5
На следующий день надо было ехать в Кобленц. Там мы пересели на поезд, отправляющийся во Франкфурт, где я должен был расстаться с Доротеей. Пока мы ехали вверх вдоль берега Рейна, шел мелкий дождик. Берега Рейна были серыми, но голыми и дикими. Время от времени поезд проезжал мимо кладбищ; их надгробия исчезли под гроздьями белых цветов. С наступлением темноты мы увидели свечи, зажженные на крестах. Мы должны были расстаться через несколько часов. В восемь во Франкфурте Доротея сядет на южный поезд; через несколько минут я сяду на парижский. После Бингербрюкка стало совсем темно.
Мы были вдвоем в купе. Доротея подсела ближе, чтобы поговорить. Голос у нее был почти детский. Она сильно сжала мою руку и спросила:
- Скоро будет война, да?
Я тихо ответил:
- Откуда я знаю.
- А мне бы хотелось знать. Знаешь, о чем я иногда думаю: как будто начинается война. И тогда я должна кому-то сказать: война началась. Я прихожу к нему, а сам он не должен этого ждать; и он бледнеет.
- А дальше?
- Все.
Я спросил:
- Почему ты думаешь о войне?
- Не знаю. А ты бы испугался, если бы началась война?
- Нет.
Она придвинулась еще ближе, прижалась к шее горячим лбом:
- Послушай, Анри… я знаю, что я чудовище, но мне иногда хочется, чтобы была война…
- Ну и что тут такого?
- А ты тоже… хочешь? Тебя же убьют, правда?
- Почему ты думаешь о войне? Из-за давешнего?
- Да, из-за тех могил.
Доротея долго прижималась ко мне. Та ночь меня измучила. Я начинал подремывать.
Видя, как я засыпаю, Доротея, чтобы меня разбудить, поласкала меня, почти не шевелясь, исподтишка. Она снова тихо заговорила:
- Знаешь, человек, которому я сообщаю о войне…
- Да-да?
- Он похож на того усатого, что взял меня тогда за руку, под дождем: милейший такой человек… у него много детей.
- И что его дети?
- Они все погибают.
- На войне?
- Да. И каждый раз я к нему прихожу. Абсурд, да?
- Это ты сообщаешь ему о смерти детей?
- Да. Он бледнеет каждый раз, завидя меня. Я прихожу в черном платье; и знаешь, после моего ухода…
- Ну…
- Там остается лужа крови, на том месте, где я стояла.
- А ты?
Она вздохнула, словно жалуясь, словно вдруг о чем-то умоляя:
- Я люблю тебя…
Ее свежие губы припали к моим. Я нестерпимо обрадовался. Когда она полизала мой язык своим, это было так прекрасно, что жить больше не хотелось.
На Дирти, снявшей плащ, было шелковое платье, ярко-красное, как знамена со свастикой. Под платьем она была голой. Она пахла мокрой землей. Я отстранился, отчасти из-за нервного перенапряжения (надо было пошевелиться), а отчасти потому, что захотел сходить в конец вагона. В коридоре я дважды протискивался мимо офицера СА. Он был очень красивый и рослый. Глаза его были фаянсово-голубыми; даже внутри освещенного вагона они, казалось, теряются в облаках; он словно услыхал в душе зов валькирий; но, по всей вероятности, ухо его было более чутким к казарменной трубе. У входа в купе я остановился. Дирти включила ночное освещение. Она стояла, неподвижная, под слабым светом; она внушала мне страх; несмотря на тьму, я видел за нею бесконечную равнину. Дирти смотрела на меня, но и сама как бы отсутствовала, затерянная в страшном сне. Я подошел к ней и увидел, что она плачет. Я обнял ее, она уклонилась от моего поцелуя. Я спросил, почему она плачет.
Я подумал: "Как же мало я ее знаю".
Она ответила:
- Просто так.
Она разразилась рыданиями.
Я потрогал ее, обнимая. Я и сам готов был зарыдать. Хотелось узнать, почему она плачет, но она больше не говорила ни слова. Я видел ее такой, как при моем возвращении в купе: стоит предо мной, красивая как привидение. Я снова испугался ее. Я вдруг тоскливо подумал: а ведь она меня покинет через несколько часов; она такая алчная, что не может жить. Она не выживет. Под ногами у меня стучали колеса по рельсам - те самые колеса, что вдавливаются в лопающуюся плоть.
6
Последние часы пролетели быстро. Во Франкфурте я предложил взять номер. Она отказалась. Мы вместе пообедали: единственная возможность выдержать - это чем-то заниматься. Последние минуты, на перроне, были нестерпимы. Мне не хватало мужества уйти. Я должен был вновь увидеть ее через несколько дней, но я был одержим мыслью, что прежде она умрет. Она исчезла вместе с поездом.
