Хочешь, я тебе Москву покажу? - Аркадий Макаров 3 стр.


Кизяки – это что-то вроде хлебных буханок – голландку зимой кормить. Зимой печь всегда голодная. А летом замесишь на воде ногами навоз с остатками соломы, промешаешь как следует – и в формы трамбовать. Из форм – на солнце – вот и все дела! Кизяк потом сухой делается, аж звенит! Ешь – не хочу! Придёшь со школы, телогрейку с плеча закинешь на полати, и – к печке!

Что такое полати? Ну, это совсем просто! Самое уютное место в доме. Лавка из досок, или лучше – лежанка между печью и стеной дома. Там, как у Христа за пазухой! Подкинешь в топку пару-тройку буханок, печь от кизяка горячо задышит, раздобреет до того, что ладони не прислонишь. В доме тепло, уютно, кот возле ног трётся…

Вспомнив про дом, я слегка загрустил. Вроде вчера только уехал, а кажется, прошла целая вечность.

– Что затужил, атаман! Пойдём, покурим в холодок – и я машиной займусь! А ты отдыхай! Сил набирайся! Завтра у нас работа потуже вчерашней будет.

За сараями трава – по пояс. Присядешь на корточки – никого не увидишь. Хорошо. Тихо.

Невдалеке, погромыхивая цепью, пасётся хозяйская корова. Бока у неё, как бубны. Кажется, только прикоснись, и они загудят торжественную музыку лету, солнцу, обилию пищи…

Корова выщипала вокруг себя небольшую поляну, и теперь, подогнув передние ноги, умащивается завалиться набок, но запутавшаяся в ногах цепь к которой она привязана, не даёт ей полную свободу. Я подошёл, перекинул на другую сторону привязь, и корова, благодарно мыкнув, улеглась на свою тень, как на подстилку. Она тяжело, по-бабьи вздохнув, обмахнулась мочалистым хвостом и прикрыла белёсые выгоревшие на солнце ресницы. Отдыхай, родимая!

– Дядь Миш, а почему нашего лесника Лешим зовут? Он совсем не похож…

– А ты что, лешего видел?

– Не-е. Но всё же…

– А не видел – не говори! В партизанах Лёшка был. Я сначала, как меня сбили, к ним в отряд попал. Потом особисты меня оттуда вытащили. А Лёшка – белорус. Леший. Кличка у него такая. Он ведь лес, как свои пять пальцев знал, вот товарищи и прозвали его Лешим. Заманивал немцев в болота со всей техникой, а там их партизаны и колошматили. Отчаянный мужик. И Марья с ним партизанила. Ты не смотри, что он такой тихий. В тихом озере самые черти водятся.

Из-за угла сарая выпорхнула заспанная девушка со старинным славянским именем – Лада. Глаза припухшие, причёска смята на одну сторону, распах халатика небрежно придерживается рукой, да так, что краешек голубых трусиков предательски выглядывает из-под ладони. Увидев нас с дядей Мишей, тут же повернула обратно.

– Ты особо-то не засматривайся! Не по Сеньке шапка. Ей король-олень нужен! А ты губы расслюнявил. Все они одной породы! "Кака барыня ни будь, всё равно её е…ть!" – философски определил дядя Миша. – Представь себе, как она в туалет ходит, и вся твоя любовь, как дым испарится. Артистка! Ох, артистка! – то ли с восхищением, то ли с укоризной вздохнул мой циничный наставник.

От его слов мне сразу стало как-то нехорошо и скучно. Ну, что за человек! Всю песню испортил!

Не зная, чем заняться, я пошёл к дому, где тётка Марья, простирая над головой полные мокрые руки, вешала сушиться бельё, которое горкой лежало у ног в большом обливном тазу. Одна рука придерживала простынку, а другой пыталась прищепкой прицепить её к бельевой верёвке.

– Может, я помогу?.. – неуверенно подошёл я к хозяйке.

– Ах, помошничек! Вот спасибо! На-ка, цепляй, а я бельё вешать буду! – она сунула мне в руки горсть прищепок. – Вот какой жених моей крестнице нужен, а не эти городские!

