Он вышел, открыл гараж, уселся за руль. Пес тоскливо повизгивал в конуре, в которую он скрепя сердце все же его закрыл, не в силах убедить себя, что не бросает его, а оставляет на несколько дней ради Веры и что учитель, которого ты хорошо знаешь… Его тронуло это беспокойство собаки, он разделял его с нею, проезжая мимо последних домов поселка он задумался, что ему тоже хотелось бы за кого-то беспокоиться, что в данный момент он испытывает по беспокойству самую настоящую ностальгию. Он подумал о своей старой матери. Потом о возвращениях Веры, когда он, явившись за ней на вокзал, замечал, как она идет, улыбаясь, по перрону к нему навстречу с отпечатком заметной, но не чрезмерной эмоции на лице. Она ставила свой чемодан и сумку, приближалась, прижималась к нему, подставляя его губам лоб или волосы, которые прижимались слегка жестковато, поскольку он не знал, не разыгрывает ли она для других путешественников, сидящих в еще не покинувшем вокзал поезде, или людей, рассыпавшихся по перрону, образцовую встречу после разлуки стареющей дружной пары (улыбка, эмоции, объятия относились в общем-то к тому же ряду, что и забота о его белье), или же действительно надеялась, как он, что каждая разлука способна вывести к чему-то другому, отчасти к удовольствию быть вместе, пусть и всего на несколько часов. На протяжении обеда эта иллюзия поддерживалась обильными и жизнерадостными рассказами Веры, которая к тому же расспрашивала о том, что называла институтскими новостями. Ему приходилось делать усилие, чтобы вспомнить способную привлечь ее внимание анекдотическую историю, очередную главу в эпопее Ашара, его последние причуды, его горлодерство и жалкий отпор двух ассистенток, новые стулья в конференц-зале, относительный успех появившегося недавно в столовой вегетарианского меню…
Они шли в ресторан. Возвращаясь из Хельсинки или откуда-то еще, она почти всегда приезжала парижским поездом в восемь шестнадцать вечера, и, поскольку они вдвоем оказывались вне дома, что имело место только при подобных обстоятельствах, четыре-пять раз в году, между ними возникало нечто смущающее, смущенное присутствием посторонних, которые их разглядывали, думала Вера, возможно, слушали из-за соседних столиков. Он ел медленно, надеясь затянуть обед до тех пор, пока в зале или на террасе не останется никого, кроме них, чтобы посмотреть, кому предназначались ее чарующие улыбки, ему или им, совершенно, впрочем, безразличной публике, но она говорила, что спешит домой, спешит увидеть Виста и Гого, просмотреть почту, проверить, как дела с ее растениями, овощами, цветами… И, уже шагая к институту, где они оставляли машину, он чувствовал, как их мало-помалу охватывают общие дурные предчувствия, только усиливавшиеся, пока они, как правило, молча, ехали в машине, и по возвращении домой дело было сделано: каждый вновь обретал свое место вдали от другого в официально разделяемом ими пространстве. Она расхаживала из комнаты в комнату на первом этаже, ласкала возбужденную собаку или куда более уклончивого кота, разговаривала с ними, медленно мерила шагами в сумерках сад, внимательная, думал он, ко всему, что пострадало от ее отсутствия, то есть из своего кабинета, дверь которого он оставлял открытой, чтобы дать ей знать, что он некоторым образом доступен, он представлял себе, как она скрупулезно составляет список критических точек, выявленных этой проверкой, лишь некоторые положительные стороны которой она, слегка, на его взгляд, преувеличивая, доводила в первый вечер до его сведения: Розы восхитительны! великолепно! какое великолепие!.. при входе. Затем, утомленно: Пойду-ка, я устала. Спокойной ночи. Спасибо, что поднял багаж…
Она поднималась наверх, вставляла ключ в скважину, открывала дверь, затаскивала внутрь свою дорожную сумку и чемодан, которые он оставил на лестничной площадке, закрывала дверь, хлопотала, чуть позже отправлялась в ванную, всякий раз открывая и закрывая каждую дверь, дверь ванной на ключ на все время, пока там была, потом он слышал, как ее босые ноги быстро пересекают лестничную площадку, как открывается дверь в бывшую комнату Людо, тихонько закрывается и, сразу после этого, звяканье ключа, тихое, робкое, словно она поворачивала его с предосторожностями, в надежде, что этого, быть может, в подобные вечера, в отличие от других, не слышно, она закрывалась как можно тише, испытывая, вероятно, своего