Сеньков и др. Живые и прочие - Лея Любомирская 5 стр.


У Мишель, кстати, действительно было мяч. Через две недели она сообщила мне, что беременна. Мы сидели в ванной, закрывшись (мы часто после инцидента с разрезанными руками сидели вдвоем в ванной комнате и откровенничали - видимо, так она хотела загладить свою вину после того идиотского случая с летними книжками, я думала, что ты маленький кретин, говорила она, а потом вдруг поняла, что ты мой родной брат и ближе у меня нет человека на этой земле), - я на высоком барном стуле, который притащил с кухни, а Мишель просто на полу, обхватив руками острые, как обглоданные птичьи крылья, колени. Она такая худая, думал я. Просто ужас. Мне надо было сесть с ней рядом, обнять ее, сказать ей что-нибудь, она же моя сестра. Но я не мог ничего сделать. Беременность! Боже, как страшно. Боже, избавь меня от этого. Боже, если бы я ходил с этим хмырем играть в мяч, в луга, за город, на ночь, на неделю - я бы тоже влип, наверняка. Мишель казалась мне неизлечимо больной и немного заразной. Мне казалось, если я до нее дотронусь, я тоже могу забеременеть. Я поджал ноги и сел на стул весь целиком - я висел в пространстве, я был высоко, я был недосягаем, а мой родственник был тяжело болен и неизлечим, и потеря его была невосполнима, и я чувствовал - вот она, потеря, я его теряю, до свидания, родной мой братик, я только-только с тобой подружился, покружился в тайном танце в этой кухонной темноте, а тут с тобой приключается проблема посложнее аутизма.

- Миша, - тихо сказал я. - Миша, брат. А оно само не пройдет как-нибудь?

- Я не брат, я сестра, - сказал Миша. - Поэтому не пройдет.

Миша решил уйти из дома в конце концов, и я ему в этом помог: я не мог не помочь родной сестре. Я украл у тети Гули немного денег (у мамы деньги я красть не мог, а тетя Гуля мне чужой человек, к тому же она Мишина мама, и если что, мне бы от нее не влетело совершенно - потому что я брал у нее деньги для родной дочери, это святое!), продал каким-то дуракам во дворе свой велосипед (все равно я вырос, понимал я, потом мне уже новый велосипед понадобится или сразу машина, взрослые люди ездят на машине, а не перепрыгивают с велосипеда на велосипед), помог Мише собрать рюкзак, который я для него купил на велосипедные деньги, отдал ему свой шарф и шапку - тетя Гуля приехала к нам летом, поэтому зимние вещи оставила на той, старой квартире, которая делится, а ведь Мише наверняка придется померзнуть зимой, понимал я, да и вообще, быстро ли он найдет жилье? Может быть, и нет.

Я провел Мишу на вокзал и помог ему купить билет, и пообещал забыть, куда этот билет, чтобы не выдать, если что. Миша посмотрел на меня очень внимательно и сказал: ты не понял, ты должен всерьез пообещать забыть, чтобы всерьез забыть. Я прислонился к стене вокзала, зажал уши кулаками и начал кричать: "Забываю, забываю, забываю, забываю!" - и, кажется, действительно начал всерьез забывать. Вокруг собрались люди, мне стало дико неудобно, потому что я даже не заметил, как они все здесь собрались, - когда только они успели? Что ты здесь делаешь? - спрашивали люди. Я не отвечал: я забыл. Ко мне подошел Миша, сказал: "Он со мной", вывел меня на улицу и начал бить по щекам.

- Ты кто? - спросил я.

- Я твоя сестра, - ответил Миша. - Ия только что опоздала на поезд.

Тогда мы решили, что Миша никуда не поедет, а просто будет жить где-нибудь в другом месте - раз с отъездом возникают такие серьезные проблемы. Мы сдали билет, накупили на вырученные деньги какой-то вокзальной разноцветной еды, немного погуляли в привокзальном парке, потом Мишу стало тошнить всей этой едой, я испугался и убежал.

