В эти летние дни в их большом доме, кроме Даши с мамой, никого не было до самого вечера, и было скучно и одиноко. Изредка поодиночке заходили проведать её маму деревенские женщины, при этом Дашу просили выйти из комнаты и немножко побыть в избе или в ограде. Она так и делала. Понимала, что они ухаживают за беспомощной мамой и в чём-то её убеждают, поскольку до неё всё-таки доносились их слова: терпеть, смириться, надеяться и ещё что-то, иногда сердитым голосом. Слыша это, Дашенька жалела маму, торопливо вбегала в комнату, порывисто прижималась к ней, стараясь обнять её всю, будто хотела защитить от всех обид, и сквозь слёзы, захлёбываясь, просила тётку оставить их одних. Даше казалось, что её маме с ней вдвоём станет легче. Вот и всё, что осталось в Дашиной памяти, в её коротенькой жизни с мамой.
К тому времени старший сын дяди Андрея Виталий дослуживал в армии последние месяцы и скоро должен вернуться домой, а его двенадцатилетняя сестрёнка Оленька отдыхала в пионерском лагере. С соседними девочками Даша по своему малолетству не успела подружиться, и ей казалось, что девочки, её ровесницы, избегают и боятся с ней дружить, видимо из-за того, что её мама находится при смерти, наверное, их напугали родители. Дашенька осознавала, что она ещё маленькая, многое из происходящего не понимает и не скоро поймёт и помочь своей маме ничем не может, и от сознания своего полного бессилия сильно огорчалась. Из взрослых никто её особенно не утешал, а только гладили по головке и называли сиротинкой, непонятным для неё словом, чужим и неприятным, загадочно таинственным, даже пугающим. Ещё при жизни мамы Даша несколько раз слышала разговоры за ужином между дядей Андреем и Агафьей, что после смерти её мамы Дашу будут оформлять в детский дом. Тётка Агафья всё чаще настаивала, что с этим делом надо поспешить, пока Даша по своему малолетству может не так тяжело пережить это горе, а после оно и вовсе из её памяти изгладится, ей же потом легче будет жить. А сейчас нельзя задерживаться с её оформлением, потом горя с ней не оберёмся. Дядя Андрей, похоже, молча соглашался с этим, но неприятный разговор всегда переводил на другую тему. Как-то в позднюю вечернюю пору, когда дядя Андрей с работы ещё не вернулся, Даша приметила, что из её комнаты тётка Агафья выносит свёрнутую в рулон мамину постель и с усердием всё это запихивает в чулан. Даша, увидев это, почуяла недоброе, ухватилась хилыми ручонками за ватное одеяло и, заплакав, закричала тоненьким голоском, полным отчаяния:
– Тётя Агафья, не трогайте мамину постель, она же мамина и моя! Я где спать-то буду?!
– Да не мешайся ты, горемыка, под ногами, – недовольно сказала Агафья и чуть оттолкнула её от постели.
Даша заплакала и широко открытыми глазами, полными слёз, с содроганием смотрела, как их с мамой постель исчезает в тёмном чулане. А тётка Агафья не унималась, рассерженная её плачем.
– Завтра с утра дядя Андрей свезёт тебя в детский дом, там будешь жить среди таких же сирот. Учить вас грамоте будут, плясать и петь научат, на экскурсии будете ездить, и красиво одеваться приучат. А здесь в нашей глухомани ничему этому ты не научишься, так неучем и останешься, как твоя мама, и такой же несчастной будешь. Так что, детка, одну-то ночь как-нибудь переспишь на сундуке, а утречком и поедете.
Из всего сказанного Даша поняла лишь одно, что её отдают в какой-то детский дом, о котором она не имела никакого понятия. Однако напугалась она тому, что ей придётся надолго, а может навсегда, уехать из этого дома, где они жили с мамой и похоронили её на деревенском кладбище, куда она бегает к ней в гости, а теперь всего этого не будет. От обиды и невозможности кому-либо пожаловаться на грозящую ей беду она сипло заголосила, зашла в избу, прилегла на широкую лавку, да так и давилась слезами, пока не сморил её тяжёлый сон. Тётка Агафья, занятая по хозяйству, не подошла к ней ни разу за весь вечер, не успокоила, не приласкала.
