* * *
Одиночество в деревне переносить легче, чем в городе. Все же там с тобой рядом и поле, и лес, и река. Даже натопленная печка, которая трещит веселым, а не грустным треском. А еще синицы. Скворец в скворечнике. И собака. С умной и понимающей собакой о чем только не поговоришь. Никакой жене не доверишь того, что можно доверить собаке. А если ее еще и за ухом почесать… Собаку, конечно, не жену. Почеши жену за ухом – много она поймет из того, что у тебя на душе? Она даже и удовольствия от этого не получит. Хотя… если долго жену не мыть или у нее чесотка… А в городе одиночество настоящее потому, что вокруг люди. Люди и больше никого – ни леса, ни реки, ни облаков в небе.
* * *
Это борщ или харчо едят шумно, в том смысле, что наливают, пьют, хохочут и еще наливают, а грибной суп едят тихо и даже задумчиво. Долго размешивают сметану, долго, с наслаждением, вдыхают грибной пар, долго, в мельчайших подробностях, вспоминают, как еще с вечера готовили корзину, заговоренный на боровики ножик и на всякий случай еще корзину, как перед рассветом снились белые, обходящие с флангов, как у самого леса увидали соседа, идущего со стороны заветной просеки с полным лукошком белых и в сердцах пожелали ему… а не надо было приходить раньше туда, куда не просили, и ничего бы не отнялось, как путали следы, как кричали выпью, уводя от поляны с подберезовиками двух любопытных старух, как через пять часов приползли домой, искусанные комарами до полусмерти, как еще три часа резали… нет, сначала любовались, смеялись счастливым белым и Лисичкиным смехом, потом еще любовались и совали под нос друг другу крепкие, упругие шляпки и ножки без единой червоточины, аккуратно снимали с них прилипшую хвою, березовые и осиновые листики, улиток, сдували муравьев, снимали кожицу с маслят и вот теперь уж резали, варили, снова вдыхали до истомы и головокружения грибной пар, бросали в кастрюлю розовокожую картошку, оранжевую морковку, золотистый от разогретого масла лук, широкие и неровные полоски домашней лапши, которой в подметки не годятся узкие и ровные из магазина, разливали по тарелкам, долго размешивали сметану и думали о том, что завтра надо бы встать пораньше и пойти не к просеке, а перебраться через овраг, пройти километра три к ручью и взять на всякий случай три корзины, а если встретится сосед… хотя вряд ли он до завтра оправится.
* * *
Небо серое, точно крыло серой цапли, а под ним – короткий, незаметный и серый, как мышь, день, с длинным серым извилистым хвостом сумерек. Длиннее этого хвоста только серая, в глубоких трещинах и залитых серой водой выбоинах дорога, со стоящей у обочины серой полуголой рябиной со скрюченными заморозками листьями на узловатых, покрытых лишайником, серых ветках, на которых висят пламенеющие, точно готика, алые, точно революционный флаг, терпкие, точно выдержанный испанский херес, вяжущие, точно канаты из манильской пеньки, ягоды залить коньяком, добавить ложку липового или гречишного меда, настоять три или четыре недели, профильтровать через самую тонкую ткань или несколько слоев марли, добавить щепотку ванили, оставить в тепле и на вопрос: "Сколько можно пробовать? До твоего дня рождения она не…" – отвечать спокойно, медленно, задумчиво и как бы ни к кому не обращаясь: "Мне кажется, она созрела. Еще чуть-чуть и перестоит. Наверное, ее лучше убрать в холодильник. Впрочем, и там надолго… Боюсь, как бы не стала горчить. А ко дню рождения можно и водки купить".
Вичуга
В Вичуге из посторонних если кто и бывает, то проездом. Засмотрится на девяностометровую колокольню Воскресенского собора и заедет. И я не удержался – засмотрелся.
В самом храме никого не было, кроме улыбчивой матушки Веры и огромной глыбы прохладного, голубоватого от настенных росписей и золотистого от множества солнечных лучей, воздуха.