Дома я сказал, что у меня был очень тяжелый день и что я лягу спать прямо сейчас, потому что мне дурно.

- Хорошо, тогда собаку пусть выгуляет Миша, - сказала тетя Гуля. - В конце концов, это и ее собака тоже. А то делает вид, что вообще тут ни при чем, живет на всем готовеньком.

Но Миша не выгуляла собаку, потому что Миши не было дома. Хищника и Чужого отпускать с собакой боялись, какие-то они были неадекватные (это замечал не только я). Поэтому с собакой пошла тетя Гуля - укутала шею маминым шарфом, потому что это был первый шарф, который она нашарила на верхней полке абсолютно ватной, отяжелевшей рукой. Она ушла и не вернулась, и наступила ночь, и папа вернулся с работы, и страшно на нас кричал: что вы им сказали? Что вы им сделали? Почему они ушли? Где моя собака, где моя собака?

Хищник и Чужой валялись на кровати, Чужой жевал Хищника, Хищник грыз Чужого, все в точности как в кино. Без матери они становились ну совершенно неуправляемыми - посмотреть на них, совершенно непонятно, кто из них поэт, кто из них художник, кто из них разучил недавно новое слово "ламинат", никто из них ничего, просто какой-то клубок челюстей, дурная наследственность.

- Дурная наследственность! - сказала мама. И добавила, что не будет с ними возиться чуть что.

Придется повозиться, понял я.

Папа устроил просто нечеловеческий скандал.

Что ты им сказала? Что они живут за наш счет? Хотя она отдает половину зарплаты - на еду, на хлеб, на электричество, честно все отдает.

Что ты сказала им? Одинокая женщина с ребенком, с девочкой этой несчастной, с собакой этой старой - куда они пойдут, к кому? У них тут никого нет! Куда они могли пойти? Что ты сказала? Что я им никто? Как я им никто? Она моя дочь, как я им никто?

Папа первый раз в жизни сказал, что Миша - его дочь, до этого он вообще этого как-то не осознавал. Маме от этого стало очень плохо, хотя она всегда, конечно, знала, что Миша - его дочь.

А почему ты тогда раньше не ходил, не навещал ее, эту самую дочь? Вообще жил, будто бы ее нет - она с тобой фактически только этим летом познакомилась, начала тараторить мама. В самом деле, ну вот почему ты не ходил с ней на выходных в зоопарк, в кино, не участвовал в воспитании, дочь же!

У нее был как бы отец, сказал папа. Я не хотел разрушать семью. Я и так им все разрушил. Я очень виноват перед ними - ушел.

Зачем папа ушел, я не совсем понимал - мне нравились и тетя Гуля, и Миша, в частности потому, что Миша был очень похож на тетю Гулю, хотя он совершенно был на нее непохож, он скорей на меня был похож, но я мальчик, а Миша - девочка. Хотя кто он теперь - уже и непонятно, с таким-то диагнозом, видимо, переходящее что-то, какая-то промежуточность, душная жуть. Я вспомнил, как убегал из вечереющего парка, оставив там бешено тошнящего (так, это правильное слово - тошнящего? Надо спросить у Чужого, он ведь разбирается в словах, несмотря на аутизм) Мишу, и мне стало неудобно и стыдно. Вначале Мишу бросил папа, потом Мишу бросил я, - действительно, я ужасно похож на своего отца. Во всяком случае, хорошо, что я это осознал достаточно рано.

Поэтому ты теперь заглаживаешь эту вину, и мы всю жизнь будем растить этих двоих детей, и они никогда не вырастут, сказала мама. Тут уж даже я почувствовал, как у меня из спины растет какое-то дерево - это был ужас, и я в этот ужас стремительно превращался.

Где моя собака? - спросил папа. Глаза его сверкали. Вложить бы в эти глаза нож - и он бы всех ими перерезал и развесил на березе.

Это не твоя собака, сказала мама, это ее собака.

