяно улыбалась, такие бездонные, чёрным пламенем еще недавно игравшие глаза помутнели, только что не разъезжались, - но всё поняла.

Вечер уже завладел городом, загорались кое-где вразнобой фонари и разноцветные, ничего еще не подозревающие уюты окон; и тяжело, истомлённо пластался за близкими громадами шестнадцатиэтажек меркнущий на самом исходе закат. Идти недалеко было, и он не торопился. Шёл, по обыкновению шляпу низко надвинув, переулками, мимо кафедральной церкви потом, у калитки которой еще торчали под деревьями темные фигуры нескольких попрошаек. Бабам не дал, зато подскочившему на костыльке бомжу отвалил целую десятку, сунул: "На, выпей, да как следует… есть за что!"

Служба шла еще, из слабо освещенного притвора еле слышалось унывное гуденье хора, тонкий ханжеский голосок речитатива. "А припоздали вы", - на храм кивнув, сказал он двум женщинам, старухам ли в платочках, не разобрать, только что вышедшим из калитки и о чём-то, остановясь, совещавшимся. "Так оно всегда ж так, вечерня, - ответила ему одна. - Преображенье, милок, господне… Спаса второго отданье, спаси тя Христос!..". Он хмыкнул весело: спасатели… А она пыталась приглядеться в темноте подлиственной: "Тебе аль подать, милок, что ли? На-ко, болезный, яблочков…" - и полезла было в сумку свою, от нищенской вряд ли отличишь.

Он зло и удивленно дёрнулся, впору бы матом послать; но и засмеялся тут же, комизм ситуации был и в самом деле занятен: ему "подают" - и кто?!. И резко шагнул в сторону асфальтовой, под клены подныривающей дорожки, не то что не понимая их - немудрёна эта их сказочка, из надежд вовек неисполнимых скроенная, - но не находя для своего разума самого предмета, предлога ли для понимания: ну, покорность перед жизнью, допустим, - а дальше что? Будь ты ей хоть семижды семь покорен, угождай неведомо кому, плоть и дух изнуряй, страстотерпствуй - конец один, под речитативы ли слащавые, побаски и скулёж о воздаянии, или с непреклонным своим "нет!" всему творенью бездарному этому, с горчайшей смертной честью мыслящего тростника…. умру, а не дам в свою дудочку слюни пускать - кому бы то ни было, сам на ней, тростниковой, выведу все печали и гнев великий моей, и скорбь, и торжество волевого одоленья!

А эти… Стоило огород городить, строенья из века в век эти, купола свои, шпили, пагоды - подпорки сомненью своему по поводу всё той же покорности… терпеть хотите? Терпите. Это ни удивленья, ни понимания не стоило, хотя и забавен бывает человек иногда. Занятен - правда, редко и ненадолго, скудный сутью и скучный.

А надо - в себе иметь, всё. Не занимать или воровать, не вымаливать, а просто иметь. Иметь по роду своему, только преемственная породистость и ценна здесь, отличая от стада.

У подъезда своего постоял, посмотрел на счерневшие дворовые заросли, на мерклый западный свал неба. Что-то угрюмое чудилось в нём, давящее, хотя туч больших не было; а над головою - он шляпу стащил, лицо поднял, глянул, - и вовсе без них, мутность одна, но вон и звёзды первые, еле где-то там проглядывающие… Смутно всё там, а здесь вроде как и зябко, несмотря на выпитое, и - странное дело - душно при этом, будто пыль какая в воздухе висит невидимая, глазу недоступная, но ощутимо спирающая горло, сплюнуть хочется… чушь всё, от напряга дней этих, устал.

И сплюнул; и медленно и тяжело - на ноги всегда был не ходок - поднялся к себе, запер на два замка дверь металлическую за собой; и не разуваясь, куртки не сняв, прошёл в комнату, свалил себя как ношу в угол огромного вальяжного дивана, некогда весьма представительного, с резной деревянной полкой поверху, а теперь продавленного местами до пружин, с потрескавшейся и драной кожей. Шляпу кинул на стопки журналов и книг у стены, прямо на полу сложенных; наугад поймал висюльку выключателя у торшера - но помедлил, через сумерки комнаты глядя на всё тот же закат, запад, совсем уж смутный от немытых много лет оконных стёкол… Победа - но в чём-то и неполное всё-таки соответствие ей, всей значимости дела сделанного, и где?! - в нём самом… Видно старею, подумал он - без особого, впрочем, сожаления подумал. Да, возликовать бы, как прежде, как мы это умеем, бешеную радость взорвать в себе, чтобы глазам жарко стало от внутреннего огня, чтоб тело подрагивало, дёргалось в мускульных разрядах её, неукротимой…

Но и тяжеловатый, приглушенный усталостью и потому куда более долговечный, надёжно греющий жар её, в нём залегший глубоко, - чем он хуже? Умей, как тот скупой рыцарь, веселиться один, не транжирь её, надолго хватит.