Какие такие "городские", она распространяться не стала, и мы с ней очень быстро расправились с бельём, которое, слегка обвиснув, вольно заколыхалось на ветерке.

– Тётя Маша, а зачем вы корову на цепи держите? В лес бы её отпустили. Там травы – море! – я показал рукой, сколько в лесу травы.

– Её там волки зарежут! Зимой у нас собаку порвали. Хороший пёс был…

Подошёл дядя Миша. Постоял. Поднял опустевший таз. Посмотрел куда-то поверх сосен, и спросил мимоходом:

– Ветошки бы мне! Свою шаланду подремонтировать надо. Масло сменить. Фильтры почистить.

От недавнего озабоченного вида тётки Марьи и следа не осталось. Она нырнула в сени и вышла оттуда с ворохом разного тряпья:

– Вот! Выбирай, что взглянется!

Отобрав несколько ветошек, дядя Миша пошёл к машине, поднял капот, нырнул головой в его чрево и загремел там ключами.

Вышла из дома сама Лада. Действительно – "Лада". Ладная, стройная, изящная до невозможности! В руках она держала маленькую лёгкую корзиночку, сплетённую из гибких ивовых прутьев. Теперь причёсанная, умытая, свежая, как росинка, девушка стояла передо мной, насмешливо пританцовывая точёной ножкой:

– Видела, видела, как ты бельё вешал! Женишок! На деревне все девки твои будут! Ну, не дуй губы! Пойдём со мной чернику собирать! Ага? Я тут одну поляну знаю. Ковром ягода!

Всю мерзость дяди Мишиных слов как ветром сдуло! Чистенькая, нарядная, красивая, в платьице с белыми кружевчиками, она и впрямь походила на старинную фарфоровую куклу, которая с незапамятных времён стояла у нас дома возле зеркала.

Как не пойти? Пойду! В лес! В самую чащобу! На волчьи зубы, на медвежьи объятья!

Я уже представил себя в роли удачливого Ивана-Царевича. Рисовал в своём воображении – как буду спасать это чудесное создание от всей чертовщины, которая, возможно, до сих пор обитает в гуще леса, в самых его непроходимых дебрях.

– Дядь Миш, ну, я пойду?

– Ну, иди! Иди! – с каким-то предупреждением, не поднимая головы, обронил мой старший товарищ, вытирая ветошкой мазутную деталь.

В лесу дорог нет. Куда глаза глянут – там и зелёное царство Берендея. Языческие капища лесных духов.

Душа леса – в дереве. А в любом дереве – скрипка. Как писал русский забубённый поэт Павел Васильев:

"Смелее, ветер, песни начинай,
перебирая струны сосен!"

Это потом у меня созрело такое отношение к лесу, а тогда что? Лес как лес, деревьев только многовато. Обернёшься, а там опять деревья! Заблудишься в два счёта. Впереди мелькает платьице, как заманка волшебная. Не потерять бы…

Девушка идёт быстро. Места ей знакомые. Было видно, что ходила сюда не раз и не два. Показать хочет, что ей тут всё нипочём. Догоняю. Путаюсь в траве. Разбил о пенёк большой палец на ноге. Хромаю.

– Лада, подожди!

– Ты меня больше Ладой не называй, противный мальчишка! – она остановилась и строго посмотрела на меня. – Я – Маргарита! – она задрала вверх хорошенькую головку. – Королева Марго! Знаешь морскую песенку:

"…Девушку там звали Маргарита,
чёртовски красивая была.
За неё лихие капитаны
выпивали не один бокал".

– Знаю, знаю! – я подхватил вслед за ней:

"Маргариту многие любили,
Но она любила всех шутя.
За любовь ей дорого платили.
За красу дарили жемчуга…"

Ладно, я тебя всегда буду звать Маргаритой. Совсем как в песне о девушке, которой платили за любовь.

– Ах ты, распутник, циник какой! Ну, пусть будет так: "За любовь ей дорого платили. За красу дарили жемчуга!"

Она опять, пританцовывая, пропела это так задорно, что мне тоже захотелось выпить за неё, за девушку Ладу, за Маргариту и за тех моряков, которые:

"Идут, сутулятся,
вливаясь в улицы.
И клёши новые полуметровые,
и ленты чёрные полощет бриз.
Ха-ха-хаха-хаха!"