Тут в дверь позвонили: это была тетя Гуля, она вернулась вместе с Лиличкой и Мишей. Они стояли в дверях мокрые, политые дождем, от Миши пахло блевотиной и отчаянием, у нее в руках был выпотрошенный, грязный, измочаленный рюкзак, который я для нее купил.

- Я почувствовала, что с дочкой что-то не так, поэтому пошла ее искать, - объяснила тетя Гуля. - Материнское сердце. Почувствовала: непорядок, какая-то дрянь, какая-то чушь, срочно надо спасти, найти, предотвратить. И я предотвратила. Даже не буду говорить что.

- Мишель, - объявил папа. - Я не хотел это тебе говорить. Но теперь скажу. Я - твой биологический отец. И я очень за тебя волновался.

Все жутко напряглись, потому что все были уверены, что папа знает, что Миша все знает. Оказывается, папа почему-то был уверен, что Миша считал этого белозубого Арама своим настоящим отцом и что от Миши скрывали правду, и теперь наступил этот момент, когда можно сказать эту правду.

Миша с тетей Гулей обнялись и начали плакать - видимо, они по дороге наконец-то поняли, как дороги, как близки друг другу мама и дочка, такие похожие, такие разные; к тому же они по дороге наверх решили не вызывать лифт, потому что в лифте было нассано, а Мишу все время тошнило, пошли пешком и встретили цыганку с пятого этажа, и она им что-то такое нагадала, мол, девочки вы мои девочки, давайте я вам правду скажу, милые мои, хорошие, судьбинушка у вас горькая, птички мои крошечные, оленяточки маленькие потерявшиеся, никуда вы друг от друга не убежите, а ведь пытались убежать, уехать, куда? Куда вам уезжать? И причитала, и шептала, всматриваясь в грязные ладони, и Лиличка отважилась даже и облаяла ее, так ей странно было слышать этот свистящий шепот, лишенный даже намека на жизнь, на запах, на живое человеческое тело, полное ароматов, контуров и очертаний.

И так они стояли обнявшись в коридоре и ревели в десять ручьев. Я захотел убежать в ванную (я знал, что мы с Мишей там уже не встретимся, - черт его знает отчего), но мне стало невыносимо стыдно, и мои нога приросли к полу - теперь я дерево, я не буду больше ходить, и поделом.

Отец совершенно растерялся. Он всегда теряется, если при нем кто-то плачет, особенно если это не мама (когда мама плачет, отец всегда думает, что это она не плачет, а что-нибудь другое делает - например, чихает, или хохочет, или отчитывает его за нарочно криво повязанный галстук, или взбивает варенье в утреннюю пену, или поет что-то фальшивое).

Мишель вдруг затихла, отстранилась от тети Гули и пошла к отцу - медленными, тяжелыми шагами, как зомби. Повисла на нем и продолжила рыдать. Она точно беременная, понял я, дело плохо, все беременные женщины ведут себя с отцом именно так.

Тогда мама тоже заплакала - потому что у нее на отца вообще никаких шансов не осталось; она догадалась, что он скоро станет дедушкой, у него появятся внуки, а у нее что? А она никем не станет. У нее никто не появится.

Тогда я обнял маму и тоже заплакал, потому что уже просто неудобно было как-то так стоять и смотреть на этот грустный звериный цирк, думая о том, какого хрена я вообще продавал велосипед, я еще дитя, моя взрослость оказалась целиком выдуманной, мог целое лето кататься, еще ведь практически начало августа только, а сентябрь - тоже лето, и октябрь иногда лето. Вообще, вся эта ситуация с коридорными слезами наверняка могла привести к окончательному пониманию и примирению. Я надеялся, что все теперь так и будет, - во всяком случае, настала какая-то кромешная ясность. Даже беременность Миши больше не была тайной - мама застенчиво прикоснулась к ее распухшим ногам, обвившим отцовские брюки, и сказала: "Мальчик. Внук у тебя будет", - отец, казалось, это услышал, понял и осознал.