В разгар мезозоя, в тридцатые, с верхнего яруса колокольни, с девяностометровой высоты, прыгали парашютисты, члены местного клуба ДОСААФ. Парашютистов тех и след простыл, а вместо прыгательных приспособлений прикручены к стенам разные радио– и телетрансляторы. Зато и видно с колокольни не только всю Вичугу, но даже и областное Иваново. Сам-то я не видал, но ходят слухи, что местный городской голова в политически мутных ситуациях часто наблюдает с колокольни в подзорную трубу за губернскими интригами. Лучше один раз увидеть, что сто раз услышать по телефону. Понятное дело, что политические ситуации мутными бывают почти всегда, и потому городской голова часто ходит с насморком. Еще бы – на самом верху ветер сильный, холодный, и тому, кто должен все время держать нос по ветру, приходится часто его вытирать.
Перед входом в местный краеведческий музей, двор которого граничит с соседским курятником, стоит аккуратное, сваренное из нержавейки корыто для мытья грязных сапог. Экскурсовод, женщина лет сорока, перед тем, как начать экскурсию, переоделась. В отсутствии посетителей ходила она по музею запросто, в брюках, а тут сменила брюки на строгий пиджак с юбкой, ярко накрасила и строго поджала губы. Музей маленький – в одной комнате представлена местная флора и фауна, а в другой уместилась вся история Вичуги. Не то чтобы нет у города истории или бедна она замечательными людьми, но… Экспонаты фотографировать строго запрещено. Музей можно понять – его уже обворовывали. С большим трудом удалось уговорить экскурсовода разрешить сфотографировать приказ двухтысячного года по Вичугской прядильно-ткацкой фабрике об увеличении зарплаты на пятьдесят процентов "в связи с приростом объема выпускаемой продукции за первый квартал"… Вряд ли кто позарится на этот экспонат. Раньше местные жители нет-нет, да и приносили в музей то старую прялку, то чайную чашку или керосиновую лампу начала прошлого века. И теперь приносят, но только за тем, чтобы музейные сотрудники помогли оценить стоимость приносимого перед продажей. Да и вообще приходят редко. И то сказать – по сравнению с советскими временами, когда в Вичуге каждая собака равнялась на передовых ткачих Виноградовых, население сократилось вдвое. Ничего не поделаешь – приходится вичужанам уезжать на заработки в Нерезиновую. Говорят, что даже вичугских ворон с воробьями видели то ли в Бирюлево, то ли в Отрадном.
Кстати, о Виноградовых. Если верить официальным документам, то за одну смену они вдвоем умудрялись работать на трех сотнях ткацких станков одновременно. Это был не только всесоюзный, но и мировой рекорд. Так-то оно так, но мало кто знает, что в результате перемещения по цеху с невероятной скоростью, когда они были размазаны точно электроны по орбитам, Виноградовы к концу смены перепутывали свои руки и ноги. Поначалу начальник смены еще пытался навести порядок в членах ткачих, а потом плюнул. Все равно однофамилицы. Но кабы только свои они перепутывали… Однажды на пути им попался молодой слесарь из обслуживающей бригады… Еле замяли скандал. Не обошлось без хирургического вмешательства.
Вообще, вся история Вичуги связана так или иначе с текстильным производством. Краеведы даже утверждают, что и основана она была на месте месторождения то ли наперстков, то ли швейных иголок, которое обнаружили племена меря еще до прихода славян, но не знали, что с ними делать, и, вместо того чтобы шить, кололись и играли в наперстки.
