Он дождался отправления поезда в машине, чувствуя, как пульсируют жилы на руках и шее. Удовлетворение от того, как изящно он ее отделал, быстро сменилось отвращением. Гнев, как всегда, мешал восстановить сцену с того момента, когда они сели в машину, и до того, когда он схватил ее за руку у открытого багажника. Он уже забыл, что же такого жестокого, перед тем как выйти из машины, умудрилась она сказать, что он ее тронул, нагрубил и в конце концов просто животно, как она того и хотела, возбудился от мысли, что они могли бы прямо тут расстаться как любовники. Он не понимал, почему так не поступил, почему чувство гадливости от ее довольства оказалось сильнее, чем желание сжать ее в объятиях, впиться в губы, просунуть сквозь них язык, в который она тут же, посреди вокзала, у всех на виду, жадно бы впилась, опьяненная непристойностью их поведения, он пытался разобраться, почему сама мысль об этом опьянении оказалась для него настолько отвратительной, что совершенно его охладила, заставила изобразить носильщика и заговорить о чаевых, и слова "испорченность", "унижение", "достоинство" долбили у него в мозгу податливый вопрос его желания, ибо не стал ли бы поцелуй, какою бы ни была его цена и пусть даже исполненный на скорую руку на вокзальном перроне, все же приемлемым в абсолютном ничто их холодной войны?..
На обратном пути все, как обычно, понемногу поглотило облегчение, которое он испытывал, предвкушая те дни свободы и одиночества, которые проведет по своему усмотрению. Возможно, он был даже счастлив, закрывая дверь гаража, потом согнувшись в три погибели, чтобы почесать за ухом радостно встретившую его собаку, счастлив не только оттого, что наконец почувствовал себя дома свободным, но и потому, что в конце концов худо-бедно расквитался с мучительной работой по отъезду Веры. Его досада и горечь сошли на нет, благодаря знакомому процессу, в результате которого он был по-прежнему здесь, спустя тридцать лет, здесь, рядом с ней, банализируя пожатием плечей наихудшие гадости, какие только она могла ему причинить, как зализывают царапину и забывают ее, едва она перестает кровоточить. Тем же вечером позвонил Людо и сообщил, что она благополучно добралась, обычно она делала это сама, и он понял, что, отказываясь от разговора с ним под предлогом усталости, она дает понять, что все еще на него сердита, но это его только позабавило. Вешая трубку, он вспомнил, как сказал собаке, что это просто анекдот, что, обозвав его в машине всевозможными словами, она, судя по всему, еще и ждала, что он извинится, за что? и, не испытывая никакого желания всем этим возмущаться, улегся на диван, собираясь посмотреть очередную серию детективного сериала.
Странно, спокойствие, доставленное ему кратким звонком Людо, подтвердившим в первый вечер, что Вера благополучно добралась до Хельсинки, на сей раз длилось недолго. Пожалуй, он действительно наслаждался своим одиночеством от силы двадцать четыре часа, этакие льготные сутки в преддверии тех двух недель, когда, благодаря своему отсутствию, она окажется более присутствующей, в тысячу раз более присутствующей, чем в повседневном сожительстве. Эта ее нехватка была ему приятна, и соскальзывание в нее в первый день напоминало купание, будто он погружался в очень горячую воду, сначала присев на корточки, потом медленно вытягиваясь в ванне, вода обжигала, но телу вскоре должно было стать хорошо, он знал об этом, всего несколько минут, чтобы пообвыкнуться, словно мучительное испытание, каковое наполняла смыслом уверенность в предстоящем блаженстве.
Это, дожно быть, накатило на второй вечер, на следующий день после отъезда Веры, в тот момент, когда он совсем расслабился… нет, не накатило, а скорее вкралось, а потом неощутимо распространялось, пока со вчерашнего дня не начал названивать Людо. Сначала именно в этом, в самой ее нехватке, в которой начиная со второго вечера было что-то шероховатое, что-то тягостное. Остывшая вода в ванной и пустой бойлер, он, вынужденный вылезти из ванны, в поисках полотенца, заметивший в зеркале свое обнаженное мокрое тело, отвернувшийся, потом вновь глядящий в зеркало, которое было под стать невысокому росту Веры, а он, даже отступив к самой стене, не мог видеть себя целиком, отражение резалось в лодыжках и у подбородка. Он медленно вытирал живот, следя, чтобы полотенце прикрывало его низ и ляжки. Он смотрел в зеркало, на обнаженное безголовое тело в зеркале, перед которым он разве что машинально останавливался по утрам, прежде чем спуститься, натягивая куртку всего несколько секунд, чтобы, наполовину повернувшись к двери, проверить свой внешний вид.
