Что делать дальше, я не знал. Коль скоро до обеда со стариком мне все равно не свидеться, решил забраться на ближайшую гряду, понаблюдать оттуда за движением противника, и подстрелить хоть сколько-нибудь дичи, которую (наивная заботливость!) намеревался поднести хозяину.
Я возвратился в залу за ружьем и, выходя, столкнулся с ним самим, возникшим как из-под земли: я полагал, он все еще внутри. Его сопровождали неотлучные собаки; но что особенно нелепо и комично для столь высокородного лица - под мышкой он держал внушительный кочан цветной капусты! Я сбивчиво поведал о своем намерении, добавив, что вернусь через часок-другой. Старик прошаркал мимо и не сказал ни слова.
На взгорье, куда я невзначай забрел, мне точно удалось поднять из перелеска стаю куропаток и парочку из них подбить: я поневоле сделался недурственным охотником. На простиравшемся внизу плато не видно было ни единого движенья; вся местность была совсем необитаемой, за вычетом, пожалуй, утлой хижины или заброшенного шалаша, чуть различимого вдали, там, где лощина переходила в тесное ущелье. Не зная этих горных мест, я все же вычислил, что до ближайшего селенья С. отсюда было километров двадцать по прямой. На некоторое время я успокоился и, радуясь своей добыче, как ребенок, вернулся около полудня.
В пустынном доме та же тишина. Казалось, что за время моего отсутствия сюда никто не заходил. Осколки стекол под окном благополучно пребывали на своих местах. Давно потухнув, головешки послушно оставались в изначальных позах. В ожидании пока неведомо чего, я стал расхаживать по зале.
Рассматривать особо в ней было нечего. По крайней мере из того, что находилось на виду: на запертые шкапчик, секретер и ларь со спинкой я покушаться не осмелился. Помимо стареньких фотографических альбомов (чреда особ минувшего столетья) в обложках из тисненой кожи, роскошно изданного по-французски тома восемнадцатого века с гербом на переплете голубого бархата, коллекции дамасских сабель и кинжалов, устроившихся в кожаных затонах зеленоватых ножен, небольшого блюда из позолоченного серебра, порядком потускневшего от времени - небрежная рука оставила его на произвол буфетной кромки, - и двух-трех ваз: одной из тонкой на просвет майолики с искусно золоченой окантовкой, других - из разноцветной терракоты, - особенно приметными мне показались чета серебряных подсвечников на мраморной горизонтали припавшей набок этажерки в стиле Людовика XV и книжный шкап резного дуба. В шкапу хранились стародедовские летописи здешних мест на итальянском и латыни, пергаментные грамоты в огромных пухлых папках, два сборника "Питомцев муз Парнаса", французские романы восемнадцатого века и полное собрание Вольтера.
Все книги были в дивных переплетах и с гербовыми знаками. Наудачу я распахнул одну из них, и тотчас взгляд упал на рваный след от ногтя, пробороздившего обочину страницы напротив Тассова стиха. Стихотворенье было о любви. Попробовал определить, когда оставлен след; ибо чей, как не женский, образ может вызвать царапина возле любовной вирши? Этой отметки довольно было, чтоб возбудить во мне щемящий, нежный трепет. Давно уж женщину я видел только мельком и не вкушал ни женского тепла, ни женской ласки.
На одной из полок, пред частоколом книжных корешков, стоял предмет, немедленно привлекший мое внимание, - лиловая атласная шкатулка с зелеными прожилками. В шкатулке помещалась фарфоровая баночка, похожая на пудреницу, хотя сказать с уверенностью не берусь. Короче, женская безделка, вернувшая меня на миг к моим меланхоличным думам. Словно в ответ на них я вновь почувствовал себя под наблюденьем: наверное, такое чувство было обычным делом в этом доме. Я оглянулся - никого. И ничего, кроме завешенного тарлатаном портрета на стене. Конечно, я и раньше его приметил, но не задерживал на нем внимания и потому теперь от удивления раскрыл глаза.
С портрета поясного на созерцателя вдруг глянула в упор довольно юная особа. Краски на полотне заметно потемнели, но не настолько, чтоб невозможно было рассмотреть детали. Женщина была одета по моде конца прошедшего - начала нынешнего века: шея обхвачена высоким кружевным воротничком, обшито кружевами бархатное платье, на рукавах клубятся буфы, на груди - причудливая крестообразная подвеска из дымчатых топазов (или breloque, как говорили в те времена), свисающая на шелковых блестящих лентах, с плеч ниспадает волнами широкая муаровая шаль. Каштановые волосы уложены вокруг чела тугой спиралью, как стеганая шапочка, а на макушке крошечной короной сверкает дорогая диадема. Изысканные, ясные черты отмечены печатью знатности и благородства с налетом легкого презрения, нередко им сопутствующего. Полуприметная округлость щек и подбородка, припухлость маленького рта невольно придавали этому лицу неявственный оттенок детскости.
