Повесть о двух головах, или Провинциальные записки - Михаил Бару 8 стр.


Маня брехала в три горла. Издалека Аникину было видно, что она облаивает какую-то серую кучу, лежащую в сугробе возле калитки. Куча была Нинкиным мужем. Это был второй ее муж. Первый умер шесть лет назад. Спился. Сегодня как раз была пятая годовщина его смерти. Вернее, она была позавчера, и с позавчерашнего дня Прохоровы эту скорбную дату отмечали так, что Прохоров как вышел покурить на свежем воздухе, так и… Тут на Манину брехню вышли из дому Нинка с одним из зятьев и втащили мычащего от горя Прохорова в дом.

И Аникин, и даже Зайка знали: останавливаться у дома Прохоровых нельзя. Стоит только задержаться хоть на минутку, как Нинка, или ее муж, или зятья, или внуки, или собака Маня, или все они разом попросят денег до получки. Саму эту получку никто из них не видал много лет, а Мане и малолетним прохоровским внукам она и вовсе представлялась огромной теткой с зелеными бутылками вместо рук, но просить это обстоятельство нисколько им не мешало.

Стремительно миновав прохоровский дом, Аникин с Зайкой свернули к небольшому оврагу, по дну которого протекала Синичка. За оврагом стояли дом и баня Селезневых. На селезневском берегу Синички можно было заметить небольшой холмик с торчащими из снега зарослями рыжей выцветшей щетины. Щетина эта росла из окоченевшей и замерзшей до железобетонного состояния туши дракона. Чудовище прилетело прошлым летом в Мостки топтать и жечь посевы, требовать себе первых на селе красавиц. С посевами получилась неувязка. Дракон их, само собой, потоптал, сколько мог, и стал поджигать, но то ли из-за того, что накануне прошел сильный дождь, то ли из-за того, что дракон был стар, сильно кашлял и, скорее, дышал на ладан, чем изрыгал пламя, – с поджогом ничего не вышло. Деревенские мальчишки потом даже поджигали спичками мокроту, которую выкашлял дракон, но и она не загорелась, а только вспыхнула на секунду зеленоватым пламенем и тут же погасла.

Мало того, поле, на котором он приземлился, принадлежало компании "Мордатель". На нем рос овес для пропитания мордателевских коров. Уже на следующее утро из соседней Андреевки, где жил управляющий и была машинно-тракторная станция, приехало два экскаватора с ковшами, на которых сверкали остро наточенные клыки, и черный джип "ленд крузер", из которого вышло четыре таких мордателя… Короче говоря, после недолгого разговора дракон тяжело взлетел, не забыв при этом прицельно обгадить "ленд крузер", и на бреющем переместился в овраг на краю деревни, аккурат рядом с баней Толика Селезнева.

Толик, помня про первых сельских красавиц, в первую же ночь пришел к дракону и стал договариваться насчет своей тещи, которой и тираннозавру хватило бы на месяц каждодневного трехразового питания, но дракон ее есть не стал, сказался вегетарианцем. Упорный Толик стал тогда намекать дракону на женскую сущность Зои Сергеевны и даже приписал ей такие достоинства, о которых и сам только один раз увидал в журнале, совершенно случайно найденном у сына Вовки. При этих намеках дракон и вовсе сник. Загрустил и Толик, надеявшийся на дракона как на стихийное бедствие в борьбе с тещей. Он достал из кармана пластиковую бутылку из-под "Фанты". В такие бутылки разливала свое зелье деревенская самогонщица Танька Лаврухина. Ходили слухи, что она в этот самогон и димедрол добавляла для нажористости. Достаточно было одного стакана, чтобы дня два мучиться похмельем.

Часа за два душевного разговора, в течение которых Толик успел раза два сбегать к Таньке за самогоном и вернуться, они с драконом успели не только рассказать друг другу все наболевшее, но даже и договориться до общих родственников.

