Он только сейчас почувствовал снег, влетающий из ноябрьской пустоты в отвороты расстегнутой куртки.
В кафе он заказал сначала пятьдесят коньяка, потом передумал и, туповато взирая на расчерченную матовыми делениями мензурку, попросил девушку налить сто. Взял к этому бутылку "Боржоми", конфету, похожую на маленький гробик, упакованный в цветную фольгу. Еще что-нибудь? Пожалуй, достаточно... Посетителей здесь, к счастью, не было. Столик у забрызганного окна, сквозь пузырчатые разводы которого брезжила тень набережной, был свободен. Струилась из телевизора тихая музыка. На зеленых, как в милиции, стенах висели портреты Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, Брежнева. А в простенке между бутылками бара был распластан специально подсвеченный громадный плакат, где красноармеец с бешеными глазами, потрясая винтовкой, призывал всех на борьбу с Деникиным. Кафе, видимо, не случайно называлось "Агитка". Знамение времени: пыльная советская атрибутика используется как попса. Бог с ними, это уже никого не волнует.
Коньяк провалился внутрь жидким огнем. Светлая начинка в конфете оказалась неожиданно вязкой. Басков едва разодрал склеившиеся зубы... Что-то такое назревало уже давно. Еще год назад, как подземный пожар, начали расползаться какие-то странные слухи. Путч провалился в августе, полностью задавили, а Гайдара на должность премьера, ответственного за реформы, назначили лишь в октябре. Так вот, немного посмеиваясь, говорили, что сам все эти два месяца на радостях отмечал , не мог принять ни одного решения, связного слова из него было не выжать. А ведь могли бы начать на целых два месяца раньше. И, кстати, тогда же распустить Верховный Совет, назначить новые выборы. Не было бы потом этого изматывающего противостояния. А так – все, время упущено, выдохлось, оппозиция успела опомниться и консолидировать силы. Дальше, кстати, тоже как-то не вдохновляло. Рассказывали со смешком, что будто бы во время круиза то ли по Волге, то по Балтийскому морю, опять-таки не прочухавшись, скинул кого-то за борт. Не понравилось ему, видите ли, как посмотрели. Поплыл в Америке на интервью, нахрюкался и проспал встречу с премьер-министром Гренландии. Гасили потом скандал по дипломатическим каналам. Новости политики – президент Ельцин принял в Кремле. Вообще – что-то опереточное, шутовское: сдвинет перед мониторами брови, сделает значительное лицо, паузу выдержит такую, что у половины страны прервется дыхание, поднимет тяжелый кулак: наведу порядок, сам разберусь, понимаешь, головы отверну... И затем – пустота. Как будто на следующий день уже ничего не помнит. Никаких последствий. Значит, можно просто не обращать внимания.
Все ехало куда-то не в ту сторону. Давно ли, кажется, Хасбулатов, Руцкой и прочие деятели "первого демократического призыва" стояли вместе с Ельциным перед толпой на балконе Белого дома – держали броневой щит, чтобы прикрыть от снайперов. Глупость, конечно; от снайперов никакой щит бы не спас. Скорее – символ, знак братства, жест демократического единства. Какие слова тогда были сказаны! Какие были даны клятвы и обещания! А теперь, чуть больше года прошло, те же Хасбулатов с Руцким кипящими от ненависти голосами требуют отправить президента в отставку. Самое тогда модное словечко – "импичмент". Требуют переговоров, уступок, выборов, отмены выборов, переноса выборов. "Десять чемоданов компромата", которые угрожает представить в прокуратуру Руцкой. Тайные счета в банках, укрытие денег, вымогательство, незаконные сделки, подкуп, шантаж. Куда потом эти чемоданы делись? Сам Руцкой уже после ареста, после отсидки, после всей грязи, которую на него в свою очередь слили, как ни в чем не бывало победно стал губернатором, превратил, по слухам, в семейную кормушку всю область, еле-еле потом от него избавились. Мизюня, конечно, была права: те нисколько не лучше этих.