Он чувствует её в себе, как, должно быть, женщина ощущает свой плод… Вот она, радость, - тяжёлая, долго и с болезненным порой надрывом и сомненьями зревшая в нём, отнявшая у него и в себя вобравшая всевозможные утехи и праздники прежних, слишком многих, может, лет, загодя из него аскета сделавшая, считай, странствующего послушника своего в миру… и что понять они могут в ней, радости, оставшись там допивать и доедать, добирать мелкую монету её разменную, бренчащие пфенниги и сантимы, центы её, копейки эмоциональные?.. Пусть побесятся, впрочем, попрыгают, сие не зазорно молодости, и если она упущена тобой, то лишь для того, чтобы не упустило её оно, поколенье новое. Да, вопреки правилу для быдла молодое вино должно вливать нам в старые меха - дабы не утратить драгоценную закваску древнюю, все испытанья прошедшую, да ведь так и делали всегда и будем делать; и если им легче даётся всё теперь, на почти готовое пришли, как нам кажется, то и хорошо, лишь бы не размагнитились. Хорошо потому, что - временно, как всякое стажёрство, ибо это им предстоит еще сделать то, чего не делал никто. Пусть же потешатся; а у него в столе початая бутылка итальянского ликёра стоять должна, монашеской услады, самое для него: сладкого он с детства недобрал и порой не прочь побаловаться, есть такое. Такое есть, и он сейчас встанет, скинет всё обрыдлое с себя, пропотелое, нальёт себе и ткнет кнопку телеящика, досмотрит трагифарс наконец-то свершившегося…

Но пыль, откуда пыль эта - тонко сеющаяся, будто мерцающая в последнем из окна свете… он поднял, на диван себя уронив? Давно хотел нанять какую-нибудь бабёнку, чтобы прибрала, помыла тут всё; или Тинка пусть соберёт своих, воскресник устроит в запущенном, что и говорить, жилище-келье размышлений его… да нет, уж не меньше института мировых проектов, в какие мало кому верилось даже из своих, знающих. И они-таки сбылись, посрамив мудрый их скептицизм, их сугубую осмотрительность и твёрдое на реалиях стояние-топтанье! Но нам-то нужны проекты, саму эту реальность меняющие, сами себе основанья готовящие, не ожидая тётку-копушу эту, её опережая, таща за собой - за волосы немытые!.. И они есть, и не где-нибудь, а вот здесь, в келье этой, в башке отяжелелой, - для профанов ошеломляюще дерзкие, невиданные в новизне своей, почти безумные, но исполнимые, реальные теперь как никогда, поскольку на человеческом безумье же и выстроены.

И другого фундамента для построения здесь чего-либо дельного, стоящего в этом мире, увы, нету, не предусмотрено. Да и в самом деле, попробуй возведи-ка тут что-нибудь на разумном, то есть и нравственном тоже, основании - хоть государство, хоть иное какое установление социальное… А если даже и получиться, что вообще-то маловероятно, то и годины не простоит, скурвится немедля, сверзнется, в самоё себя обрушится с неслышимым, как в эти дни, грохотам великим...

Пока же ему, как давно вольноопределившемуся монаху, никак не помешает глоток-другой католически приторного, жгуче-пряного, тяжёлого хмеля монастырских подвалов, загнанной в бутылку телесной страсти, истомы плотской душной. Не хуже чертей, похоже, разбирались в изысках и соблазнах мира сего бенедиктинцы-монахи, да и в цинизме раблезианском наверняка гурманами не из последних были, папашкам-безобразникам подражая римским… Только встать, куртку скинуть и обувь, пыль эту продохнуть.

И случилось что-то, он не успел понять - что. Жар нетерпеливый тот, теснивший грудь его, подымавшийся всё выше и обещавший уже новым порывом бодрости и сил стать, вздохом высвобождения спёртости внутренней волевой, добровольным обетом когда-то принятой им на себя, - он не выдохом облегченья долгожданного оказался вдруг, обратился, но ужасом тёмным, мгновенно взявшимся откуда-то, взнявшимся разом и затопившим всё в нем как стылая зимняя вода… Чёрная и страшная, она лишь миг один была у подбородка, у губ его, чтобы только дать осознать самоё себя, а уже в следующий сомкнулась над ним, кричащий неведомо что и кому рот захлестнув ему и льдом остекленив глаза, остановив… и всё остановилось, что двигаться могло, омертвело и утратило мысль, смысл. Всё, кроме ужаса самого, в точку единую стянувшегося, свёрнутого, - всю тщету, муку и безысходность этого мира вобравшую точку.

В ней, нерасчленимо теперь, спеклась вся витавшая здесь еще мгновенье назад серебрящаяся пыль эта - пыль убеждений его, ненависти- любви и ни во что не верящей веры, дивных предощущений и похеренных надежд, невероятных по тонкости комбинаций и его всевидящей, иногда казалось, интуиции, богини познания и печали. Здесь возгонялись, как в алхимическом кубе каком, все страсти духа и плоти его, пот и стенанья похоти, свинцовый расплав сомнений и дурнота гнева, и здесь же в спорах кипели некогда попойки, пиршества наивные совковые с сырками плавлеными и морской капустой, и чад их похмелий восходил, и тяжёлые, ядовитые испаренья совести неумолимой, неустранимой из существа человеческого ханжи, какая отвратней грехов порой, в которых кается… Взлёты мысли тут прошибали все потолки и перекрытья, к горнему уносясь, к беспричинному, и бессильная казуистическая дребедень осыпалась, как отслужившая своё штукатурка, на затоптанный пол кельи его, и кто-то вскакивал, тыча сигаретой мимо пепельницы, порываясь уйти, кричал: "Нет, ты - сумасшедший!.."

Здесь было всё - и вот не стало ничего. Предельно лишь сжатая точка ужаса, изъявшая суть из вещей, а с тем и сам этот вещный мир за ненадобностью упразднившая, оголившая родовую пустоту за ним и тьму - теперь бесплодную пустоту, выродившуюся начисто. И всё, что составляло его самого, человека, что складывалось из кропотливейшей над ним работы случая и его собственного, попозже, самовыстраиванья, из сочетаний животной стихии тела и вполне сознательной воли духа, из сложнейшей комбинаторики минусов своих и плюсов, - всё это внезапно и мгновенно обнулилось в сумме, аннигилировало, стало ничем.

Дальше