Я был один на перроне. На улице лил дождь. Я уходил плача. Шел, едва передвигая ноги. Во рту все еще был вкус губ Дирти, что-то непостижимое. Повстречался железнодорожник. Прошел мимо. Я испытал тягостное чувство: почему в нем нет ничего общего с женщиной, которую я мог бы обнять? Ведь у него тоже есть глаза, рот, зад. У меня этот рот вызывал рвоту. Хотелось дать ему по морде: у него была внешность жирного буржуа. Я спросил его, где уборная (надо было бежать туда как можно быстрее). Я даже не успел вытереть слезы. Он объяснил по-немецки, так что трудно было понять. Я дошел до конца зала; послышался неистовый грохот музыки, невыносимо резкий. Я продолжал плакать. Из дверей вокзала я увидел - на том конце огромной площади - ярко освещенный театр, а на ступеньках театра - музыкантов в униформе. Шум был блистательным, ликующим, раздирающим слух. Я был так удивлен, что перестал плакать. Пропало желание бежать в уборную. Под хлещущим дождем я перебежал пустую площадь. Я укрылся под козырьком театра.
Передо мной были дети, по-военному выстроившиеся на ступенях этого театра. Они были в коротких бархатных штанах и курточках с аксельбантами, с непокрытой головой. Справа - флейтисты, слева - барабанщики.
Они наяривали с таким бешенством, в таком резком ритме, что у меня перехватило дыхание. Невероятно сухой барабанный бой, невероятно острый звук флейт. Все эти ребятишки-нацисты (некоторые были блондинами, с кукольными личиками), играющие для случайных прохожих, в темноте, перед бескрайней площадью, под проливным дождем, напрягшись как палки, казалось, были во власти какого-то ликующего катаклизма; напротив стоял их главарь, дегенеративно худой мальчишка, с озлобленным рыбьим лицом (время от времени он поворачивался, чтобы хрипло пролаять команду), отмечал такт длинным жезлом тамбурмажора. Непристойным жестом он то приставлял себе этот жезл набалдашником к паху, и он напоминал тогда гигантский обезьяний пенис, украшенный разноцветными косичками шнурков, то как-то по-скотски вздергивал его себе на уровень губ. От живота - ко рту, от рта - к животу, туда-сюда, резко, под отрывистые шквалы барабанов. Зрелище непристойное, устрашающее. Не окажись у меня редкостного хладнокровия, как бы мог я стоять, разглядывая всю эту злобную механику так же спокойно, словно каменную стену? Каждый взрыв музыки в темноте звучал заклинанием, призывающим к войне, к убийству. Барабанный бой доходил до пароксизма, словно стремясь разрешиться в финале кровавыми артиллерийскими залпами; я смотрел вдаль… целая армия детей, выстроенных для битвы. Между тем они стояли неподвижно, только в трансе. Я видел их недалеко от себя, завороженных желанием смерти. Им виделись безграничные поля, по которым однажды они двинутся, смеясь солнцу, и оставят за собой груды умирающих и трупов.
Этому надвигающемуся приливу убийства, куда более едкому, чем жизнь (потому что жизнь не столь светится кровью, сколь смерть), невозможно было противопоставить ничего кроме всяких пустяков, комичных старушечьих мольб. Не обречено ли все мертвой хватке пожара, с его пламенем и громом, с его бледным светом горящей серы? Голова у меня кружилась от веселья: оказавшись лицом к лицу с этой катастрофой, я преисполнился мрачной иронией, словно при судорогах, когда никто не может удержаться от крика. Музыка оборвалась; дождь уже прекратился. Я медленно вернулся на вокзал: поезд уже подали. Прежде чем сесть в купе, я какое-то время ходил по перрону; вскоре поезд отправился.
Май 1935 г.
Юлия
Часть первая
Глава первая
I
Анри трясло от дрожи - он стоял в пижаме посреди спальни, с пунцовым лицом, святящимся от пота.
Вошла Сюзанна, она успела только ахнуть: он позволил уложить себя в постель. У него подкашивались ноги.
Анри хотел говорить, но не осталось сил. Сюзанна стояла рядом в ожидании.
Натянув на себя простыню, Анри вцепился в нее зубами: хотелось сдержать слезы перед сестрой.
После некоторой паузы он произнес:
- Я не знаю, где она будет сходить с поезда.
Его голос, казалось, вобрал в себя все мировое отчаяние…
- Ты не настаиваешь?
- Нет, у меня нет сил. Поезжай.
- Я же предлагала.
- Да. Спасибо.
У Сюзанны был подавленный голос.
Анри говорил тихо, почти шепотом:
- Юлия будет в поезде, прибывающем из Кале, сегодня вечером. Мне надо быть на вокзале, а я не могу…
- Ты все-таки это признаешь…
- Не могу… Скажи, что у меня вывих. Через пару дней встану на ноги. - Тут его голова безнадежно упала: - Но ты не узнаешь ее в толпе…
Он цеплялся за любой малейший повод для опасений.