Что, что случилось с людьми? Как могли вчерашние друзья и соратники, спаянные общим порывом, превратиться в непримиримых врагов? Какой вирус их отравил? Это сейчас понятно, что в ненависти, в бреду и конвульсиях агонизировало недавнее прошлое. Поглощались дремучим небытием и первые, и вторые. В атмосфере удушающих обвинений прошел референдум, который – "да-да-нет-да". Вот, уже ни единого вопроса из этого референдума не припомнить, никто, кроме историков, не объяснит, в чем там была суть, а формула, вколоченная когда-то политтехнологами, так и застряла... Как-то безо всякого перехода грянуло лето. Зной в том году был такой, что листья на тополях обвисали серыми тряпочками. Казалось, они уже никогда не расправятся. Блистало солнце. Раскалялась мятая жесть карнизов и труб. А в новостройках, где от жары и безводья трава по-настоящему так и не выросла, точно экзотические торнадо, гуляли, завиваясь до крыш, пыльные вихри. Казалось гибнет сам город. Какой-то обветшалый он стал, облупившийся, жалкий и страшный одновременно. Это – Санкт-Петербург? Не было никакого смысла переименовывать. Транспорта теперь приходилось ждать минут по сорок, а когда подъезжал наконец автобус или поцарапанный, давно не мытый трамвай, оказывалось, что внутрь просто не втиснуться. Мостовые – в выбоинах, на тротуарах – мусор, окурки, обрывки листовок, газет, плакатов... Но задыхались, разумеется, не от этого. Задыхались при мысли о том, что полыхнуть может в любую секунду. Вдруг одна из республик, где в администрации коммунисты, окончательно очумеет и провозгласит у себя советскую власть? Что тогда делать? Вводить войска? Русский бунт, как известно, – бессмысленный и беспощадный. Россия повторит судьбу Югославии. Слухи о тайных вооруженных отрядах, которые уже сколачивает оппозиция. А за кого народ? Ясно, что – ни за кого. Народ, как и во времена Французской революции, сам по себе. Одно дело – Конвент, где кипят страсти интеллектуалов, и совсем другое – провинция, погруженная в повседневные хлопоты. Провинция всегда отстает от столицы на целую историческую эпоху. И потом, разве народ будет что-то решать? Главный вопрос сейчас – на чьей стороне армия? Ведь абсолютно понятно, что генералам демократия не нужна. А КГБ, то есть нынешнее ФСБ? Как бы не переименовывали данное учреждение, но это – те же самые люди. Еще совсем недавно могли арестовать любого, предъявить обвинение, отправить в лагерь или в тюрьму. От власти просто так не отказываются. Вроде бы в Москве какие-то столкновения демонстрантов с милицией уже были. Или не были? Нет, были, есть раненые, убитые, задержанные, ведется расследование. Только, как всегда, пытаются от нас скрыть. После Ходынки убитых тоже тайно закапывали на окраинных кладбищах. Какой дурак будет рассказывать правду? Вот пойдет завтра по Невскому очередная демонстрация "Новой России", впереди – заграждение, ОМОН с автоматами, водометы. Неужели эти ребята будут стрелять в народ? А ты думаешь, что такое возможно только в Латинской Америке? Помнишь, при Горбачеве еще, была история в Грузии, когда запросто – саперными лопатками по головам? Так никто за это и не ответил. В общем, настроение бодрое, идет ко дну.