Но понимания и примирения не случилось - оказалось, что в тот вечер все окончательно рассыпалось, превратилось в прах, пепел, дым и облако сахарной пудры, по мельтешению которого в полутемных комнатах мы всегда догадывались о состоянии Лилички: жива, или уснула, или хочет в туалет, или надо налить ей водички.

Мама и тетя Гуля перестали разговаривать с папой. Вообще.

- Ты меня не любишь, - сказала мама. - Любил бы - не привел бы в мой дом этих несчастных людей, которые тебе дороже всего на свете, дороже меня и ребенка, и поэтому мне тоже дороже всего на свете, потому что я люблю все, что любишь ты, - а что, страшно тебе?

Тетя Гуля сказала папе приблизительно то же самое:

- Ты меня не любил никогда и не любишь сейчас. Максим Максимович (она меня называла так же, как и мама, чтобы было проще и удобнее, будто мы все одна семья, да так оно уже и было)! Немедленно выйди из кухни. Нет, пирожков уже ДАВНО ТУТ НЕТ. Не любил никогда и не любишь. Зачем было забирать нас из нашего разрушенного дома? Выдергивать нас из нашей растерзанной семьи? Снимать нас с березы, на которой наши кровавые останки были развешаны? Ты сказал: приходите, для вас всегда найдется угол. И что? Я чувствую себя здесь чужой, я вижу, что нам здесь не рады, я понимаю, что зачем-то ворвалась в счастливую жизнь, где меня никогда не было. И вы все смотрите на нас с укором. Типа, зачем пришли. Так зачем звал, если так? Зачем обещал помочь? Ты выйдешь из кухни когда-нибудь или нет?

Я выходил из кухни и стоял в коридоре: мне некуда было идти, всюду грохотала чья-то боль, одним лишь Хищнику и Чужому не больно, хотя кто знает: Чужой уже начал писать какие-то философские произведения, наверное, до анализа сущности боли он уже добрался.

В коридор вышел папа. В руках его был засаленный и немного подкопченный спальный мешок.

- Сын! - объявил он. - Освободи прихожую. Я буду жить здесь. Потому что твоя мама со мной не общается. И тетя Гуля тоже не общается. Я решил - будьте вы все прокляты. И ушел. Пока что сюда. А потом совсем уйду, если вы все продолжите считать, что я к кому-то там несправедливо отношусь. Делаешь как лучше, пытаешься как-то всем помочь - и что? Выдумываете какой-то выбор, какие-то проблемы. Идите все в жопу!

Финальная фраза была дико ненатуральная, видимо, папа тоже стал человек театра. С кем поведешься. И спальник, наверное, реквизитный.

Папа спал в коридоре восемь ночей. Мама и тетя Гуля с ним не разговаривали. Друг с другом они разговаривали, чтобы папа не подумал, что их отношения отягощены взаимной ненавистью и ревностью.

- Помидоры я режу поперек, а не вдоль, - разговаривала мама с тетей Гулей.

- Гамлета я играла лет в девятнадцать, когда по мне было еще тяжело понять, какой я подросток - мужской, женский или просто какой-то усредненный драматический типаж, - разговаривала тетя Гуля с мамой.

Мишель лежала в больнице на сохранении. Чужой писал роман "Коробка конфет была подло украдена". Хищник немного социализировался: стал чаще бывать на улице, гулять во дворе с ребятами, ходить в одиночестве на рынок (однажды даже принес оттуда куру-хохлатку, видимо, украл). Папа приходил с работы в полдесятого, умывался, вынимал из портфеля какие-то журналы и шел укладываться на свой спальник, который ему еще со студенческих лет достался, как выяснилось, походы, котелочки, на картошку ездили все вместе дружно, а вы тут что, а вам разве понять, уйди отсюда, и так тошно. Все это длилось ровно восемь коридорных ночей, а на девятую умерла Лиличка, которая все эти восемь ночей спала рядом с отцом в спальнике в прихожей, роняя на воспоминания о картофельных поездках юности сахарные слезы и редкие седые волосы. Папа проснулся, обнимая мертвую Лиличку, которая в эту последнюю ночь стала немного жесткой и будто бы упиралась лапами ему в ребра, поэтому спать было тяжело, болело сердце, и даже ничего не понимающий Чужой вдруг будто бы вспомнил свои прошлые, проведенные в сознании жизни и тревожно прибежал из кухни с пузырьком валокордина - что, кому плохо, где?