Вновь усевшись за письменный стол, он подумал, что от этого-то и пришло беспокойство, от его безголового тела в висящем на стене ванной зеркале, обнаженного тела пятидесятилетнего мужчины, ведущего сидячий образ жизни и не отказывающего себе в пище, потянувшего сто шесть килограммов на весах Веры, та постоянно следила за своим весом, непременно стращала себя, обильно поужинав… Он думал об этом, дожидаясь, когда на весах появятся три электронные цифры, воображая, что, чего доброго, может испугаться, убедившись в том, что, собственно, давно знает: он слишком тяжел, заплыл жиром, а в его возрасте, говорила Вера, подобная распущенность чревата тяжкими последствиями, сердечно-сосудистые заболевания, грыжа межпозвонковых дисков, поясничных позвонков, шейных, я уж не говорю об эстетической стороне, подчеркнула она, раз тебе до этого нет никакого дела… Он как будто вновь слушал эту заезженную песенку, пока заканчивал по дороге в комнату вытираться, сто шесть килограммов при ста девяноста сантиметрах, не так уж, в конце концов, и плохо, но вот тело в зеркале, эта сомнительная плоть… Тебе плевать… за гранью… две тысячи пятьсот километров за сорок часов, если я уеду завтра утром и если она будет уже в порядке, когда приеду, или, наоборот, проваландаюсь два дня в поездах, чтобы обнаружить ее в кресле свежей и румяной, а вдруг мой вид еще грубее подтолкнет ее, но уже безвозвратно, к той грани, за которой она для меня уже находится… Людо не понимает, о чем говорит, лепит слова как придется: за гранью… хорошо бы все-таки, чтоб ты приехал… так будет лучше… и все-таки…
Сидя за письменным столом, вяло сложив пальцы на истертой коже бювара, он смотрел через окно на небо, думал о своих прерванных последним звонком Людо трудах, о саде, который, может статься, не будет поливать сегодня вечером, разве что ему станет легче, если он сделает что-нибудь полезное, да к тому же то, что умеет делать, тогда как оказаться у изголовья Веры в палате интенсивной терапии, а до того в поездах, вокзалах, портах, на гигантском пароме в открытой Балтике, а до того закрыть дом, попросить кого-нибудь поливать вечером сад, кормить кота, собаку, выгуливать ее… он не умел. Он даже не понимал, кого можно попросить о чем-то подобном, кому доверить ключи, животных, цветы, Верин огород. От этих конкретных препятствий ему становилось спокойнее, ибо, если бы Людо стал удивляться или даже негодовать, что он еще не в аэропорту, причиной тому являлся пока не страх, что ему придется подняться на борт самолета (а он знал, что этого не сделает), а проблема организации, одно из любимых слов Веры. И она, стало быть, поймет, что он не может уезжать на несколько дней с бухты-барахты, напротив, разволнуется, узнав, что он бросил все на произвол судьбы: собаку, кота, дом, сад, и эта глубокая досада, очевидно, не может сулить ее сердцу ничего хорошего. Прежде всего не нужно, чтобы она нервничала. Остаться на месте, чтобы все обдумать, казалось ему посему мудрым и косвенно благородным: в подобных обстоятельствах любая форма суеты была бы разрушительна.