Особенно живыми и волнующими были ее огромные иссиня-черные глаза. Их глубина казалась мне сродни лишь бездне взгляда старика, а следом и собак. Все та же мрачность оживляла этот взгляд, только теперь с избытком самовластья; все та же смутная и жалкая растерянность и то же полное отчаянье. В сходстве таилось нечто большее, чем просто узы крови, коль скоро тут соединялись люди и животные. И все-таки: как много говорили сердцу моему и чувствам ее глаза!
Они как будто обладали могучей притягательною силой, прочно удерживающей мой взгляд. Я тщился себе представить, кем может или могла быть эта женщина. Не знаю почему, решил: она и есть владелица шкатулки, которую я продолжал вертеть в руках. Еще, должно быть, долго я пребывал бы в этом наважденье, когда бы в самом чреве дома вдруг не раздался громкий стук, наверно, опрокинутого стула, - он и вернул меня к реальности. Я вспомнил, что давно не ел, а время подходило к часу. Чего же, собственно, я жду? Хозяин был из тех, кто может предоставить гостя самому себе хоть на весь день, поэтому мне следовало проявлять настойчивость. Но как? Набравшись смелости, я зашагал на кухню в надежде отыскать там старика, если, конечно, кочан капусты предназначался именно к обеду... На самом деле я хотел понять, что означал тот шум: теперь любая мелочь приобретала для меня особый смысл.
Хозяин был действительно на кухне и раздувал огонь в печи. Собаки восседали рядом и с задранными мордами принюхивались к ароматам простой похлебки, варившейся в кастрюльке. Старик меня окинул безразличным взглядом и продолжал стряпню. И снова я не знал, как поступить. Хотел было помочь - в ответ отказ. С видимой натугой старик спросил:
- Проголодались? - И добавил: - Скоро.
Призвав на помощь всю свою любезность, я протянул ему двух куропаток. Он искоса взглянул на них, вначале с жадностью, затем с брезгливостью, и молвил холодно:
- А приготовить сможете?
Беседа, столь удачно завязавшись, на том, однако, и оборвалась. В итоге я превратился в заправскую кухарку и ощипал свою добычу, но более на этом поприще не преуспел - ведь из продуктов, для жарева пригодных, на кухне отыскалось лишь полбутыли масла, к тому ж прогорклого.
Во всей поварне я не нашел ни стула. Но ведь хозяин мог опрокинуть стул в одной из смежных комнат?
Глава седьмая
Подробный пересказ моих попыток сойтись накоротке со стариком, последним неизменно отклоняемых, пожалуй, затянулся бы до бесконечности. Достаточно сказать, что так или иначе я навязал ему свое присутствие. При этом я не мог пожаловаться на недостаток прозрачнейших намеков, а иногда и недвусмысленных призывов покинуть дом. Однако я оставлял их без внимания. Так, продолжая испытывать терпенье старика, я худо-бедно прожил у него еще дня три. Дале я изложу итоги моих настойчивых расспросов, ибо, как ни увиливал хозяин, моя настырность взяла свое, и кое-что я все же сведал.
Скажу попутно, что погода опять испортилась. Упрямый дождь или губительная сырость (которую недаром окрестили в тех местах "заразой") почти не позволяли выходить из дома. Непродолжительные вылазки в окрестности я совершал лишь изредка, чтобы не быть застигнутым шальным дозором. Все это вынуждало старика, учитывая его нимало не скрываемое желание доглядывать за мною всякий миг, волей-неволей составлять мне частую компанию. В один из этих дней нас даже подарило снегом, подбитой невесомым пухом изморозью, сплошь убелившей горы на несколько часов. Внутри жилища, сквозь расшатанные ставни, мятежный ветер завывал на все лады, взрываясь иногда отчаянными человеческими вскриками: как в бешеном припадке, они метались от стены к стене, пронизывая дом до самых недр, и вылетали вон через каминную трубу с раскатистым и беспрерывным громыханьем. Разбитым мною стеклам мы подыскали хилую замену из досок: прерывая световой поток, они, однако, не мешали просачиванью в дом тумана. Лениво затекая внутрь, он повисал размытой взвесью меж отсырелых стен и пробирал нас до костей жестоким холодом. Чтоб не окоченеть, мы днями напролет поддерживали в камине большой огонь, дрова и сучья для которого я собирал собственноручно (а также норовил участвовать и в прочих хлопотах по дому).