- Наверное, это все-таки был рак, а не бельма, - разговаривала мама с тетей Гулей.

- Она была старая уже, и потом, собаки все чувствуют и понимают, она поняла, что пора уходить, - разговаривала тетя Гуля с мамой.

Отец наконец-то взял себя в руки.

- Это наша общая собака, - сказал он. - Поэтому ее похороны - наше общее дело. Можете со мной разговаривать, можете не разговаривать, но эта трагедия случилась со всей нашей семьей. Пускай мы все никогда этой семьей не были и не будем.

Мы оделись, съездили на такси в больницу за Мишель (ведь это и ее собака тоже!), положили Лиличку в коробку из-под папиных парадных ботинок и пошли в парк "Ромашка", чтобы вырыть там ямку у оградки, Лиличка в последние месяцы любила гулять в парке "Ромашка", потому что мы жили недалеко, вообще, с ней больше некуда было ходить, только в эту "Ромашку".

Мы закопали Лиличку, мама обняла папу (больше не обижается), тетя Гуля тоже обняла папу (больше не обижается), Мишель ватными зомбическими руками обняла папу (все еще беременна), Чужой и Хищник обняли друг друга (Хищник укусил Чужого за шею, Чужой сковырнул Хищнику старую зеленчатую корочку на запястье), я обнял дерево, росшее над свежей могилой, и понял, что превратился именно в это могильное дерево, - ну что ж, все к этому и шло.

Папа всю ночь плакал, тетя Гуля собирала вещи (теперь чемоданов почему-то оказалось три), Чужой спешно дописывал роман (теперь он назывался "Все плачут"), мама сидела на кухне и не знала, что теперь делать с сахаром. Утром тетя Гуля забрала всех своих детей и ушла, предварительно закутав каждого ребенка в синюю ветошь, которой вдруг оказалось неожиданно много (видимо, ветошью ей в театре платили зарплату все эти три душных и полупустых летних месяца).

- Все закончилось. Пора уходить, - тихо объяснила тетя Гуля маме, вышедшей ее провожать (папа продолжал где-то сидеть и убиваться, ему вообще на все было наплевать: умерла его любимая собака из детства, из юности, из молодости; целый кусок жизни, неожиданно восстановленный, превратился в ямку под деревом). - Пришли вчетвером, уходим вчетвером (кивнула на округлившийся живот Мишель). Что-то потеряли, что-то приобрели. В семье прибавление, в семье похороны, а общая сумма не меняется - такая жизнь.

Мишель на меня даже не посмотрела. Был брат, нет брата, общая сумма не меняется. Такая жизнь.

Я провернул ключ в замке три раза. Было понятно, что я их всех больше никогда не увижу. "Лето закончилось, - написал в последней главе своего романа, специально для меня (я это только потом понял) забытом в ящике письменного стола, Чужой, - а мы продолжаем делать вид, что существуем. Как разрешить эту ситуацию? Разве что с помощью гигантской, величиной с девятиэтажный дом, резиновой уточки, которая наконец-то придет и уничтожит нас всех. Обычно когда люди доводят себя до такого состояния, выручить их всех может разве что такая вот уточка. Но уточка никогда не приходит, поэтому мы гибнем и исчезаем незаметно".

Я закрыл тетрадь и перестал бояться смерти. Эту чушь про уточку мог бы написать и я! Может, это и был я. Только почерк был чужой.

Папу мы нашли в ванной комнате. Сели рядом. О чем можно было говорить? Мы снова остались втроем, лето закончилось, ничего не изменилось, мы никого не потеряли, мы снова были друг у друга.

Разве что теперь у нас больше не было собаки.

Но и это горе можно как-то пережить.

Назад Дальше