И все же мало-помалу железоделательное производство и оружейное дело в Устюженском крае умирало. Часть, и, как водится, самую лучшую часть, оружейников перевели в Тулу и на Урал, а оставшиеся кустари-одиночки делали лопаты, серпы, сковороды, ломы, подковы и гвозди. В начале прошлого века череповецкий купец Носырин построил в Устюженском уезде целый гвоздарный завод. До этого он четыре года прожил в Америке, изучая тамошнее производство гвоздей. Да так хорошо изучил, что смог придумать свои собственные машины для выделки подковочных гвоздей из нашего железа. Невелика важность, скажете вы. Ан нет – велика! До Носырина подковочные гвозди делали из более дорого шведского железа. Стал купец добиваться подрядов в кавалерийские полки и артиллерийские бригады, но… тогдашние Рособоронкавалерия и Рособоронартиллерия, прикинувши гвоздь к носу, то есть посчитавши прямую выгоду… то есть убытки… решили не рисковать и переплатить шведам, чтобы уж точно не остаться в накладе. Так и разорился передовой завод в десятом году, за четыре года до Первой мировой. Потом, когда враг вступит в город, пленных не щадя, оттого, что в кузнице не было гвоздя… Потом непременно нарядят следствие и тридцать шесть тысяч следователей следственного комитета допросят с плохо скрываемым пристрастием тридцать шесть тысяч подозреваемых и тотчас же арестуют тридцать шесть тысяч счетов на Кипре и на Сейшелах, с которых деньги будут заблаговременно…
Ну да сколько можно о грустном. Лучше о комическом. Как известно, Устюжна, ее чиновники и ее городничий послужили прототипами гоголевскому "Ревизору". Увы, не осталось ни гостиницы, в которой закусывали свежей семгой Добчинский и Бобчинский на глазах у голодного Хлестакова, ни дома городничего, ни богоугодных заведений. Висит в одном из залов музея портрет Ивана Александровича Макшеева, бывшего городничим в Устюжне в том самом, тысяча восемьсот двадцать девятом, году, когда проехал через город некий Платон Волков и здорово обобрал местное начальство, представляясь чиновником министерства. К чести Ивана Александровича надо сказать, что он не был полным Антоном Антоновичем. Герой войны двенадцатого года, участник Бородинского сражения, награжденный золотой шпагой за храбрость… очень боялся чиновников. Он был из тех русских военных, что "смело входили в чужие столицы, но возвращались в страхе в свою". А кто у нас, позвольте спросить, в этом смысле не военный? То-то и оно. Справедливости ради надо сказать, что история устюженского городничего окончилась не так печально, как гоголевского. Макшеев еще семь лет благополучно исполнял свою должность. Не потому, что… а по той причине, что приходился дальним родственником всесильному графу Аракчееву. А как был бы ближним, то, может статься, и на повышение пошел бы. Да и Платон Волков, мелкий вологодский чиновник, в сущности, отделался легким испугом по той же самой причине. Нет, он не был родственником Аракчеева, но его жена состояла в родстве с князьями Бобринскими.
Понятное дело, что городские власти к двухсотлетнему юбилею со дня рождения Гоголя решили… но передумали. На общий памятник всем героям пьесы денег не хватило, а ставить памятник Ивану Александровичу Макшееву в обнимку с Иваном Александровичем Хлестаковым – так это получится насмешка и ничего больше. Над кем, мы, спрашивается, смеемся? Один умник, из числа местных европейцев и либералов, и вовсе предложил изваять на постаменте унтер-офицерскую вдову в тот самый момент, когда она сама себя сечет, но как только о такой, с позволения сказать, идее узнало вологодское начальство… Думали, думали и решили, что бюджетнее и безопаснее всего изготовить памятник веревочке. Той самой, про которую слуга Хлестакова, Осип, сказал: "Что там? веревочка? Давай и веревочку!" Призвали даже кузнеца, который должен был, сообразуясь с художественным вкусом, выковать ее из железа… и передумали. Оно, конечно, веревочка – тьфу. Ничего не значит эта веревочка, но черт знает, что может она означать…
"А ведь, однако ж, признайтесь, ведь и в маленьком городке можно прожить счастливо?" – спрашивал Хлестаков у почтмейстера Шпекина. Можно. Отчего же нельзя. Бонтона, конечно, столичного нет, и провинциальные гуси ходят по улицам. С другой стороны – где же, спрашивается, ходить провинциальным гусям, как не у себя в провинции? В столице им места нет – там ходят столичные гуси. Зато в Устюжне хватает места и гусям, и курам, и сидящим на заборах кошкам, и собакам, гоняющим этих кошек, и селезням, степенно плавающим в синей-пресиней воде речки с колдовским названием Ворожа, через которую перекинут изящный деревянный мостик, увешанный разноцветными свадебными замочками. Можно прожить счастливо в Устюжне. Только упаси вас Господь от местных пирожков с докторской колбасой. Да и с капустой тоже.
* * *
На другом берегу целуются.