Неохотно старик дозволил пользоваться своими книгами и предоставил мне хоть мало-мальскую свободу передвижения по дому, по крайней мере между залою и спальней. Я не терял надежды углубить этот маршрут, распространив его на то крыло, где приключился памятный мне случай. Подчас мне было даже совестно навязывать свое обременительное общество тому, кто откровенно в нем не нуждался. Вдобавок я уже никак не мог пополнить стариковские припасы, меж тем как в доме их и так недоставало (вся наша трапеза обыкновенно состояла из капусты, нескольких картофелин, кусочков сыра местной выделки и зачерствелых корок хлеба). В конечном счете я находился в полной власти старика, ведь самый дом был словно создан для всяких козней и ловушек, не говоря уже о верных псах и о немыслимой способности хозяина следить за всем и вся и появляться незаметно. Из этого я простодушно выводил, что и мое присутствие ни в коей мере не являлось для него таким уж нежелательным. Хочу предупредить, что нижеследующие скупые сведения о нем получены не прямо от первоисточника, но на основе личных умозаключений, которые я сделал из его речей, туманных и немногословных, а заодно весьма двусмысленных, обрывочных ответов. Итак, вот что он мне поведал.
Как я и полагал, хозяин мой был родом из местечка С, принадлежал к одной из знатнейших семей провинции и, надо думать, являлся ее последним отпрыском. О ранге этой родовитости я мог судить лишь по одной-единственной примете - короне, что венчала фамильный герб, запечатленный на домашней утвари и мебели. Она пускала девять тоненьких сухих ростков, из коих крайние давали цвет, и относилась (если верить моим умеренным познаниям в геральдике) к редчайшей графской ветви германского происхождения. На вопрос о родовой фамилии:
- К чему она вам, сударь? Вот разве помянуть когда о старике на добром слове со товарищами?.. Ведь рано или поздно вы, сударь, покинете меня, и, верно, навсегда... Помилуйте, мне уж недолго коротать свой век!
Теперь мы находились в старинном охотничьем доме, построенном в их родовом имении (в те времена далеком от теперешнего запустенья) - последнем из пристанищ, оставшемся у старика в итоге многих неурядиц. В С. сохранилось и фамильное гнездо; хотя, быть может, и оно уже разрушено бомбежками, о коих слыхивал хозяин (но от кого?). Давным-давно, отнюдь не из-за нынешней сумятицы, старик уединился в этом доме, покой которого недавно был нарушен (или, как он выражался, "осквернен"); добро (какое?) разграблено нездешними вояками, а что всего вернее, отрядами завоевателя. Когда-то у него была жена, но, как ее он потерял и кто еще входил, а может, входит в его семейство, мне разузнать не удалось: даже невиннейший намек на это ввергал его едва ль не в ярость.
Когда же наша, с позволения сказать, беседа коснулась этого предмета, слово или понятие "супруга" я бессознательно сопроводил несмелым жестом, указывавшим на портрет (в тот миг он словно трепетал от сполохов каминного огня). Глаза хозяина сверкнули страшным гневом, он точно вознамерился пронзить меня своим безумным взглядом или схватить за горло. Буквально непереносимый взгляд. И я потупился. С трудом сдержавшись, он медленно проговорил в своей прадедовской манере:
- Деликатность, милостивый государь, по-видимому, вам не свойственна.
Мне ничего не оставалось, как извиниться и вынести из этого урок на будущее.
С тех пор как я открыл ее портрет, он постепенно становился для меня любимым и желанным образом. Порой он вызывал во мне тревогу, даже страх, но оставался бесконечно близким. Как будто именно портрет, а не хозяин был главным выразителем причудливого духа сего жилища. Часами напролет я созерцал портрет тайком от старика, пытаясь овладеть секретом взгляда, в упор направленного на меня.
Но о каком секрете речь? При всей ее красе она в конечном счете оставалась просто женщиной, в которую лишь мастер сумел вдохнуть иную жизнь, превосходящую, быть может, ее земные силы. Наверное, я был настолько изнурен, что и понять не мог, чем так манил меня портрет. Что толку иногда в досужих рассужденьях? Да, я прекрасно чувствовал, сколь лживо выглядят мои догадки. Художник, от совершенства, по правде говоря, далекий, отнюдь не возвеличивал ее. Наоборот, казалось, она сама водила его рукой, однако же не с тем, чтобы создать шедевр искусства, а как бы запечатлевая свою неповторимость, что простиралась, по-моему, и за пределы ее физического естества. Признаюсь откровенно: мой интерес к портрету был отнюдь не праздным. Я был всецело поглощен судьбой оригинала, каковую по мере сил пытался разгадать - чрезмерно дерзкий и безрассудный замысел, поскольку я почему-то был уверен, что эта женщина мертва. И отрешенно любовался чертами предвечной красоты, ибо предпочитал покойницу старухе.