Утром Дашу разбудили рано, и спросонья она не могла сразу понять, в какую дальнюю дорогу её так старательно собирают, одевают во всё тёплое и котомка с её вещами была уже приготовлена, находилась у дверей. Тут она и догадалась, вспомнив вчерашний разговор, что дядя Андрей повезёт её на автобусе отдавать в детский дом, о котором девочка так ничего и не узнала, боялась его и не хотела о нём даже думать. От испуга она вначале засипела охрипшим голоском, потом в голос разревелась и зашлась в истерике, через всхлипы приговаривая, что никуда из этого дома не поедет, тем более от могилки своей мамы. Дядя Андрей с тётей Агафьей еле её успокоили, уговорили съездить в детский дом, посмотреть на него, а не понравится, так вернётся обратно. И уже направились к двери, как Даша вырвалась из их рук, вбежала в свою бывшую пустую комнату и, захлёбываясь от рыданий, засипела, спрашивая, где альбом с мамиными фотографиями. Тётка Агафья её уговаривала, что альбом она там потеряет или его украдут, но Даша настояла на своём и альбом принесли и впихнули его в целлофановый пакет. Однако на этом она не успокоилась и сквозь слёзы попросила принести ей мамин красный свитер, в котором та болела и умерла. Теперь тётка Агафья уже не на шутку вспылила, убеждая её, что свитер почти новый и его обязательно у неё украдут, но Даша снова настояла на своём и свитер принесли и запихали в тот же пакет, где находился альбом. Только после этого они втроём вышли на улицу.
Тётка торопливо чмокнула Дашу в щёку, перекрестила их, а мужу наказала, чтобы на радостях не напился в пути, когда будет возвращаться обратно. Дядя Андрей на её пожелания зло сплюнул и матерно выругался, потом взял в одну руку Дашину котомку и пухлый пакет, а в другую руку, тёплую и шершавую, её ручонку, холодную, почти неощутимую. Так они и шли по деревенской улице, он чуть впереди, она сзади, и со стороны казалось, что он её насильно тянет за собой, потому что она не успевала за ним на своих тонких и хилых ножонках. Возле одного дома, недалеко от автобусной остановки, стояла, опираясь на палку, сгорбившаяся старушка и слезящимися от старости глазами пристально в них вглядывалась, стараясь узнать, кто это в такую рань тащится с малой девчонкой к автобусной остановке.
– Никак ты, Андрюха, – наконец узнала она его, – прёшься с утра пораньше сдавать свою племянницу в детдом? Такую-то крошку! Креста на вас с Агафьей нет, вот совесть и потеряли, что сиротку не пожалели! – с надсадой прокричала она им вслед старческим голосом и, будто грозя, подняла палку.
Потом оказалось, что об этом предстоящем событии в семье дяди Андрея знали все деревенские жители, и каждый непременно старался выразить своё отношение к этому факту, что вскоре и произошло на автобусной остановке.
В эту рань народу там было ещё немного, но при появлении Андрея с Дашей все на миг смолкли и какое-то время с любопытством их рассматривали, будто чужаков. Наконец, одна не выдержала.
– Всё-таки решились сплавить сиротинушку в детдом, бессовестные вы люди! Да она же с пяти лет и родную мать там забудет, и вас всю жизнь ей останется только проклинать, да и деревню не вспомнит, где родилась и мать похоронила! Ведь это для неё будет несчастьем на всю жизнь! Неужели ты, Андрей, не понимаешь, что творишь?