Ему хотелось пить, но он тянул с тем, чтобы встать, как тот, подумалось ему, кто должен тщательно экономить движения. Его мать, например, в самом конце, но это было в первую очередь из-за лени, за что она и была наказана спазмами мочевого пузыря, каковые мешали ей встать и пойти в туалет, когда ей туда было нужно, не дожидаясь совмещения этого короткого пути с пунктуальным приемом лекарств, приходом почтальона или подававшей ей еду прислуги. Он вспомнил ее, согнувшуюся в три погибели, с чуть согнутыми коленями, как она гримасничает, ругается вполголоса на саму себя, растирает свои немеющие конечности, которые, по сути, не причиняли особой боли, говорила она, но досаждали препротивными мурашками. У него было впечатление, что через несколько минут он испытает это и сам, если то, что, как он чувствовал, копошилось у него в животе и пыжилось в грудной клетке, выплеснет на кожу. Напрягшиеся плечи, скрещенные под креслом лодыжки, ладони на обшарпанной коже старого бювара, перед разрезным ножом, у самого телефона, и безмятежный Гермес…
Он встал, достал из холодильника бутылку тоника и медленно выпил ее, выйдя из дома, прислонившись спиной к косяку кухонной двери, разглядывая ставни окон гостиной, которые снял, привел в порядок, отшлифовал и теперь готов был покрасить, раздраженный не только мыслью о том, что в случае отъезда не сможет этим заняться, но и тем, что придется, чтобы запереть дом, навесить их прямо в таком виде. Надо будет сложить все материалы, инструменты, подпорки, которые он понаставил, все придется делать заново, а когда? и где, если через неделю испортится погода?.. Ибо нужно рассчитывать на неделю, и тогда его отпуск… Разве что попросить Жермена подменить его с покраской, он бы ему заплатил, а заодно и поливать, позаботиться о собаке и коте… Но Вера не любила Жермена, единственного человека во всем поселке, к которому он сам заходил в гости. Она находила, что тот неопрятен, слишком много пьет и с первого взгляда видно, что не вполне нормален. Это вызывало страх, ведь он, чего доброго, умственно неполноценен, а с идиотами никогда не знаешь, что вдруг взбредет им в голову и вызовет вспышку насилия… Имелась еще соседка, Одиль Трюбтиль, с которой Вера была весьма близка, а он нет, и теперь ему казалось унизительным ей звонить, к тому же она боялась собаку и, уж само собой, не могла покрасить ставни… Кто же?
Вера на его месте немедленно бы с этим разобралась. Вера на его месте была бы уже в Хельсинки, она бы отправилась в аэропорт по первому же звонку Людо, да, но ей-то только бы и оставалось, что застегнуть свою сумку и велеть отвезти себя на вокзал, как всякий раз, когда она уезжает, свободная от всех организационных вопросов, потому что он-то всегда тут. На протяжении десяти лет, не считая мимолетных наездов в Париж, он только и отсутствовал, что по нескольку дней время от времени, когда навещал свою мать и занимался ее документами. В последний раз они выбирались вдвоем как раз на ее похороны, но Вера вернулась в тот же вечер, оставив его обсуждать наследство один на один с сестрой. Так что отдавать кому-то ключи не было нужды, к тому же собаку они тогда брали с собой.
Вера в тот же вечер приземлилась бы в Хельсинки… Но в каком случае? Не мешало бы задуматься и об этом, ведь, пусть и невозможно вообразить, что он попал в больницу на расстоянии двух с половиной тысяч километров от дома, можно все же задаться вопросом, сорвалась ли бы она с места, чтобы присоединиться к нему, больному, и это тоже нелегко себе представить. Ради Людо она бы бросилась сломя голову, тут не может быть и вопросов. Но ради него? Если бы то же самое приключилось с ним, если бы боль дала знать о закупорке артерии, о том, что крови трудно добраться до сердца, как объяснил врач, вызванный ночью, когда они впервые всполошились… Если напрячься и представить, что подобное могло случиться с ним, не была ли бы Вера уже здесь или в самолете по дороге к нему? Прервала бы без колебаний из-за него свое пребывание у Людо через неполных пять дней?.. Возможно, он бы уже тронулся с места, если бы был в этом уверен. Уверен в том, чему нет и не может быть доказательств: уверен, что и вправду ради него она сорвалась бы с места, взволнованная, растрепанная, с навыкате от тревоги и усталости глазами, чуть небрежно одетая, ради него, а не ради других, не ради больничного персонала, семьи, соседей и всей когорты своих знакомых… с присущим Вере талантом вовремя включить весь арсенал подобающих для безукоризненного появления на публике средств, то есть ей хватало кого-то одного, третьего и даже безымянного, не важно кого… нужно было чье-то присутствие, чтобы она пришла к нему, агонизирующему в пустыне…
Быть может, как раз неопределенность касательно сего основополагающего пункта и мешала ему до сих пор всерьез подумать о том, чтобы отправиться в путь. Страх перед долгим путешествием, отвращение при одной мысли о том, что надо организовать свое отсутствие, были на самом деле второстепенными. Ему следовало спросить Людо, позвала ли его Вера. Боль прошла так же быстро, как и накануне, теперь ей собирались делать коронарографию… предынфарктное состояние… что за слова… какое слово… и еще ей введут в артерию этакую вермишелину… вермишелину, чтобы можно было локализовать сужение… стенокардия… вермишелина… ввести вермишелину… Она не мучилась, была в общем-то спокойна, сказал он, хотя и знала, что в любой момент… но операционная совсем рядом, бригада наготове, здесь очень хорошее обслуживание, а хирург - старый приятель моего тестя, не надо об этом забывать, сразу чувствуется, что к ней относятся не как к обычному больному… Столько успокоительных деталей, каковые парадоксальным образом, так как речь шла об одном и том же телефонном звонке, отменяли срочность, необходимость очертя голову пускаться в сомнительную авантюру, ведь если Вера пользуется наилучшим с медицинской точки зрения уходом и к тому же ее подолгу навещают сын, невестка, а также сестра и мать оной, каковые, по дружбе или из преданности, сменяют друг друга у ее изголовья, так ли он ей там нужен?