Ничего невозможно было понять в те месяцы. Все – расплавленное, все, как магма, течет и обжигает почти до беспамятства. Баскову вдруг предложили написать книгу о новом европейском сознании. Появился какой-то Максим, директор издательства, лет за тридцать, перетянутый от уха до уха бородкой под Хемингуэя. Сразу чувствовалось, что из тех, старых времен. Басков, надуваясь собственной значимостью, дал согласие. Даже взял под эту работу вполне приличный аванс. Что такого? Почему бы ему и не высказаться о новом европейском сознании? Пора, пора объяснить Европе, что она собой представляет!.. Леня Бергер, узнав о заказе, сказал: Только не вздумай и в самом деле писать. – Почему? – А потому что не надо... – И как в воду глядел. Басков больше месяца просидел в колоссальном, придавленном ламповой тишиной зале Публичной библиотеки, перелистал множество толстых сборников, книг, журналов, через три недели пришел в ужас от своего потрясающего невежества: ни истории толком, ни философии, ни экономики, ни культуры. На языке социотерапии называется "бессознательная некомпетентность" – это когда человек даже не догадывается, что чего-то не знает. Лет двадцать нужно, не меньше чтобы все это освоить. С красными от стыда ушами позвонил в издательство и попросил отсрочку до осени. Как будто это могло что-нибудь изменить. И тем не менее. Осенью, конечно, все было уже не то. Все – с ног на голову. Издательство растворилось в пене очередных катаклизмов. Максим, будто тень минувшего, всплыл после где-то в коридорах городской администрации; долго вспоминал при встрече, не вспомнил, махнул рукой: сколько таких авансов было тогда роздано...
Это, однако, позже. А в то время Басков был просто ошеломлен неудачей. Рассеивались какие-то иллюзии. Чем, собственно, он занимался с тех пор, как оставил работу? Ведь были когда-то потрясающие, грандиозные планы. Ждал свершений, собирался чуть ли не облагодетельствовать все человечество. А в результате – что? статеечка – здесь, статеечка – там, статеечка – в третьем месте, поскольку в первые два не взяли. Было ясно, что у него же нет настоящей склонности к журналистике; не хватает напористости, энергии, внутренней дрожи, умения написать так, чтобы даже от самых элементарных фактов у читателя начинало бы подпрыгивать сердце. Нет природного дара "делать нечто из ничего", создавать фантомы, хотя бы на секунду затмевающие реальность. Вот так – не журналист, не политик, не писатель, не интеллектуал. Непонятно, как жить. И, главное, опять непонятно – зачем? Раньше было понятно. По крайней мере такого вопроса не возникало. А сейчас – где, куда? Точно щепка, болтается в водовороте событий.
Видимо, что-то необратимо заканчивалось. Вилась серая пыль. Мизюня поглядывала на него с каким-то трепетом. Она будто предчувствовала будущие тектонические потрясения. Вдруг однажды, при расставании, крепко, словно в наручники, взяла его за запястья: Не хочу тебя отпускать. Не хочу, не хочу! Вдруг что-то случится – больше никогда не увидимся... Прижалась, уткнулась Баскову в щеку. Так довольно долго стояли в вестибюле метро – ни слова не говоря, не стесняясь прохожих, проваливающихся по эскалатору в преисподнюю.
И, как это случается, будто накликала. Через несколько дней сидели в редакции, куда Басков, ни на что уже не надеясь, притащил очередную заметку. Тамарка еще с ними была – заскочила, чтобы принести чай, кофе, сдобные какие-то крендельки. Ничто вроде бы не предвещало. И вдруг в соседней комнате, где располагались компьютеры – дикий, как при убийстве, до неба, нечеловеческий крик. Харитон и Мулярчик, перегибаясь через заваленный бумагами стол, рвут друг на друге рубашки. Один – весь малиновый, точно сквозь кожу, проступает нездоровая кровь, а другой, наоборот – бледен, трясется, юркие глазки по сумасшедшему сведены к переносице. Не от страха, конечно, тоже – от ненависти. В чем причина, из-за чего? У Баскова, впервые в жизни, крупно затряслись руки. Действительно же поубивают сейчас. Тамарке надо ей отдать должное, не растерялась – завизжала так, что, наверное, слышно было в другом районе. Только потому и опомнились. Прибежали Леня, охранник, кое-как растащили по дальним комнатам. А в самом деле из-за чего? Вроде бы Харитон напечатал что-то о национальном составе российских предпринимателей. Дескать, семьдесят процентов из них – евреи. Ну и что? Растереть! Сколько с тех пор понапечатали всего разного. Целые цистерны сливали. Сейчас бы никто и внимания не обратил. А может быть, и не так. Точно уже не вспомнить. В памяти вместо людей всплывают просвечивающие насквозь фантомы. Иногда даже кажется, что ничего этого не было. Какая-то другая, не имеющая к нему отношения жизнь, случившаяся с другим человеком.