И тут же, с особой запальчивостью, встряла в разговор другая жительница деревни:
– Ты пошто, Андрюха, своё подворье с сироткой по закону не поделил? Ведь половина всего твоего состояния её матери принадлежит, а сейчас как наследнице доля матери должна ей принадлежать! Всё заграбастал со своей жёнушкой, а её, стало быть, сдаёте на иждивение государству, как скотинку! Нате! Воспитывайте, мы немощные! Куркули несчастные! На фермерстве-то нынче лучше всех разбогатели, и всё мало, мало, а ребёнка так заморили, что смотреть больно.
При этих упрёках Даша заметила, как дядя Андрей занервничал, лицо его судорогой перекосило, и желваки на нём так грозно заиграли, что казалось, он им сейчас такой скандал учинит за вмешательство в его личные дела, что все замолкнут.
Так бы, наверное, и случилось, но тут неожиданно с причитанием набросилась на него их соседка, тётка Мария.
– Андрей! Ты мужик вроде умный, газеты разные читаешь и телевизор смотришь, а из-за своей фермерской работы о племяннице совсем забыл, что она тебе всё же роднёй приходится! Разве ты не знаешь, что их, бедненьких, там за границу отдают на воспитание и, говорят, даже продают, и штоись ни у кого о них заботушки после не будет. На всю-то свою жизнь она у тебя без Родины и родни останется! Это каково! Да пожалей ты свою сиротку, Андрюша, ведь она тебе родная племянница, родней некуда!
Дядя Андрей при последних словах соседки до боли сжал ручонку Даши, завертел головой в разные стороны, будто от комаров избавлялся, потом рывком дёрнул её к себе, и они быстрыми шагами пошли от остановки в сторону их дома. Пройдя несколько шагов, он на ходу молча взял Дашу на руки, посмотрел на неё повлажневшими глазами, порывисто прижал её к себе и почти бегом ринулся бежать по улице, будто пытался убежать от опасных преследователей. Удивлённая всем случившимся, робко радуясь возвращению домой, Даша доверчиво прильнула к его разгорячённому телу и до самого дома, с замиранием сердца, слушала волнующий шёпот родного дяди:
– Всё, Дашенька, родная моя племянница, теперь ты никогда из своего дома никуда не уедешь, пока замуж не выдам, будь уверена. А дневать с завтрашнего дня будешь у соседки, тётки Марии, она добрая, и пока мы на работе пластаемся, присмотрит за тобой. Так и заживём, всем на зависть, и пущай всякие там критиканы больше не суются в нашу жизнь со своими укорами да ехидством. Наверное, мы с тобой, Дашуня, не дурней их, а может, даже чуть умней будем. Будто перед кем-то оправдывался её дядя, а может, себя успокаивал, но говорил об этом таким добрым и родным голосом, что Даша успокоилась и немножко вздремнула у него на руках – так ей захотелось спать. А дядя всё продолжал говорить.
– Сейчас дома чайку попьём, Дашуня, цветочков в палисаднике нарвём и сходим с тобой на кладбище, маленько посидим у могилки твоей мамы. Давненько я там не был, с девятин, пожалуй, работа меня совсем замантулила, поверь мне, моя роднулька!
Даша верила каждому его слову и надеялась, что так всё и будет, раз дядя пообещал. Однако для неё было непривычно, что он с ней сегодня разговаривает как со взрослой девочкой, и она не знала, как ему надо отвечать, поэтому стеснительно молчала. А он человек был упёртый, настырный, как жаловалась соседям его жена. Всё сделает посвоему, если что задумал.
А Даше грустно было, что сходить ей в гости будет не к кому, кроме мамы, на кладбище. Одна только эта горькая радость сейчас и теснилась в её головке, что мама рядом, и казалось ей, по её детскому разумению, что так всю жизнь у неё и будет.
Тюмень, 2014 г.
Деревенский этюд
Добро есть глубокое уважение к жизни.
А. Швейцер.