В городском парке Вичуги возле самого входа стоят две древних гипсовых скульптуры – одна из них мужчина, а вторая – девушка-комсомолка. Почему комсомолка? Да потому, что в те времена, когда эти скульптуры устанавливали, девушки были или комсомолками, или женщинами. Других не было. Скульптуры заботливо покрашены серебрянкой. Сейчас-то за парком присматривают – чистят дорожки, убирают опавшую листву и пустые пивные бутылки, а в лихие девяностые, когда парк обходили стороной даже местные бандиты, у этой гипсовой парочки… Говорят, что их гипсовые детки, числом двое или трое, прячутся за летней эстрадой или разбежались. Одна старушка видела серебристого кудрявого мальчонку со звездочкой на груди… Впрочем, этот мальчонка, не к ночи будь помянут, как оказалось, сын совсем других родителей.
После спуска с соборной колокольни хотелось коленки стиснуть как зубы. Прощаясь, матушка Вера, улыбнулась и полушутя-полусерьезно сказала:
– Нашли бы нам спонсоров для восстановления майоликовых панно в соборе. Вы же из Москвы. А то нам одним не потянуть.
* * *
Тонкий, паутинчато невесомый аромат осеннего ветра с горькими оттенками почерневших соцветий пижмы, опавших березовых и кленовых листьев, лесными составляющими подосиновиков и мелких, с пятикопеечную монету, рыжиков. Острый смолистый запах сосновых иголок в корзине, доверху наполненной белыми. Фруктовые, сочные, брызжущие ароматы красно-полосатого штрифеля и карминового пепина шафранного. Пряная, бодрящая нота навоза на тропинке к деревенскому пруду, оставленная одинокой и грустной, как лошадь, коровой. Железный и машинный запах давно брошенной и заржавевшей бороны на заросшем мелким и частым ельником поле. Мускулистый и крепкий, кружащий и куражащий голову дух самогона, настоянного на зверобое и чабреце. Уютный, обольстительный запах румяных пирогов с капустой, теплоту и гладкость которому придают полные, округлые руки и ямочки на щеках. Хрустящий аромат соленых огурцов с нотками укропа, чеснока и листьев хрена. Жемчужное, настоянное на лунном свете благоухание чувственных хризантем с бордовыми оранжевыми, желтыми нотками бархатцев, синими бемолями лобелий и пронзительно красными диезами астр. Дурманящий запах золотых пшеничных волос, нагретых последним и потому невозможно ласковым теплом. И все это в хрустальном дымчатом флаконе осеннего воздуха со стаей птиц, кружащей и кружащей среди серых туч до тех пор, пока не найдет горлышка с голубым, чистым небом и не улетит в него до весны.
* * *
Еще и льда на речке нет никакого, еще и отопительный сезон только начался, и сосед сверху день и ночь стучит по батарее, чтобы выбить из нее застрявший пузырь воздуха, еще жена только думает сказать насчет новых зимних сапог и все никак не решит, в какую руку удобнее взять скалку для разговора, а рыбак уже сам не свой. То унты свои меховые с антресолей достанет, чтобы осмотреть их на предмет моли, то бур, сделанный из самой что ни на есть твердой ледокольной стали, наточит напильником до бритвенной остроты, то ящик для снастей покрасит в двадцать пятый или даже в двадцать шестой раз самолучшей финской водостойкой краской, то вытащит с нижней полки холодильника влажную тряпицу, развернет ее, пересчитает драгоценного мотыля и, обнаружив недостачу трех личинок, устроит выволочку жене и на всякий случай собаке. Сны у рыбака в то время серебристые от чешуи вылавливаемых окуней или красноперок. Но спит он плохо – часто просыпается от храпа треска неокрепшего молодого льда и со страху хватается за что попало.
Получив затрещину от жены, идет на кухню покурить, успокоиться и заодно проверить, как там мотыль, мешок с подсолнечным жмыхом для подкормки, не выдохлась ли… Только одной бутылки может и не хватить, если вдруг ударит сильный мороз, или клев будет такой, что не отойти сутки через трое, или сосед как в прошлый раз поймает огромную щуку, и ее придется обмывать втроем, чтобы успеть к концу отпуска… Тут рыбак просыпается, видит, что уже давно утро и на кухню входит жена поговорить о покупке новых зимних сапог. Вернее, догадывается. По скалке в ее правой руке.