Через три дня дракон умер. Спился. То есть и не спился даже, но заснул навсегда. То есть не заснул навсегда, а заснул… То есть сначала-то он пил с Толиком до чешуйчатых зеленых огнедышащих чертей; жрал, несмотря на все свое вегетарианство, ворон и случайно забредших в овраг кур; клялся в вечной дружбе и уважении Толику; унавозил местность вокруг себя огромными зелеными кучами, на которые почему-то не садились мухи; орал по ночам с Толиком непристойные частушки, за которые однажды, вместе с Толиком, получил по гребню граблями от толиковой жены Нюры. Да он бы и сейчас жил, кабы не димедрол, который Танька добавляла в самогон. Одним хмурым похмельным утром Толик забрел в драконов овраг, чтобы… Если ящер и спал, то так крепко, что даже грабли, обломанные об него Нюрой и брошенные рядом, не смогли его разбудить. Не проснулся он и на следующий день, и через неделю. Толик грешил на димедрол.

Всю следующую неделю Толик убивался. Не переставая, конечно, при этом пить. Он даже решил пойти в Березовскую церковь, покаяться и поставить заупокойную свечку Славику (так он прозывал дракона), но был избит верующей Нюрой, едва успел сообщить ей о своем намерении. Впрочем, никакой нужды в этой экзекуции не было, поскольку Толик постоянно находился в таком… в таком трауре, что не только дойти до Березовки, но даже и порог без посторонней помощи не смог бы переступить.

Пока Толик убивался, ударили заморозки, а за ними повалил снег, и туша Славика, которая почему-то совершенно не разлагалась, превратилась в огромный сугроб или маленький холмик, который деревенские собаки обегали за версту…

За Селезневыми жили брат и сестра Гильдеевы – Серега и Маринка. Они были татарами, но не понаехавшими в обозримом прошлом, а пришедшими в необозримом. Предок Гильдеевых пришел сюда еще с войском Батыя, да так и остался. Вышел ночью из расположения их штурмового кавалерийского ордена Чингисхана второй степени полка по естественной надобности оставить как можно больше потомства и был зарезан в упор местными крестьянами за то, что успел это сделать. С тех самых пор Гильдеевы в Мостках не переводились.

Гильдеевыми они были только по паспорту – все в деревне, не исключая их вечно голодного шелудивого пса Перчика, звали их Разгильдеевыми. Серега Гильдеев, отсидевший в молодости шесть лет "по хулиганке", работал сезонно, то есть деревенским пастухом, да и то только до первой получки. На нее он покупал у Лаврухиной самогон, а вернее, расплачивался с Танькой за взятое в долг и брал в него же новое. После этого Серега уходил в запой. Компания для пьянок ему была не нужна – у него были коровы. С ними он разговаривал по душам, они его уважали. Беседовал с ними Серега исключительно матом, поскольку именно этот язык был для него родным, и никакого другого он не знал от рождения. Само собой, коровы тоже стали мычать нецензурное. Владельцы коров на это не очень обращали внимание, кроме старухи Тимофеевой. К ней приехала внучка из города и такого от коровы понаслушалась…

Маринка Гильдеева считалась в деревне гулящей. Это была неправда. Нигде она не гуляла – мужики к ней приходили сами. Просто Маринка была доброй и никому не отказывала. Последствия этой доброты бегали по захламленному двору гильдеевского дома в количестве двух мальчиков. На самом деле Маринка родила трех или четырех детей от пяти или шести отцов, но брать их из роддома не стала. Отцы этих детей этого делать не стали тоже, поскольку не все были в курсе, что стали отцами, а если бы и были в курсе, то делать этого не стали бы потому, что не делали этого никогда. Впрочем, от детей была и польза. За них регулярно платили детское пособие. Прожить на него было нельзя, но пропить можно.