Оставалось-то у них всего ничего. В сентябре Гермина, проникшаяся сочувствием, предложила им пожить некоторое время на даче. Была у нее небольшая халупа на окраине Комарова. Очень кстати; квартира Мизюни к тому времени стала запретной зоной. Объявился вдруг виртуальный муж, и не на день-два, как обычно, а намерен был в этот раз задержаться в городе основательно. Что-то у него там, в Москве не связалось. Мизюня, тихонько мучаясь, об этом почти ничего не рассказывала. Умоляюще отвечала, сжимая пальцы: Ну зачем тебе знать?.. Была, кстати, права; от одной лишь мысли, что к ней может прикоснуться кто-то другой, у Баскова начинало шизофренически ныть в висках. Лучше ничего было не знать. Поехали к вечеру. Солнце стало уже красноватого, тревожного цвета. Гермина дала ключи и нарисовала подробный план, как пройти от станции. Все равно почему-то запутались, на нужную улицу вышли только после почти двухчасового блуждания по стихающему поселку. Или, может быть, просто не торопились? Пали сумерки, лишь край неба над амальгамой залива еще немного светился. Вода без единой морщины выглядела тяжелой. Последний день на Земле, негромко сказала Мизюня. Басков, глядя на нее, задыхался от счастья. Дача действительно выглядела, как халупа: крыша из темной дранки, сползающие с боков куски обветренной жесткой толи. Видимо, начали обшивать когда-то, да так и бросили. Однако внутри – две комнатки, кухня, обитая рейками, приветливые занавески на окнах. Когда открывали замок, который был прикрыт от дождей полиэтиленовой пленкой, откуда-то появился мужик, обтянутый чем-то вроде комбинезона. На голове – сизая армейская ушанка со звездочкой. Басков, удивляясь экипировке, предъявил ему записку Гермины. Мужик изучал ее так долго, как будто там были не буквы, а иероглифы. Наконец сказал нутряным голосом: А я думаю, кто это здеся, у замка, значит, возится? Пойду, думаю, посмотрю, кто здеся возится... Оказался из соседнего домика, приглядывал за порядком. Зачем-то прошел с ними внутрь, пустился в многословные пояснения. Тута вот, значит, у них были щепочки для растопки, а вот тута – топорик, значит, держали за печкой. Ты не стесняйся, если чего, значит – сразу ко мне... Басков догадался разлить по стаканам взятую с собой водку. Мужик выпил, крякнул, занюхал дряблой материей рукава, сказал, что вот бы поставить в России у власти нашего Жирика, вот был бы порядок. А то русскому человеку уже вздохнуть некуда... Мизюня взяла его под руку и мягко вытащила на улицу. Мужик, подобрев, даже не упирался. Растопили печь, и стало совсем уютно. Отблески пляшущего огня бежали по стенам. Сидели в кресле, на которое было наброшено что-то вроде вязаного клетчатого покрывала. Допили водку. У Мизюни как-то особенно, точно от высокой температуры, увлажнились глаза. Щеки порозовели. Полуоткрытые губы редко, порывисто хватали воздух. Выглядела она – как будто только что была создана. Вдруг уткнулась Баскову в грудь и внятным шепотом, в котором угадывался испуг, сказала: Никогда... никогда... никогда... Ты слышишь меня?.. Никогда... никогда...