рода стыд, что совершает этот непременный, необходимый жест, зная, что он на первом этаже весь обратился в слух и что, не закрыв свою дверь на ключ в завершение этого спокойного воссоединения после разлуки, этого исключительного момента, когда они были вместе чуть ли не счастливы, она могла бы навести его на мысль, что поразмыслила, находясь от него вдали, и сочла, что это было глупым ребячеством, поскольку, если бы он хотел наброситься на нее, чего она с виду так боялась, он мог бы сделать это, не дожидаясь, пока она обретет убежище в бывшей комнате Людо. Он в любой момент мог припереть ее к стене на кухне, на лестнице, поймать у входа или в гостиной, он мог, да, он мог обзавестись дубликатом ключа, изготовить его во время одной из ее отлучек, не было ничего легче, вполне возможно, что в подвале, в банке, наполненной всякими железками, нашелся бы и ключ, подходящий к этому совсем простому замку, вряд ли более сложному, чем у старого шкафа. Подумала ли об этом Вера? И в конце концов поняла, что, если за два года и девять месяцев он так этого и не сделал, то дело тут в том, что он, несмотря ни на что, уважал ее, уважал тот устав, который она ему навязала, и что он всегда способен владеть собой и обуздать в себе того старого козла, тягостные воспоминания о котором она, не подавая виду, воскрешала, предпринимая столько усилий, чтобы от него защититься?..
В один прекрасный день он ей скажет, он расскажет об унизительном и гротесковом образе, измысленном ею ему и себе, да, и себе тоже, расскажет в том случае, если она сама еще не осознает, до какой степени нелепо играть с ключом, когда ты дожила до пятидесяти с мужчиной, которого сама же укротила, сделала со временем совершенно безобидным, а то и, может статься, бессильным, вполне может статься, в данный момент он не хотел как-то это проверять, он не исключал, что те доказательства, которыми он время от времени себя успокаивал в тошнотворной темноте захламленной супружеской спальни, окажутся недействительными в присутствии женщины, будь то Вера или кто-то еще, наподобие того, через что он прошел в двадцать, двадцать пять и даже после, всякий первый раз… ведь если ему придется еще в один прекрасный день, после трех лет полного воздержания, заниматься любовью с Верой, это будет первый раз, и чем больше месяцев проходило, тем невероятнее и драматичнее это становилось. Но отнюдь не потому, что она лежала теперь в Хельсинки на отделении интенсивной терапии, на грани, готовая пойти под нож, ему пришлось изобретать то, как она, Вера, долго водит его за нос, убеждать себя задним числом, что он скоро уже три года страдает от запрета приблизиться, коснуться ее, Веры. Ему не было никакой нужды под тем предлогом, будто впечатленный предынфарктным состоянием Людо, почуяв угрозу смерти, сеет панику, приниматься измышлять слащавую версию их истории, отшелушивать с губкой в руке старые войны, застраховываясь на тот случай, что для нее все это плохо кончится, сердце не выдержит наркоза, хирург решится на операцию слишком поздно или, при всей своей дружбе с отцом Синикки, дурацки эту операцию запорет, бывает и не такое…
Он нажал на газ. Пробормотал сквозь зубы: Эта подлость, твоя подлость с ключом, Вера, ты ее поймешь, и не в один прекрасный день, а сразу же, как только я доберусь, ты поймешь, уверяю тебя, ты ее поймешь. Сжимая руль. И возможно, эта решимость, нахлынувшая по инерции за его внезапным и красочным решением действовать, - и даже если в конечном счете вовсе не беспокойство за Веру подтолкнуло его к отъезду, а скорее страх худшего для себя самого заставил его бежать, - возможно, этой решимости удалось его поколебать. Он, по крайней мере на некоторое время, оказался не в себе, и пришел в себя, лишь заметив вокзальные часы, увидев, как едва заметным толчком минутная стрелка сдвинулась с отмечающей четверть часа тройки, он вдруг сообразил, что забыл свой багаж.
Он замедлил шаг, задумался, пытаясь отделить друг от друга три вопроса: один касался места, где он его оставил (дома или в багажнике?), второй того, успеет ли он съездить на такси до института, где десятью минутами ранее припарковал машину, и обратно, третий был связан с содержимым дорожной сумки, среди которого ничто не казалось по-настоящему необходимым, пусть даже мысль о том, что в ближайшие два дня ему не удастся побриться и сменить белье, и была ему неприятна.