Он видел, как сидит у кровати на табуретке в узком голубоватом помещении, склонившись вперед, опершись локтями о расставленные бедра, по очереди разглядывая капельницу, ширмы, линолеум и распростертое на спине неподвижное тело Веры, ее безмятежное лицо, то закрытые, то открытые, в безропотном ожидании уставившиеся в потолок глаза. Хватит, скажет она, сходи поешь, прогуляйся, совершенно незачем торчать здесь. Она так и скажет и добавит, что ей неловко, будто это ее вина, что все теперь считают себя по отношению к ней обязанными… а ты, неужели ты предпринял это путешествие… Однажды она так скажет, и, в зависимости от того, случится ли это в самом начале или попозже, у нее будут подернутые признательностью глаза, тихий дрожащий голос, или же она слегка тряхнет головой, избегая его взгляда, и в ее едва заметной улыбке промелькнет нечто саркастическое, тяжкий упрек, ведь, поскольку только она знает, что означает для него это путешествие, она отвергнет этот жест как чрезмерный, слишком весомый подарок, да и к тому же угрожающий, поскольку бессмысленный, если ей суждено выздороветь… Вера почувствует в его необычном приезде коварный способ усугубить ее болезнь, в той стадии, которой они достигли за тридцать лет, увидев его в Хельсинки, она истолкует его присутствие как запрет выздоравливать, требование истинной драмы…
Именно так подумал бы он сам, случись ему попасть в больницу и вдруг увидеть ее в изножье постели, спешно вернувшуюся из Хельсинки, прервав свой отпуск, ибо это был самый настоящий отпуск - у Людо и Синикки в разгар финского лета, какая расслабленность, наконец-то, какая перемена обстановки, легкая тамошняя жизнь, простая, здоровая, гармоничная, столько нарочитых слов, чтобы люди поняли их здешние противоречия: ее жизнь с ним, тяжеловесную, какофоническую и горькую со времен комендантского часа, молчаливо подписанного почитай три года тому назад. И если ей предложат переехать, обосноваться у них, раз она чувствует там себя так хорошо, у нее отыщутся вполне уважительные доводы, чтобы заявить, что это невозможно: бесконечные ледяные зимние ночи, заунывные пейзажи, этот чудовищный язык… Я бы предпочла юг. На старости лет перееду на юг и буду время от времени ездить к Людо в Финляндию взбодриться. Он задумался, что значит ее "на старости лет" и из-за чего или в какой момент она перестала упоминать о его пенсии: Когда ты выйдешь на пенсию, сделаем, поживем… говорила она раньше, а теперь: На старости лет я… Что лишь отчасти вскрывало для него несомненность, с которой она исключила его из своего будущего, и он забавлялся этой своеобразной наглостью со стороны Веры, столь заботливо сохраняющей неприкосновенным и обыденным "мы" для посторонних людей, которые, если они это заметили, должны были счесть постепенное соскальзывание в ее словаре естественным, с учетом того, что продолжительность жизни у женщин, согласно статистике, выше, чем у мужчин, и что Вера в последние годы, все откровеннее смакуя противоположности, тем больше заботилась о своем здоровье, чем более он пренебрегал своим. Так что в случившемся с ней в Хельсинки угадывался какой-то цинизм: ее барахлящему сердцу угрожает инфаркт, тот тяжкий бич, что виделся ей обрушивающимся на него, учитывая нездоровую жизнь, которой он упрямо предавался, курил, плохо питался, не делал никаких упражнений, не считая долгих ежедневных прогулок с собакой. Она, несомненно, думала об этом там, прикованная к постели, в условиях интенсивной терапии: ее ярость, мало-помалу растворившись под воздействием успокоительных, которыми ее, надо думать, дурманили, изошла слезами досады перед лицом несправедливой участи, назначенной ей ошибшимся мишенью лукавым божеством, она думала об этом, она бы не перенесла, если бы он целым и невредимым приблизился к ее постели, надо бы сказать об этом Людо, если он позвонит… надо бы, но с чего бы ему звонить?..