Ярославль
В октябре, в Ярославле, в сумерках вода в Волге сиреневая. Над водой, в сиреневом воздухе, летают в разные стороны и разбиваются на множество острых осколков стеклянные крики чаек, на набережной горят желтые и белые фонари, под одним из которых стоят влюбленные и целуются. У их ног сидит не шевелясь бездомная собака и завороженно смотрит им в рты, надеясь, что вот-вот они разомкнутся и из каждого, или хотя бы из одного, выпадет сахарная косточка, а, может быть, и сосиска. Мимо влюбленных, мимо увитой гирляндой синих лампочек башни речного вокзала, мимо ротонд с белыми колоннами и черными чугунными решетками, увешанными новобрачными замками, мимо мамаш с колясками, мимо папаш с пивом, мимо плавучей хохочущей и поющей караоке гостиницы "Волжская жемчужина", мимо огромного белого корабля Успенского собора изо всех сил плывет по реке маленький зеленый буксир. Из тонкой, точно детская шея, трубы буксира поднимается к темному небу в клубах черного дыма такой толстый и басовитый гудок, что можно голову сломать, пытаясь представить, как он помещался внутри этого почти игрушечного суденышка. Откуда-то из сгустившейся темноты хрипло гудит буксиру в ответ огромная черная баржа, с черной нефтью в трюмах и кокетливым разноцветным фонариком на необъятной корме. Дым из трубы буксира вытягивается в струнку, точно поводок у какого-нибудь фокстерьера при виде кавказской овчарки, кораблик вздрагивает всем корпусом, но продолжает путь.
Пучеж
От старого допотопного Пучежа мало что осталось. Когда в пятидесятых решили устроить в тех местах Горьковское водохранилище, жители соседнего с Пучежем Юрьевца написали письмо Сталину. Просили не затапливать. Жители Пучежа ничего не писали – то ли надеялись на то, что как-нибудь все само собой рассосется, то ли знали, что надеяться не на что. Потому и остался от старого города лишь небольшой участок под названием "Завражье" с полуразвалившимися домиками. Весь остальной старый Пучеж, все его четыре сотни лет истории, находятся на дне водохранилища и в городском краеведческом музее, в квартире на первом этаже пятиэтажного жилого дома по улице Советской.
Остались берестяные короба, туески, расписные донца прялок, на которых умельцами из Городца изображены девичьи грезы в виде прекрасных женихов с усами, в костюмах, лихо заломленных фуражках, на резвых рысаках, и по краю цветочки, голубки, снова цветочки и снова голубки. На одном из донцев написано: "На часы не смотри – папиросочку кури".
С тех пор много воды утекло в Волге, но девичьи мечты не претерпели существенных изменений. Что же до возможности курить папиросочку и не смотреть на часы… Хоть я и не девица вовсе, а завсегда и с удовольствием.
В соседней комнате за стеклом лежат маленькие пушечки, которые устанавливались на купеческие суда для защиты от разбойников, и к ним горсть ядер размером с крупные фрикадельки. Тут же рядом висит и орудие труда противной стороны – кистень.
Чуть дальше висит несколько фотографий – купеческий ресторан на набережной и угол дома, кирпичи которого протерты веревками бурлаков. Дом стоял как раз в том месте, где Волга делала поворот. Бурлаки заходили за угол и тянули чалки (так правильно назывались бурлацкие веревки) за собой… Сейчас бы эти кирпичи туристам трогать. Придумать бы легенду о том, что тот, кто коснется этих кирпичей, будет всю жизнь лямку тянуть сильным и выносливым, как волжский бурлак. Вот только для того, чтобы их коснуться, надо быть водолазом. Все это теперь на дне водохранилища. А может, и на дне нет – перед затоплением многие здания разрушили.