~~~
Странно было входить в поезд как в автобус, в точности с тем, что называют вещами личного пользования, распиханным по карманам и, в пластиковом пакете, с газетой и купленной на скорую руку перед самым отправлением поезда снедью. В его голове не укладывалось, как он мог, покинув стоянку у института, пойти на вокзал, не смущаясь и даже не дивясь отсутствию в руках какого бы то ни было груза, со свободными руками, как обычно, когда шел встречать ее к поезду в двадцать шестнадцать, то есть он, судя по всему, так до конца и не поверил, что свидеться с Верой ему придется вовсе не здесь, что на сей раз ему и в самом деле потребуется переместиться, он явно еще не понял, что идет отнюдь не встречать ее, как обычно, на вокзал, а присоединиться к ней там, где она была, за морем, если не гранью, вытянувшись на койке в палате интенсивной терапии, спящая… уже почти три года, как он не видел, как она спит…
Под подернутым вуалью солнцем Бос словно бы курился желтовато-серым дымком, нагоняя на стекла пыльную жару первых летних дней. На слишком знакомом, чтобы воспринимать его в качестве первого этапа настоящего путешествия, пути он рассеянно вылавливал всевозможные опознавательные знаки. Все начнется в Париже, на Северном вокзале, на входе в "Талис", отходящий в двадцать один пятьдесят пять, до Брюсселя в первом классе, мест во втором уже не было. Он заплатил по кредитке, не обращая внимания, какую цену промямлила ему кассирша, медлительность и тупизна которой выводили его из себя. У нее ушло почти десять минут на то, чтобы выписать ему простой билет в один конец до Гамбурга, это было не так просто, ведь в "Талис" просто так не садятся, вы что, собираетесь ехать от Парижа до Брюсселя стоя в коридоре или сидя на своем чемодане?
- У меня нет чемодана…
- Ну да, но ведь всем известно, что "Талис"…
- Хорошо, раз нет ничего другого, дайте мне первый класс, только для курящих.
Никак не возможно. И поскольку он был недоволен, она поставила на вид, что ему еще повезло, что вообще в последнюю минуту есть места, этот "Талис" всегда переполнен. Он, со злобной ухмылкой переходя в атаку на НЖДК с ее "Талисами", чтоб им… внезапно смолк, остановленный чем-то необъяснимым, что промелькнуло на лице девушки, ее водянистые глаза навыкате подняты к нему, отвисшая губа, пухлые щеки, бледные и жалкие… Он забрал свою карточку и сложил билет, говоря ей… что произошло?.. как будто он ее оскорбил… она, конечно же, ни при чем, но это пришло от нее, от ее дряблого лица, затвердевающего у него на глазах перед тем, как чудовищно разложиться, когда, желая вернуть ей выражение "ему еще повезло"… как раз на этих словах, как раз после этого его занесло и он припомнил Веру: моя жена, моя жена умирает в больнице в Хельсинки! Так оно и было, он помнил об этом, слышал, как произносит эти слова, согнувшись в три погибели, опершись локтем о полочку у окошечка кассы, касаясь лбом стекла над переговорным устройством, угрожающим и вульгарным голосом: Вы хотите, чтобы я вам рассказал, как мне повезло, как мне в действительности везет?..