На этом – таджики, занятые на строительстве нового здания Мариинки, уже пошабашили и теперь сидят на корточках, привалившись к чугунной решетке ограды, галдят и плюют под ноги друг дружке. Один из них, совсем маленький – строительная каска ему доходит до плеч, – не галдит, не плюет, а кормит с руки голубя. На этом берегу ветер нехотя шевелит прозрачные красные с золотым отливом, похожие на рыбачьи сети шторы на огромном балконе последнего этажа огромного серого дома. Там сидят в плетеных креслах мужчина и женщина. Пьют из высоких стаканов и смеются.
На другом берегу целуются. Молодой человек на мгновение отодвигает лицо девушки лишь для того, чтобы выискать на нем новое место для поцелуя. Девушка дышит как ныряльщик, только что вынырнувший из канала, по которому на открытой палубе катера "Касатик" плывут столики с шампанским, лимонадом и бутербродами с копченой колбасой. За ними сидят четыре женщины средних лет, выпивают, закусывают и хохочут изо всех сил, так, как хохочут женщины, которым через три или четыре часа садиться в плацкартный вагон поезда до Кирова или Соликамска, через сутки или двое выходить на перроне, рыдать, биться в истерике вздыхать, закусывать накрашенную губу…
На катере "Планида" экскурсанты укутались в синие с желтыми полосками пледы. У одной женщины ноги красивые, и она не желает их прятать под пледом. Так и синеет ими от холода. Невидимый с палубы экскурсовод валяется на диване в салоне катера, чешет голые пятки и говорит в микрофон электрическим голосом, не открывая глаз: "Посмотрите направо… дом декабриста Глинки… на заседании решено… к республике…"
На другом берегу целуются. Девушка уже не в силах обнимать юношу, безвольно опустила руки и висит, держась за него одними губами…
Вслед за "Планидой" идет маленькая, щеголеватая "Выхухоль". Ее арендовала пара – пожилой, седовласый мужчина со сверкающими наручными часами в размер настенных и невзрачная худенькая девушка, которую мужчина и не думал арендовать, но она… Потом он постарается забыть ее худобу, выпирающие в самых неожиданных местах ключицы и чересчур яркую помаду, оставляющую следы в самых непредназначенных для этих следов местах, но она…
На другом берегу наконец-то закончили целоваться и теперь тщетно пытаются втянуть обратно свои багровеющие в синих сумерках губы.
* * *
В городе запах – река. В том смысле, что река выхлопных газов. Изредка на ее поверхность выносит течением из глубины запахи жареных на прогорклом машинном масле чебуреков и беляшей; или из задней двери какого-нибудь Макдональдса вырвется миазмаранец стометровой длины; или вдруг обовьет вам нос и даже шею шлейф каких-нибудь приторных до обморока духов, из тех, что продают в разлив у метро продавцы с золотыми зубами, и станет душить, пока нос не посинеет; или бомж своим запахом как… и ароматы свежемолотого кофе, корицы, ванили, свежеиспеченных круассанов и бриошей из дорогого ресторана мгновенно втянутся обратно за входную дверь, забьются в ужасе под крышку кофейника и носа не покажут не то что на улицу, но даже и в подставленную чашку.
В деревне запах не река, но симфонический оркестр. Первые скрипки в нем – пряная, медовая свежескошенная трава и клевер, вторые – растрепанные, точно со сна, пионы, душистый табак, нарциссы, дельфиниумы и пингвиниумы в палисадниках, огороженных штакетником. Альты – пахнущие на половину октавы ниже и сильнее лилии, белые, розовые, оранжевые, голубые, нежно-фиолетовые флоксы и помидорная рассада. Виолончели – страстный жасмин и неистовая, головокружительная сирень. Виолончель, которая сирень, вместе с арфой, которая запах летнего дождя, могут превратить в мечтательную акварель любой пейзаж – даже разрушенный еще с колхозных времен деревенский коровник с неистребимым запахом коровьего навоза, который, конечно же, контрабас.