Такие песни мы с ребятами особенно любили распевать, продирая горло табачным дымом на бондарских ночных улицах. Дурачились, как могли.

Я и не предполагал, что эта незабудка, фея, ландыш весенний, ромашка полевая, тоже любит романтику кабацких портовых драк:

"И кортики достав,
забыв морской устав,
они дрались, как тысяча чертей…"

– Маргарита, – я подержал её за руку, – а ты правда артисткой будешь?

– Вот что значит колхозное воспитание! Не артисткой я буду, а ак-три-сой! – произнесла она по слогам. – Слышишь разницу? Ак-три-са! У нас в московской "Щуке" на артисток не учат. У нас все – актрисы!

Это слово меня так заворожило, что я с нескрываемым восхищением посмотрел на неё. Надо же – актриса! Что-то высокое, недосягаемое, из языка небожителей в этом звуке. Актриса Уланова, актриса Русланова, актриса Орлова, Целиковская…

А тут, вот рядом со мной, тоже будущая актриса Лада, Маргарита, королева Марго.

"Маргарита", московская "Щука", "Актриса" – слова-то какие завораживающее! Рядом с ней я и сам себя зауважал неимоверно.

В лесу всё открывается неожиданно.

Неожиданно перед нами открылась полянка, небольшая, но вся покрытая сизыми с дымчатым налётом круглыми ягодками на стелющихся кустиках с резными листочками.

– Это черника! Видишь, сколько? – Она опустилась на корточки. – Давай собирать!

– Давай! – говорю я, и тоже присел, напротив, с другого конца полянки.

Переступая по-гусиному, мы, пачкая чернилами руки, стали собирать эту чудесную лесную ягоду – одну в корзиночку, две в рот. Сладко ка-ак! Невозможно!

Подол летнего платья на коленях у Маргариты взбился, показав моим лукавым глазам всё, что должна прятать любая разумная девушка.

Женская близость невозможного, открытость её слегка раздвинутых бёдер, обеспокоили меня невероятно. Я, поглядывая на эту роскошь, тут же забыл и про ягоду, и про свой незадачливый возраст, и про то, что меня ждёт нелёгкая завтрашняя работа с дядей Мишей. Кажется, я забыл и самого себя.

Заметив мой жадный взор, Маргарита, повернув ко мне голову, погрозила пальчиком:

– Чернику пропускаешь! Смотри, сколько ногами перемял! – потом, поднявшись, отряхнула подол. – Сладкая ягодка-то?

Я ничего не смог ответить пересохшим ртом, только отвёл глаза в сторону и машинально зашарил руками по черничной поросли. Стало невыносимо жарко и тяжело дышать, словно я без передышки шёл и шёл в гору.

– Ах-га! – насилу выдавил я, и тоже встал на ноги.

– Пошли! Чем дальше в лес, тем больше ягод!

– Может, дров? – осторожно поправил я её.

– Не дров, а палок! – она подняла сучковатую ветку, оборвала на ней листья и, зацепив свою корзиночку с ягодами, подняла на плечо, потом весело посмотрела на меня, сделала на лице робкую детскую улыбку – и сразу стала похожа на Машеньку из русской сказки о трёх медведях.

Солнце, от сосны к сосне, потихоньку-полегоньку, по колючим кронам вскарабкалось на самый верх, и теперь, рассвирепев, палило оттуда неимоверно. Казалось, в просветах между плавно плывущими вершинами оно проворной белкой перескакивало туда-сюда, но, приглядевшись, я понял, что солнце остановило свой бег и стояло на том же самом месте, почти в зените.

Может, от того, что я долго рассматривал вершины сосен, а может, от горячего смолистого запаха, которым наполнен лес, стала кружиться голова, и мне страстно захотелось упасть на землю и лежать так до той поры, пока зной не уляжется в травы.

Маргарита потянула меня за рукав:

– Пойдём к роднику! Он здесь недалеко.

Что оставалось делать?