Он закрыл глаза, попытался медленно дышать открытым ртом. Казалось, у него в желудке вот-вот взорвется проглоченный по недосмотру острый перчик, ожог распространялся теперь повсюду, пробирал до самой кожи, он потел, дотронулся до шеи, затылка, до лица, как же я мог?.. пытаясь успокоиться, повторяя про себя, что это не имеет значения, с учетом того, что только эта девица его и слышала и, если она и должна будет рассказать кому-то сегодня про произошедшее, возможная огласка ограничится незнакомцами, наверняка, впрочем, впечатленными историей, сумевшей расстрогать тупое сердце кассирши, тягучий голос которой был уже погребен под стремительным наплывом других, тех, что распространяли, должно быть, в эти же мгновения по поселку новость пороховым потоком, тут же рассеянным Одиль Трюбтиль при посредстве учителя, крохотные взрывы среди простого люда, с улицы на улицу, все это циркулировало, продвигалось, штурмом брало бар с табачным киоском и бакалейную лавку перед закрытием, Вера, бедная Вера, какая незадача, какое несчастье, и он… бедняга, скажет девица своей матери или сменщице, оттого-то он и был таким нелюбезным…
Он откупорил бутылку с водой, отпил маленький глоток, размышляя, что эти полтора литра и две банки кока-колы, еще прохладные у него в пакете, составляют весь его рацион на ближайшие двенадцать часов, а то и больше, если ему не хватит времени подкупить провизии на вокзале в Гамбурге или если там не примут его кредитную карту… но мысль о нехватке побудила его выпить еще, с жадностью. Он вытер лицо носовым платком, вздохнул, попытался подумать о чем-то другом, но о чем?.. ему повезло, мне повезло… моя жена умирает в Хельсинки… То, что отравленным звонкам Людо удалось в нем затронуть, чтобы в конце концов он неосознанно взвалил на себя ту роль, которой все от него и ждали, включая Одиль Трюбтиль, бедняга!.. сказала она, хотя он совершенно не помнит, чтобы жаловался или намекал на смертельную опасность для Веры, он сумрачно изложил ей ситуацию, избегая слово "инфаркт", он говорил о сердечных затруднениях, о хороших условиях, которыми она обеспечена благодаря специальному обслуживанию, но все-таки нужно, чтобы я приехал… наполовину жертва, наполовину герой, супруг, отправляющийся в путь, едва услышал зов, понял пароль, оставляя свой дом, свой поселок, безоглядно, рыцарственный и уязвимый, плохо вооруженный, чтобы противостоять всем опасностям, которые его поджидают, и прибывающий, возможно, слишком поздно, да и в каком состоянии?..
Словно в этом и заключалось истинное дно истории, вскрывшееся при посредничестве девицы за окошечком, разворошившей, сама того не зная, недовольство, малодушие и своего рода вызов, каковые изначально и прежде всего лежали в основе его отъезда: исковерканный отпуск, дорогое и изнурительное путешествие как единственная альтернатива наседанию Людо, до дна разрабатывающего золотую жилу драматизации, со своим словарем идиота бойскаута, который не знает, не думает, дает указания, не обращая никакого внимания на то, что их исполнение может оказаться фатальным… Он, должно быть, не раз перезванивал, сделал вывод, что я уехал, нашел подтверждение у Трюбтиль, он потирает руки и спрашивает себя, когда лучше сообщить новость Вере, его удерживает не делать этого сразу только то, что он не знает точного времени моего прибытия, не знает, достаточно ли потряс меня своими маленькими манипуляциями, чтобы я решился на самолет, он, чего доброго, позвонит в аэропорт и попросит проверить, нет ли моей фамилии среди пассажиров последнего рейса "Эр Франс" или "Финэр"…
По совету Синикки, а то и главврача, он подождет до завтра или до послезавтрашнего утра, чтобы сказать Вере, что я приезжаю, и не поймет, что это вовсе не доставит ей удовольствия, она… удар, это будет для нее удар… а все он, Людо, со своим кретинизмом, своими благими намерениями… я приеду слишком поздно, уже не смогу ей сказать, или она меня уже не поймет, отключится, совсем за гранью, мои слова, доходящие до нее как далекий скрежет ключа, копошащегося в замочной скважине проклятой двери, мне следовало бы разнести ее перед отъездом, топором, пять-шесть раз дать со всей силы топором по филенке, не для того, чтобы открыть, а чтобы взломать, чтобы она по возвращении увидела огромные трещины, грубые зарубки и поняла, что значит для меня проводить каждый вечер, каждое утро перед гладкой запертой дверью, обычной дверью, такой, как любая другая, заурядной, как повсюду, как мы сами, на почтовом ящике выведено единственное имя, мы, снаружи, заурядные и гладкие снаружи после более чем двадцати лет войны внутри, даже Людо в это верит или делает вид, что верит, настолько хорошо делает вид, что в данный момент убежден, что так оно и есть, что в общем и целом все идет хорошо, ну да, нормально, не все же дни окрашены в розовое, ты ведь знаешь своего отца, но так уж устроена жизнь, повторяла ему по телефону его мать, такова жизнь!.. или же он воображает, что его вмешательству удалось произвести нежданное чудо, сын, примиряющий распавшуюся чету своих родителей, он рыдает от избытка чувств на руках Синикки, он приезжает, ты представляешь, он приезжает!.. ради нее он наступил на горло своим фобиям!.. я так и знал, я был уверен, этот цинизм, это безразличие не более чем игра, фасад, тогда как в глубине…