Басков так и понял, что она имела в виду. Спросить не вышло. Одна только эта ночь у них и была. Утром, когда, встав около десяти, собирались пить чай, случайно включили радио, приткнутое на полочке у серванта. Передавали Указ президента № 1400. Распущен Съезд народных депутатов России, распущен Верховный Совет, приостановлено действие Конституции в той части ее, которая противоречит... Затем – какие-то невнятные комментарии. Мизюня так и застыла с тарелкой в руках. Опомнившись, твердо сказала, что надо немедленно возвращаться в город. Басков нерешительно предложил подождать хотя бы до вечера. Нет-нет, ты не понимаешь, я сейчас должна быть с Машкой... Быстро собрались, до станции по тропинке между кособокими дачами, почти бежали. Электричка по расписанию оказалась, к счастью, всего через десять минут. В вагоне многие слушали новости по приемнику. Мизюня кусала губы, то и дело посматривала на часы. Басков не решался ни о чем спрашивать. Пару раз, наклонившись к уху, сказал, что все будет в порядке. Мизюня в ответ лишь мелко кивала. На платформе сразу же, обгоняя толпу, помчалась к спуску в метро. Ну, подожди, подожди, жалобно повторял Басков. Мизюня, отчаянно протискиваясь вперед, точно не слышала. Все же договорились, что сегодня вечером обязательно созвонятся. У входа в метро она обернулась и помахала на прощанье рукой... Всплеск ладони... Поток людей утащил ее внутрь... Басков, наверное, еще с минуту зачем-то стоял, взирая на протискивающихся, как ненормальные, бесчисленных пассажиров. Потом повернулся и направился к автобусной остановке. Ему было отсюда недалеко.
Все, больше он Мизюню никогда не видел...
Почему он не позвонил ей тогда? Разумеется, началась вдруг иная жизнь, которая совершенно вытеснила собой жизнь прежнюю. Неожиданно умерла Ксения Павловна. Басков как-то вернулся домой под вечер, сказали – делала что-то на кухне, вдруг повернулась и мягко осела на пол. Вызвали "скорую", перестала дышать, пока везли до больницы. Вот так, небрежно кивнешь, закроешь дверь, а потом окажется, что человека больше не будет. На похоронах, деньги для которых уже давно хранились в нижнем ящичке секретера, присутствовали три каких-то родственницы, подруги, не разберешь – в черных платках, очень похожие, высохшие, как куриные лапки. Поджимали губы, смотрели, точно заранее примеривались к ритуалу. Одна подошла к Баскову, строго сказала: Ксения вас очень любила... Басков, сглотнув, ответил тусклым, полузадушенным голосом: Я знаю... Так и не выяснил, кто этот бледный юноша с фотографии. Почти десять лет отмоталось. И каких десять лет! Один лишь дефолт, одна лишь война в Чечне чего стоят: захваты заложников, террористические акты, которые потрясли всю страну!.. Подруги, куриные лапки, наверное, тоже без следа растворились. Теперь, конечно, уже и спросить не у кого... А из комнаты Ксении Павловны ему пришлось через год уйти. Зика, разумеется, возражала (тогда уже была Зика), весьма настойчиво рекомендовала оформить, как где-то выяснила, "по праву фактического проживания", быстро приватизировать, после – продать, нашла даже вроде бы какого-то покупателя. Басков тут, однако, уперся: воевать с такими же стариками, у которых, быть может, впервые в жизни появился шанс на собственную квартиру? Да бог с ним. Не будет он воевать. Зика некоторое время спорила, потом уступила. Была вообще очень разумна; заносило ее, конечно, но всегда чувствовала ту черту, которую переступать не следует. Не совершала необратимых поступков. Тем более, что у нее самой квартира была. Басков переехал к ней через полгода. Потом, еще через год вероятно, поменяли на большую. Кстати, женился бы он тогда на Зике, если бы не квартира? Бог знает. А вот женился и ни о чем не жалеет.