Мальчиков Маринка родила от неизвестного гастарбайтера, нанятого для выкапывания ямы под септик у дачницы Ларисы. На самом деле гастарбайтеров Лариса наняла троих. Люди они были тихие, плохо говорили по-русски и все время копали, не выходя за пределы Ларисиной усадьбы. Один единственный раз кто-то из них сбегал в приехавшую в деревню автолавку за сигаретами – и вот на тебе… Обо всем этом Лариса, к которой пришла Маринка для выяснения адреса отца мальчиков, даже не подозревала. Маринке нужны были алименты. Для начала надо было установить хотя бы фамилию непутевого отца. Увы, никаких фамилий, имен и адресов Лариса, как ни старалась, вспомнить не смогла. Не потому, что у нее была плохая память, а потому, что сама Маринка вспомнила о том, что ей не помешали бы алименты, через два года после рождения мальчишек.

Ветер утих. С холма, на который взобрался Аникин, была видна вся деревня. Мостки были маленькой деревней – чтобы все их увидеть достаточно было, как говорила аникинская жена, встать на табуретку. Петляющая изо всех сил Синичка делила Мостки на четыре неравных части, соединенных между собой тремя мостиками. Первый соединял берег, на котором стояло облупленное здание сельской библиотеки с берегом у дома сельской старосты Василисы Егоровны Гороховой, которую в деревне за глаза звали баб Васей. Этот мостик был построен еще в советское время из бетонных плит, и у него даже были настоящие перила, а потому его называли Дворцовым.

Второй мостик между Толиком Селезневым и многочисленными Прохоровыми называли Танковым. Он был сварен рукастым Толиком из толстенных листов ржавого железа. На вопрос, откуда такие листы, Толик отвечал, что купил по случаю за бутылку у знакомых танкистов списанную танковую броню. Ее как раз списывали в огромных количествах после вывода наших танков из Восточной Германии. Списанная танковая дивизия проезжала ночью мимо Мостков к месту секретной танковой свалки на Урале, и Толик, у которого как раз в тот день была бессонница, удачно подсуетился. В этой версии у односельчан ничего не вызывало сомнения, кроме того сомнительного факта, что Толик отдал за броню бутылку. Односельчане справедливо полагали, что бутылку Толик не отдал бы и за целый танк с полным боекомплектом снарядов.

По третьему, самому хлипкому, деревянному мостику, который назывался Березовским потому, что выходил на проселочную дорогу, идущую в Березовку, бодро вышагивала жизнерадостная Лариса. За ней тащился ее муж – угрюмый бородатый мужик в ватнике камуфляжной расцветки. Муж сгибался под тяжестью прялки, подаренной Ларисе кем-то из деревенских. Собственно говоря, прялку ее прежний хозяин, которому она перешла в наследство от матери, хотел спалить и даже успел ударить по ней разок топором, чтобы разделать на дрова, когда случайно проходившей мимо Ларисе взбрело в голову устроить у себя дома уголок деревенского быта. Теперь она шла, ведя в поводу мужа, нагруженного прялкой, и представляла себя барышней-крестьянкой. В голове у нее продумывался фасон летнего крестьянского сарафана с большим квадратным вырезом, вологодскими кружевами и красной атласной лентой, завязанной под грудью. Муж в ответ на приказ не молчать, а думать о том, как обустроить уголок, изо всех сил продумывал погреб с рядом пыльных запечатанных бутылей с разноцветными настойками и висящими на крюках окороками, уютное вольтеровское кресло и двух или трех румяных дворовых…

При мысли об окороках Зайка просительно посмотрела на Аникина и облизнулась. Она доподлинно знала, что в рюкзаке у него лежат две говяжьих сардельки между кусками ржаного хлеба. Вовсе незачем было взбираться на этот холм, чтобы их съесть.