Гобой в секции деревянных духовых – это укроп, а вот гобой д’амур – молодой чеснок, исполняющий в борще одну из заглавных партий. Тромбоны в медных духовых – теплый, уютный запах сложенных в поленницы березовых дров в нагретом солнцем полутемном сарае. Валторны – душистые, чувственные запахи дачных шашлычных дымков, составленные из букетов сухого итальянского или испанского вина, молодой баранины или свинины, кинзы, вышибающего слезу репчатого лука и запеченных целиком над углями баклажанов и болгарских перцев. Огромная, неподъемная, начищенная до нестерпимого блеска туба – снова навоз, он же литавры в секции ударных, он же бубен… впрочем, бубен – это, скорее, дурманящий запах молодой браги, который и барабан, и там-там, и бум-бум, и я вам дам, суки, промеж глаз…
Тотьма
В маленькой Тотьме целых три гостиницы: "Варницы", "Монастырские кельи" и "Рассвет". "Варницы" дороже всех, но там ресторан с живой музыкой, которая умучивает постояльцев до полусмерти, в "Монастырских кельях" удобства в конце коридора, а в "Рассвете" нет ресторана и тихо, но всего три канала в телевизоре – первый, второй и культурный. Говорят, что в глухих деревнях Тотемского района и того меньше. Или вовсе как включишь – так появляется картинка, на которой наше навсегда грозит с экрана пальцем, чтоб не баловались. Бабы телевизор включают детишек пугать, когда они расшалятся, или мужа, если вернется домой пьяный. Но это редко, конечно. Бабы там такие… Только приди домой пьяный и откажись есть манную кашу. Так накормит… Впрочем, с манной кашей я заехал несколько вперед и даже в сторону. Сначала о Тотьме, которая, на минуточку, а вернее на десять лет старше Москвы. Был бы я на десять лет старше Москвы – из вредности уступал бы ей места для инвалидов с детьми в общественном транспорте. Вот только ехать до
Москвы из Тотьмы далеко – сначала две с лишним сотни километров не по самой лучшей в мире дороге до Вологды, а потом еще полтысячи до столицы. Не убежишь из Тотьмы… Ну да никто в Москву и не бежит. Дорога столица для тотьмичей во всех смыслах этого слова. На заработки едут в Вологду, в Ярославль, в Петербург. Туда же едут учиться, чтобы выучившись и осев в Вологде, Ярославле, Петербурге и… Москве, если повезет, время от времени приезжать в Тотьму на каникулы, в отпуск, за грибами, ягодами, на рыбалку…
Не всегда так было с работой в Тотьме. Это сейчас местный молокозавод в смену перерабатывает всего шесть тонн молока, а раньше сотню. Это сейчас закрыты льнозавод и мясокомбинат. Это сейчас местная пилорама еле пилит рамы, а раньше… а еще раньше тотьмичи варили соль. Бурили скважины в поисках соляных ключей и бадьями поднимали на поверхность рассол, который затем выпаривали на железных сковородах. Готовую соль ссыпали в мешки из рогожи и везли продавать. Или дарить. К примеру, тотемский воевода Кузьма Строганов в начале семнадцатого века "ударил челом государю… тысячью пудов солью". Умный был воевода. Понимал, что пустым челом можно только шишку набить.
По правде говоря, это только на словах, да на бумаге производство соли укладывается в два предложения, а на самом деле… Скважины бурили на глубину более ста и даже ста пятидесяти метров. Для этого строили высоченные, похожие на крепостные, рассолоподъемные башни. Трубы в скважину ставили деревянные, просмоленные, скрепленные для прочности железными обручами. В местном краеведческом музее хранятся фрагменты рассолоподъемной трубы шестнадцатого века. Если ее лизнуть… то можно занозить язык. Процесс бурения мог затянуться на несколько лет. В процессе бурения набегали и, все разграбив, убегали казанские татары, поляки, литовцы, казаки… а тотьмичи, для которых соль была хлебом насущным, всё бурили, качали, выпаривали, затаривали ее в мешки, грузили на дощаники, насады, лодки, лодочки и везли по реке Сухоне, на которой стоит Тотьма, продавать во все концы нашей, уже и тогда хронически необъятной родины.
Скважина была дорогим предприятием и очень часто участие в ней было долевым. Купец, московский или местный, мог владеть такой трубой сам, без совладельцев, а простые горожане и крестьяне имели кто половину, кто четверть, кто осьмушку… Доходило даже до одной шестидесят четвертой доли. Мало того, такие крошечные дольки иногда делили еще и на какие-то уж совсем нанодоли под названием "жеребьи". Вот выписка из писцовой книги 1647 года: "Труба Наставка Прилуцкого монастыря, а в той трубе малая доля Анисиму Нератову двадцатая доля. В той же трубе тридцать вторая доля дьяку Осипу Палицыну. Четвертая да шестнадцатая, да тридцать вторая доля Васьки Выдрина, в той же трубе четверть гостю Алексею Булгакову". И это не все. Буровое оборудование, столбы, бечева и прочий инвентарь тоже делились на доли. Миноритарии в ЗАО "Труба" могли владеть одной восьмой долей в трубных снастях и даже в бечеве. Со стороны, быть может, это выглядит молекулярно-экономическими отношениями и похоже на филиал сумасшедшего дома, но… Представьте, к примеру, что у вас нет доли в трубе. Не в соляной. Вот прямо сейчас и нет. Даже одной миллионной нет доли, а не то, что одной шестьдесят четвертой. Зато вы владеете маленьким, буквально микроскопическим краником на этой трубе и можете… Вот на этом месте лучше всего перестать мечтать, успокоиться и вернуться в Тотьму, на берега Сухоны, по которой со времен Ивана Грозного сплошным потоком шли товары заморских купцов из Архангельска в Вологду и Москву, а из Москвы и Вологды плыли меха, кожи, пенька, воск, черная икра и медведи с балалайками. Через Тотемскую таможню проходило столько грузов, что она боролась за звание Шереметьевской.