Опасно приближалась дневная июльская гроза, вдали бушевал ливень, из черноты наплывающей тучи, которая захватила половину горизонта с югозападной стороны, резко засквозило прохладным ветерком, грозно потемнел небосклон, ещё недавно сиявший утренней синевой. А в отдалении робко доносились глухие раскаты грома. Мы с сыном Колей в спешке сняли с озера сети, собрали палатку, второпях скинули всё в свою машину "УАЗик" и начали с трудом выбираться из болотистой низины на возвышенность, где вдоль сельской дороги сиротливо тянулись заросшие непролазным бурьяном бывшие колхозные поля. Колхозы рухнули в одночасье, и наделы лишились хозяина. На них больно было смотреть, как на сирот, оставшихся без родителей.
Возможно, городскому жителю это было бы безразлично, но для тех, кто родился в деревне и прожил там детские годы, она будет любима до конца жизни. А сейчас смотреть на разруху сельского быта и брошенные на погибель, некогда хлебородные поля было невыносимо. Содрогалась душа от такого бесчеловечного, варварского отношения тогдашней власти к земле-кормилице и сельскому труженику, вроде бы её хозяину, насильственно отлучённому от земли и бездушно брошенному в неслыханную безработицу и пьяную погибель. У работящих мужиков не было никакой надежды хоть когда-то выбраться из нужды и этого дурмана.
Однако нам не мешкая надо было добраться до асфальта, а это четырнадцать километров по разбитой сельской дороге, с глубокими промоинами, и мы спешили. Лихо промчались по деревенской улице с сиротливыми и неухоженными, оставшимися без мужского пригляда домами, непривычно пустынной улице, где нас ни одна дворняга не облаяла. Выехали за околицу и поехали среди печальных полей, при виде которых замирала душа. С тревогой думалось: "Неужели все эти поля и деревня, созданные с превеликим трудом нашими работящими предками, навсегда безмолвно умрут на наших глазах и никогда больше не возродятся?"
При виде той деревенской порушенности, что мы наблюдали из окна своей машины, подумалось, что к этому, видимо, неумолимо и безжалостно всё и катится. Но почему-то в глубине души, в её самом дальнем закоулке, еле теплилась слабая надежда, что так не должно случиться, так не должно быть по закону человеческого бытия, и эти заросшие бурьяном поля и безжизненная деревня непременно когда-нибудь возродятся и заживут с новой силой, доселе ещё не виданной. Именно в это хотелось верить, глядя на погибающую деревню.
По принятому в старину обычаю перед зарождением поселения, на самом высоком месте посреди будущей деревни, мужики вскладчину всем миром ставили церквушку, чтобы вознеслась она над домами и огородами своим куполом и крестом, как божественный символ зарождающейся новой жизни. Тогда и шумливая ребятня на улице объявится, и дворняги с радостным лаем будут вместе с ними по улице носиться. И конечно, деревенские петухи обязательно будут вовсю голосить, оповещая хозяев, что потомство у них непременно заведётся, и как-бы подавая пример своим хозяевам тоже заниматься этим полезным делом – заводить деток. Вроде бы так и должно быть, ведь без всего этого деревня мертва.
Выехали за околицу и, проехав около двух километров среди таких же печально заброшенных полей, въехали в старый сосновый бор, грозно шумевший густыми кронами в порывах предгрозового ветра.
Слева перед бором на просторной травянистой поляне увидели небольшое стадо коров вместе с овцами, и я привычно поискал глазами знакомого пастуха Илью, но, к своему удивлению, его не увидел. Стадо коров и овец дружно вплотную сбилось в гурт, беспрерывно отбиваясь хвостами от наседавшего комарья, мошек и носившихся, как истребители, паутов. Всё это свирепое летающее воинство кровопийц тучей висело над стадом и угрожающе гудело на все голоса над своими жертвами. Эх, запалить бы сейчас Илье маленький костерок да подбросить в него свежих хвойных веток, стадо сразу бы прибилось в полосу густого дыма и хоть малость передохнуло от злодейства кровососов, которые беспрерывно донимали коровёнок весь день.