Аникин, однако, никакого внимания на Зайку не обращал – он стучал носком обутого в галошу валенка по большому ржавому звену тракторной гусеницы. Как оказался трактор на вершине этого холма, по какой такой причине потерял он часть своей гусеницы… Быть может, вездесущие деревенские ребятишки исхитрились где-то стянуть этот неподъемный кусок железа и потом изо всех, как выражались в Мостках, дрисёнок тащили его в пункт приема металлолома в соседней деревне, да, не дотащив, бросили, или молодой ухарь-тракторист решил покатать свою девушку, пахнущую парным молоком доярку, и, разволновавшись от быстрой езды, схватился впопыхах не за тот рычаг и порвал гусеницу или просто-напросто поехал в соседнюю деревню за водкой… Точно – за водкой. Рядом с гусеницей из-под снега торчало горлышко пустой бутылки. Любопытный Аникин раскопал ее и на выцветшей этикетке прочел название "Вольные хлеба".

Александров

Во Владимирской области есть город Александров, через который протекает речка Серая, а через речку – мост, а на перила этого моста молодожены вешают замки. Мало кто знает, что каждое полнолуние из угловой башни стоящего неподалеку монастыря прилетает на мост черный дятел и долбит клювом в замки, пытаясь их открыть. Ежели какой откроет – та семья и распадется. Еще только дятел начинает долбить, а уж в доме все не слава богу – или муж приходит под утро с совещания и к стене отворачивается, или жена уходит чай пить с ночевкой к подруге. Уж что только ни делали – и гоняли этого дятла, и замки ядом смазывали, и даже бойницы в башне заколачивали досками. Ничего не помогает – прилетает, хоть тресни. И откуда он знает, какие замки долбить, – уму непостижимо. Единственное средство – не ходить на совещания и не пить чай, но на такие жертвы не всякие муж и жена готовы пойти. Зато если на замок сядет воробей или сорока и даже сточит об него клюв, то это просто к щекотке. Больше ни к чему.

* * *

Стемнело, ветер утих, и в хрупкой, тонкого лунного стекла, тишине стало слышно, как жалобно поет электричество в мохнатых от инея проводах на столбах вдоль дороги. Прятавшийся в низине туман дождался, когда проедет последний грузовик, в кабине которого в густом табачном дыму и песнях радио "Шансон" подпрыгивал на ухабах небритый и невыспавшийся шофер-дальнобойщик, и стал осторожно переползать через дорогу. Сначала высунутым молочным языком ощупал придорожные снеговые отвалы, автобусную остановку с намалеванными на ее стене словами о том… и об этом тоже, зацепился им за стволы елей на противоположной стороне дороги и наконец перетащил через шоссе свое грузное, неуклюжее тело. Еще до того, как прогромыхал по дороге пустой сельский автобус, туман успел глубоко забраться в густой подлесок и там укутать большой муравейник, спящие жители которого этого и не заметили вовсе, а только один нерадивый сторожевой муравей, выглянув спросонок в окно и увидев там не просто ничего, а ничего туманное, зевнул так, что чуть не вывернул жвалы, почесал двумя передними ногами и левой задней брюшко, улегся на циновку из трех связанных паутиной порыжевших хвойных иголок и снова уснул.

* * *

Когда давно убранные на антресоли елочные зайцы, мишки, космонавты и серебряные шары, поворочавшись с одного сверкающего боку на другой, наконец впадают в спячку; когда наступает просто зима – та самая, которая до весны месяц, или всего три недели, и которая никогда не кончится; когда снег за окном уже не идет, но только падает, падает и падает от усталости; когда по ночам снятся маленькие, юркие, точно серые мыши, нахально бегающие по твоей груди, шевелящие усами сны, от которых вдруг проснешься в холодном поту, пробормочешь со страху: "И остави нам долги наша, якоже и мы…" – и опять проваливаешься…