– Пойдём…

Да, действительно, впереди нас ждала большая поляна с россыпью такого обилия земляники, что мои минутные слабости сразу испарились, и я, опустившись на колени, стал собирать горстями сладкие рубины и отправлять их в рот, утоляя распалявшую меня жажду. Маргарита тоже последовала моему примеру. Вдвоём мы быстро наполнили и её корзиночку, и я, пересыпав туда ещё пару горстей, поднялся, оглядываясь вокруг себя.

Поляна плавно спускалась к логу, на дне которого, продираясь сквозь заросли лозняка, струился маленький ручеёк; прохлада его явственно ощущалась и здесь, на этом склоне.

Скатившись вниз, я увидел, как из-под склона, где я только что наслаждался ягодой, из врытой стальной трубы, по-кошачьи журча и мурлыча, истекала тонкая струйка воды, размывая под собой песчаник.

Подставив ладони, я сладострастно пил и пил ледяную до ломоты в зубах воду и никак не мог напиться.

Осторожно ступая маленькими ножками по скользкой траве, в лощину царственно спустилась и Маргарита, присела рядом на корточки, и тоже собирая в изящные ладошки воду, стала с наслаждением пить.

Вода неисчислимо струилась между её пальцами, обливала подол платья, струилась по плотным в маленьких белёсых волосках икрам ног и скатывалась в траву.

Набрав полную горсть воды, она, смеясь, плеснула мне в лицо, набрала ещё и ещё плеснула. У меня сладко-сладко заныло в груди, страстно захотелось окунуться в её влажные ладони и утонуть там.

Но для этого у меня не было ни смелости, ни выучки.

Я только весело фыркал, подставляя лицо под радужные брызги, и радовался мгновению, соединившему нас в детской забаве.

Здесь было хорошо, прохладно, не так назойливо допекал полдневный зной, и только высоко-высоко прял и прял тонкую нить одинокий комарик, отыскивая жертву. Но, вероятно нас не замечал, и зудел где-то над головой, протяжно и скучно.

Снова подниматься наверх расхотелось, и мы, не сговариваясь, пошли вдоль ручья, вспугивая ошалевших от нашего неожиданного вторжения в прохладный и потаённый мир каких-то в радужных оперениях птиц.

Птицы, казалось, выстреливались прямо из-под ног, взмывали над нами и сразу садились, проваливаясь в небытие, и тут же из этого небытия возникали.

Теперь склоны лога раздвигались всё шире и шире, открывая долину, заросшую мелколесьем. Рядом мирно уживались, поднимаясь над молодыми сосенками, берёзки, топольки, пушистая ольха, кое-где проглядывались метёлки осины. Осина легко угадывалась по круглым дрожащим листочкам и белёсой в чёрных разводах коре.

Самого ручья не стало видно, только глухое бормотанье и всплески в зарослях рогоза, камыша и краснотала, говорило о его присутствии. По звуку можно угадать, что он, вбирая в себя родники, рос и мужал, медленно превращаясь в маленькую лесную речушку.

Самая благодать для местного зверья – и попить и поплескаться в жару есть где.

Мы вышли на открытое пространство. Впереди, раздвинув камыши, рогозник и остролистую осоку, проблеснула вода, значит, есть возможность посидеть возле и охолонуться.

По всей дороге вдоль устья ручья мы этого сделать не могли, уж очень неподступны его заросшие заболоченные берега.

Подойдя ближе, мы увидели, что устье перегораживает беспорядочный завал из веток, и деревьев, кора кем-то обглодана, да и сами деревья, правда, небольшой толщины, были, по всей видимости, срезаны то ли долотом, то ли широкими зубами, следы от которых отчётливо проступали на обезображенных стволах.

Завал, который преграждал и сдерживал воду, казался только на первый взгляд хаотичным. Присмотревшись, можно было увидеть, что зазоры между стволами заделаны камышом и другой растительностью, ветки и кустарник переплетались между собой, образуя непроходимую защиту напиравшей воде.

Не было никакого сомнения, что здесь недавно поработали хлопотливые и беспокойные бобры со своими бобрятами. Этих водных жителей у нас в степном районе я никогда не видел, и мне было любопытно посмотреть на удивительных лесных братьев-трудяг.

Я осторожно, раздвигая кустарник, решил подобраться к воде, чтобы увидеть сметливых животных. Но, сколько ни всматривался, на поверхности воды никакого движения не наблюдалось.