В один из серых и унылых дней я поневоле пребывал в бездействии. Пришлось мириться с обществом чудного старика, чей буйный нрав внезапно проявлялся в коротких вспышках гнева, немедленно сменявшихся полнейшим безразличием, а также верных псов, меланхоличнейших созданий: когда (частенько) мы оставались с глазу на глаз, они кроили залу мощными прыжками, точь-в-точь как в первый вечер, иль задирали морды, жалобно скуля, и вторили ветрам надрывным воем (мое присутствие им было явно не по вкусу, хотя в конце концов они к нему привыкли, точнее, подчинились воле старика). Былое любопытство и решимость затухали и уступали место одолевавшему меня бесцельному мечтательству.
Мучительная скука в немалой степени усугублялась однообразными причудами хозяина, вначале забавлявшими меня, теперь же откровенно раздражавшими. Подобных странностей у старика имелось множество. Возьму, к примеру, две из них. При нашей скудной пище свободного пространства на столе оказывалось с избытком, однако всякий раз хозяин испытывал потребность отвоевать себе как можно больше места. Он то и дело придвигал ко мне тарелки и судки, солонку и краюшку хлеба. Лишь окончательно разгородив застольные владенья, он упирался в них локтями и как бы успокаивался. Однажды вымыв руки перед трапезой, он уже не мог коснуться вещи грязной или чистоты сомнительной: чтобы придвинуть стул, хозяин поднимал его за спинку сжатым кулаком либо подталкивал одним мизинцем. Хватало и других причуд, помельче. Я принимал их за глухие отголоски уродливого нрава предков - той старомодной властности и утонченности, что, сочетаясь, приобрели в потомке болезненный оттенок.
В тот день задул свирепый ветер, заладил нескончаемый, упрямый дождь. Внутренности дома окутала такая темь, что я невольно стал склоняться к тому или иному плану действий. Нельзя сказать, чтоб охватившее меня томленье унялось, наоборот, скорее, возросло; и не случись события, которого я мог бы ожидать, но все-таки не ждал, возможно, вся эта история и не имела б продолженья. Тот случай, сам по себе пустячный, помог мне выйти из оцепенения. Короче говоря, в наш дом явился гость. Судите сами, это ль не событие?
Я задремал немного, откинувшись в придвинутом к камину кресле, когда в дверях возникло странное создание; а, впрочем, странным оно могло казаться кому угодно, но не мне, уже видавшему подобных типов. То был дряхлеющий старик, пастух или крестьянин, с сухим, морщинистым, как глина, лицом - печеным яблоком; на нем застыла смешанная, придурковато-отрешенная гримаса радости и грусти. Нечто монголо-индо-краснокожее образовало в нем причудливую смесь всех одичалых благородных рас. Мне попадалось несколько подобных лиц во времена моих скитаний по горам, там их число неумолимо таяло. Он был из тех, кто в продолжение всей жизни или, вернее, до известных лет спускаются в селение единственно по праздникам святого покровителя. Даже одежда горца и та разнилась с одеянием равнинных жителей.
Я знал, что объясниться с ними нет никакой возможности - столь редкостным и непонятным слыло их древнее наречие, а я и нынешнее понимал с трудом. И все же я осведомился у него о положении в округе. Не шелохнувшись, пастух взирал на незнакомца с непроницаемо-серьезным видом, так, словно перед ним стоял загробный призрак. Ответствовал он крайне медленно, глухим, осипшим голосом и оправдал мои недавние сомнения: из сказанного я не уяснил ни слова. Судя по большой корзине, надетой на руку, и пухлому мешку, закинутому за плечо, пастух доставил в дом провизию. Из тарабарщины пришельца я разобрал: он ищет старика и ни о чем другом знать не желает. Тем временем последний уже бесшумно вырос за спиной. Пастух шагнул ему навстречу, припал к руке. С большим усилием собрался было опуститься на колени, но мой хозяин вовремя его остановил и, что-то пробурчав на том же непонятном языке, увлек в глубь дома.
Спустя примерно четверть часа гость и хозяин возвратились, один вослед другому. Пастух кивнул, не глядя в мою сторону, и вскоре оба вышли. Сердце будто сжалось, когда я увидал, как он уходит. Хоть он и был пришельцем, но все же из живого мира, а я, казалось, находился в царстве мертвых. Однако покидать его не собирался.
Вернувшись в дом, хозяин смерил меня взглядом, который я назвал бы ироническим по отношению к другому человеку, и процедил сквозь зубы:
- Он передал: там никого.
Должно быть, старик имел в виду, что ни дозоры, ни прочая опасность мне не грозят. Он вновь открыто призывал меня убраться восвояси.