Если уж составлять подробный реестрик остатков допотопного Пучежа, то надо в него вписать десяток толстенных железных гвоздей с большими шляпками, медные, начищенные до блеска наконечники пожарных брандспойтов, книжечку устава общества трезвости, пустую бутылку из-под "Московской очищенной", почтовые разновесы позапрошлого века, жестяную коробку монпансье московской фабрики Жукова, коробку из-под самарской ореховой халвы торгового дома Косолапова и Решетникова, бензиновую зажигалку времен Первой мировой, лампочку… нет, лампочка уже из другой, послепотопной жизни. Строго говоря, и та, послепотопная, жизнь тоже закончилось. Какая теперь жизнь – сам черт не разберет. Если составлять подробный реестрик остатков… льнопрядильная фабрика, устроенная еще в позапрошлом веке промышленником Сеньковым, приказала долго жить; еле дышит маленькая строчевышивальная фабрика; зарплата научного сотрудника музея вместе со "стимулирующими надбавками" составляет четыре тысячи триста рублей в месяц. Это если цифрами, а прописью – просто пиздец, причем такой полный, что ему уже пора лечиться от ожирения. Директор музея в тот день, что я в нем был, с самого утра бегала в администрацию и к местным бизнесменам выпрашивать хоть немного денег на то, чтобы устроить праздничное чаепитие ветеранам в музее. Не выпросила.
В третьем и последнем зале увидал я выставку репродукций картин Рериха. Музей устроил ее для школьников. Самое сложное, по словам музейного сотрудника, уговорить учителей, чтоб они приводили детей на выставку. Неохота учителям этим заниматься. Мало того что надо детей привести, так еще и собери с них по десять рублей на билет.
Перед выходом из музея заприметил я картину. Мужики и бабы с мешками на спине бредут куда-то под палящим солнцем по берегу Волги. Оказалось, что картина эта написана аж в восемнадцатом году. Мужики и бабы – мешочники. Набивали они мешки хлебом и подавались в Петроград или в Москву.
Меняли хлеб на нитки с иголками, швейные машинки, патефоны, примусы… Теперь в Москву едут налегке, без мешков. Без хлеба едут. В надежде на него заработать.
Перед тем, как сесть в машину, чтобы уезжать, я зачем-то обернулся и увидел, как экскурсовод мой вышел на крыльцо и закурил. В руках он держал старую жестяную банку из-под индийского кофе, в которую стряхивал пепел. Такие банки я помню еще по временам моего советского детства. Видимо, Пучеж такое место, где хорошо сохраняются жестяные банки. Когда-нибудь и ее кто-то найдет и поместит в музей. Если ничего другого от нас не остается – так пусть хоть пустая банка…
* * *
Теперь, в ноябре, на Пироговском водохранилище под Москвой – неуют, голые черные кусты, ивы, мокрые вороны и пустые пивные бутылки на прибрежном песке. Зато весной, когда растает лед и на поверхности воды появятся первые, еще маленькие, на один укус, румяные пирожки с капустой, яйцами и сливовым повидлом, когда бесстрашные мальчишки станут подталкивать их длинными палками к берегу, отгоняя при этом криками голодных грачей и чаек, или собирать с лодок сачками для бабочек, когда в каждом доме запоет закипающий чайник и заварится свежий индийский или цейлонский чай, когда от запаха свежей сдобы можно будет сойти с ума и изойти слюной…
* * *
Осенний вечер, бесконечнее которого только дождь и ветер, дующий из одной темноты в другую, но уже мокрую, переходящую во тьму, которая еще темнее от невидимой черной тучи, с летящей внутри нее черной вороной и мертвыми желтыми, красными, черными листьями черного чая в синей чашке с золотым ободком на отполированной ладонями вересковой трубке, плотно набитой золотыми стружками вирджинского табака с чуть сладковатым, пряным вкусом и невесомым голубым дымом, завивающимся в тонкие серебряные кольца на тонких и пугливых, вздрагивающих от каждого прикосновения губами, пальцах.