Вода была изумительно чистой и просматривалась до самого дна.

Там, под водой, шелковисто стелилась лесная травка, в ней путались кустики земляники с зеленовато-розовыми недозревшими ягодами.

Наверное, тихая заводь образовалась совсем недавно, постепенно заполнив водой всё ложе оврага. Даже обычного для любого водоёма порхания над поверхностью стрекоз и бабочек не видно. Стерильно чистая, настоянная на лесных травах вода была спокойна и неподвижна.

Я стянул с ног кирзовые сапоги, взятые из Бондарей на всякий случай и, засучив штанины, шагнул в воду. Вода была теплее парного молока, и стоять в ней было так приятно, что я от удовольствия зажмурился. Ах, как хорошо!

Мягко тронув моё плечо, в воду осторожно зашла и моя спутница с босоножками в руке. Поплескав ногами воду, она тут же вышла на берег, кинула босоножки и стала стягивать через голову платье:

– Искупаемся?

– А как? У меня и плавок-то нет!

– А ты думаешь на мне купальный костюм? – она спокойно сняла платье и положила рядом с босоножками. – Отвернись и не подсматривай!

А как не подсмотреть, когда её выпростанные груди с острыми сосками настолько прекрасны и упруги, что совсем не нуждались в бюстгальтере.

Не обращая на меня никакого внимания, она, легко перегнувшись пополам, стала стягивать узенькие трусики, скатывая их по ногам.

Да, такого мне видеть не приходилось!

Мои ровесницы обычно купались в широких из плотного сатина трусах и лифчиках, или, реже, в купальниках, закрывающих наглухо всё самое интересное. Да и плескались чаще отдельно, своим шумным кагалом.

Мальчишки купались больше нагишом, не обращая никакого внимания на свои более чем скромные достоинства, которые никоим образом не рассматривались местными красавицами по назначению.

Но здесь, в лесной глуши, был другой случай. Я уже вышел из подросткового возраста настолько, что обнажаться даже до своих "шикарных" семейных трусов считал невозможным и нелепым. Ведь рядом была девушка, нет, женщина из совсем другого мира, настолько изящная и красивая, что стоять рядом с ней в таком бесстыдном виде я никак не мог.

Вытянув над головой руки и грациозно потянувшись, она осторожно вошла в воду, перевернулась на спину и мягко закачалась на волне. Острые соски на обнажённых округлостях то скрывались, то показывались над водой как яркие спаренные поплавки. Всё её протяжённое тело теперь сладко отдавалось какой-то неизвестной мне чувственной неге, от которой становилось тревожно и страшно.

Медленно пошевеливая ногами, она словно зависла между землёй и небом, опрокинутым в настороженно тихую водную гладь.

Там, где сходились её ослепительно белые ноги, под сводом живота, в темнеющей бровке ещё путались блестящие воздушные бусинки, от которых я никак не мог оторвать мальчишеских глаз.

В зелёном окладе лесных опрокинутых в заводь деревьев и неба эта картина была настолько выразительна и зазывна, что, повинуясь то ли желанию, то ли рождённой этим желанием ярости, я бросился прямо в одежде туда, в самую сущность, чтобы растоптать, задушить, измять и сокрушить видение. Руки хватали, ловили, мяли, но в горстях оставалась только вода и пустота. Пустота и вода…

Не знаю, что тогда со мной приключилось, но всё было похоже на безумие. Теперь, уже на берегу смеялось и всхлипывало что-то враждебное, неуловимое, гибкое, яркое, от которого хотелось зажмуриться, быстрее уйти, убежать, скрыться за пологом лесной растительности.

Кое-как просунув в сапоги мокрые ноги, я, не оглядываясь, в одежде, с которой стекала бесчисленная вода, ринулся наверх, на свободу, на воздух, как будто в лощине не хватало воздуха, чтобы отдышаться и успокоиться.

"Стерва, стерва, стерва!" – бормотал я на ходу, уговаривая и оправдывая себя самого за взрывное действие обнажённой женской натуры: наверное, нельзя недоступное и запретное так просто и обыденно открывать незрелому возрасту.

Потрясение было великое.

Назад Дальше