Проехав ещё немного, остановились. Справа от нас ниточкой блеснула маленькая речушка с одиноким рыбаком в резиновой лодке, колыхающейся на крутой волне. И тут, на ветреном взгорке у реки, я неожиданно увидел женщину, которая сидела на старом пне лицом к ветру и беспрерывно отгоняла от себя хвойной веткой налетающих кровопийц. Уж чем-чем, а полчищами кровожадных насекомых, от которых в летний зной спасения нет, наша родная природа с избытком нас наградила. Однако я другой такой страны не знаю и не хочу знать. Это моя малая и большая Родина. Мне она всегда мила такой, какая она есть. Здесь я родился, вырос, детей и внуков вырастил и в иной мир отойду.
"Здесь русский дух, здесь Русью пахнет… и русалка на пеньке сидит", чуть переиначив, повторю слова гения русской поэзии. Так вросла в мою душу жизнь в родном Отечестве, что я стал неотделимой её живой частичкой. Наверняка есть и другие мнения на этот счёт, но они меня уже мало интересуют.
Подъехали почти вплотную к женщине, я открыл дверку и поздоровался. Она, не поворачивая к нам головы, молча и как-то безразлично кивнула в ответ и улыбнулась красивыми полными губами, чуть подкрашенными губной помадой. От такой причуды, доселе невиданной здесь, я обомлел и даже чуть растерялся. Потом нашёлся и спросил про Илью. Она тяжело вздохнула и, не поворачивая к нам загорелого до черноты лица, ещё красивого, равнодушно ответила:
– Помер с перепоя прошлой осенью, как все молодые мужики у нас нынче умирают. Вон там лежит, – кивнула она на белеющие невдалеке кресты, на свежих могилах недавно похороненных её земляков, на неухоженном деревенском кладбище.
– Все парни у нас поумирали взрослыми мужиками. Отслужили в армии, а глупые, вроде малых детишек. Жалко их до слёз, а ничем не поможешь. Работы после развала колхоза не стало, вот и подались в пьянство – на верную погибель. Совсем наша деревня теперь без мужиков осиротела, как в ту войну.
Услышав новости, я тяжело вздохнул, чуть помолчал, раздумывая, о чём бы ещё её спросить, и неожиданно предложил выпить квасу, который мы оставили на обратный путь. Она как-то виновато улыбнулась и отрицательно покачала головой. А я не унимался, придумывая, чем бы ей доставить хоть какую-нибудь приятность в этом комарином аду, где она находилась целый день, и предложил ей перекусить впрок оставшимися у нас продуктами. Она чуть хохотнула, повернулась ко мне лицом, прямо и внимательно посмотрела мне в глаза, чуть прищуриваясь. Видимо, такого глупого доброхота, как я, она встретила здесь впервые и от этого заметно повеселела. Редкие морщинки на её лице, расходящиеся лучиками от глаз, разгладились. Её поразительно синие глаза, резко выделяющиеся на загорелом лице, смотрели с нескрываемым любопытством, и, видимо, она ждала продолжения разговора. А я растерянно умолк, мои мозги будто заклинило, и с наглой бесцеремонностью рассматривал её лицо, ладную фигуру зрелой женщины и, каким-то, чудом сохранившиеся, в деревенской жизни, остатки увядшей девичьей красоты, невидимой тенью, осенявшей её лицо. Тогда спросил про знакомых деревенских мужиков и ребят:
– Живы ли?
В ответ она безнадёжно махнула рукой в сторону свежих деревянных крестов деревенского кладбища, уходящего вглубь бора, и безразлично ответила:
– Почти все там лежат, раз по-человечески жить не захотели.
Меня просто поразило, с каким равнодушием говорит она об умерших земляках, которых знала с детства. До какой же степени безразличия надо было ей дойти, чтобы так о них говорить. Видимо, привыкли к таким печальным случаям и относились к ним без эмоций. Она немного помолчала, тяжело вздыхая, и добавила, будто в своё оправдание:
– Мы ведь по очереди сейчас пасём личный скот, а колхозное стадо всё давно порезали, ни одной коровёнки не осталось. А жить-то надо, вот и пасём дворами, у кого хоть какая-то скотина осталась.