Макарьев

Если ехать в Макарьев из Костромы или из Кинешмы, то, начиная с села Островского, дорога представляет собой… все что угодно, кроме, собственно, дороги. Обочины, по которым водители объезжают ямы, рытвины и колдобины на проезжей части становятся шире самой проезжей части. Машины становятся похожими на петляющих зайцев, которых догоняет свора борзых, а слова, которые во время езды произносят в сердцах водители, становятся междометиями и восклицаниями такого свойства, которые я не решусь воспроизвести. Впрочем, водители их произносят и тогда, когда выходят из своих машин, чтобы заменить пробитое колесо или погнутый диск. Будь я предпринимателем – организовал бы вдоль дороги продажу резиновых боксерских кап для проезжающих, чтобы они могли п-п-предохранить свои з-з-зубы от выб-б-бивания при тряс-с-ске. Само собой, объяснений такому положению дел есть множество: это и многовековое отсутствие денег в казне, и неурожай, и несусветная цена асфальта, завозимого то ли из Калифорнии, то ли из Австралии, и ужасный климат, и комары-убийцы, пьющие кровь из дорожных рабочих распивочно и на вынос, и огромные болота…

Кстати, о болотах. В Макарьевском районе находятся два уникальных болота – Дудинское и Томненское. Это очень древние болота – им по тринадцать тысяч лет каждому. На них растет столько клюквы, сколько не растет во всей остальной Костромской области. Если ее, конечно, умудриться всю собрать. Клюква отборная, крупная. Мало кто знает, что тринадцать тысяч лет назад, когда с экологией дела обстояли не в пример лучше, клюква родилась там такой, что стволы деревьев, на которых она росла, достигали десяти и даже пятнадцати метров в высоту. Диаметр кроны клюквенного дерева доходил до пяти метров! В руку помещалось при сборе не больше одной ягоды. Правда, была она в те времена гораздо кислее. В эпоху раннего средневековья в отдаленных уголках макарьевских болот еще росла реликтовая клюква, и ее собирали местные жители, сызмальства привыкшие к большим дозам клюквенной кислоты. В Кирпатьевской летописи описан удивительный случай, произошедший с отрядом конницы татарского хана Улу-Махмета, грабившего села и деревни в тех местах, где в последствии вырос город Макарьев. Жители одной из деревень подсыпали в овес татарским лошадям местную клюкву. Через малый промежуток времени у лошадей так свело скулы, что они не только скакать, но даже и стоять спокойно не могли. Двое суток их отпаивали водой. Еще и половина в строй не вернулась из-за повышенной кислотности и язвы желудка.

Впрочем, это все преданья старины глубокой, которым не всегда можно верить. Теперь, во времена мелкой клюквы, можно лишь вспоминать о том, каким был старинный Макарьев, как по Унже день и ночь сплавляли лес, как шумела под стенами Макарьево-Унженского монастыря огромная ярмарка, как на главной площади города стояла под вывеской "Мыс Доброй Надежды" "гостиница с нумерами", как хозяин самого лучшего в городе трактира, купец Чумаков, собственноручно открывал дверь своего заведения и, увидев какого-нибудь чумазого лесосплавщика или сапожного подмастерья, направлял указательный палец на порог и уважительно предлагал: "А не пойдете ли вы вон-с!".

Дома, в которых были гостиница и трактир, стоят и по сей день, но ни гостиницы, ни трактира в них нет. Даже о "Мысе Доброй Надежды" теперь мало кто помнит.

Неподалеку от бывшего "Мыса Доброй Надежды" стоит здание Макарьевского краеведческого музея. Двести десять лет стоит. Сотрудница музея рассказывала мне, что наняли они какого-то пропойцу задешево подлатать прохудившееся за два века кровельное железо. Денег у музея больших нет, как нет и малых, и потому приходится обращаться к тем, кто готов задешево. Да и никто в здравом и трезвом уме и твердой памяти не стал бы вставать на худую, точно решето, крышу. Тем не менее работа была сделана, и самую аварийную часть крыши заменили. Когда же старое железо сбрасывали с высоты второго этажа на землю, то оно до земли не долетело – рассыпалось в воздухе.

Назад Дальше