- Я узнаю Юлию, - заявила Сюзанна.
- Она же тебе не нравилась!
- Успокойся.
Анри посмотрел на нее. Его глаза, увеличившиеся от лихорадки, источали неизлечимую тревогу.
- Скажи ей… Да нет. Ты слишком строга. Ты даже не догадываешься, как я пал.
- Напротив. Очень низко. С того самого дня, как Юлия…
Вне себя Анри приподнялся.
- Замолчи! - простонал он.
Он откинул одеяла и хотел встать с кровати.
- Ты сам поедешь, что ли? - сурово спросила Сюзанна. Выбившись из сил, Анри откинулся назад.
Сюзанна накрыла его одеялом.
- Зачем ты лишаешь меня той капли доверия, которое я испытываю к тебе?
- Я не уверена в том, как относится к тебе Юлия. Но я поеду: я сделаю все, что ты решишь.
- Ты сделаешь, как я скажу?
Ему подумалось, что, разыгрывая доверие, которого он не испытывал, он слишком обяжет Сюзанну.
- Она терпеть не может больных. Надо что-нибудь приврать… Когда она будет здесь… Пусть только придет.
- Прямо сюда? Он взмолился.
- Сюда. Мы не можем увидеться иначе, как у меня в комнате. Это твой дом, но мы должны встретиться. На полчаса. Завтра утром…
- Где она будет обедать?
- В гостинице.
- Она уедет?
- Сразу же.
- Хорошо. Я поеду в Париж двухчасовым поездом.
- Двухчасовым?
- Так у меня будет полчаса в запасе.
- Если ты опоздаешь, то все пропало.
- Опозданий не бывает. Вот уже много лет…
- Я думал выехать в полдень.
- Это ни к чему.
Анри больше не настаивал. Сюзанна вытерла брату лоб и рот. Улыбнулась принужденной улыбкой.
Анри сурово посмотрел на нее и сказал:
- Спасибо.
Она вышла из спальни.
II
Оставшись один, Анри заплакал. Сухие рыдания, детская гримаса. Анри плакал от стыда. Слезы, гримаса усиливали стыд.
- Даже болезнь, и та фальшива, - сказал он себе. Обыкновенный приступ болотной лихорадки.
- Если бы хоть жизнь моя была в опасности… При этой мысли он становился противен сам себе. Если бы он был в опасности, ему было бы страшно.
В любом случае оставалось только бежать. Обливаясь потом, он был словно муха на клейкой бумаге: чем больше бьется, тем крепче приклеивается.
Невезение, отнявшее у него в тот день возможность передвигаться, вызывало тошноту. Без Сюзанны он не мог бы заполучить Юлию, у которой не было его адреса.
Он на минуту успокоился: все-таки хорошо, что Сюзанна, знавшая Юлию, могла поехать иа вокзал вместо него. Худшей вестницы не найти - но ведь могло бы вообще не оказаться никого! Он вспомнил, что в его жизни так было всегда: ничего не образовывалось до тех пор, пока не доходило до самого худшего. Юлия никогда не была так близка, как в самые безнадежные моменты, когда, казалось, все пропало.
Он рассчитал, что ответ должен прийти через двенадцать часов: Сюзанна - или Юлия - дадут телеграмму. Двенадцать часов надо будет претерпевать муки. Он не мог в таком состоянии ни отвлечься от них, ни преодолеть. У него не было ни- силы, ни желания превозмочь; читать или работать? Это было невозможно. На столе лежал небольшой чемоданчик. Он открыл его, вынул таблетки из упаковки. В чемоданчике, как он проверил, лежал револьвер, фотографии, тетради. Усилие, с которым ему пришлось закрывать его на замок, окончательно его истощило; он обрушился на подушку как гиря.
Он позвал Сюзанну: ему хотелось уснуть. Она обещала отправить срочную телеграмму. Он выглядел спокойным, и это порадовало Сюзанну. Когда они расстались, то, казалось, они уже больше не ненавидели друг друга.
Оставшись один, он принял таблетки.
Заснул он быстро.
(Все, что будет описываться дальше, происходило словно в глубоком сне. Нечто далекое, ирреальное и тем не менее очень истинное)
III
Пробудившись, он отчетливо услышал нечто вроде плача. Этот плач, усиливаясь, превратился в оркестровую музыку. Потом она умолкла. Потом возникла снова: торжественная, мужественная, резкая. Потом опять пресеклась длительной тишиной, из которой поднималась снова, одним движением, словно ангел, взмывающий в небеса из ночных сатурналий.
По тем фрагментам, что случайность - из распахнутого окна - ветер непонятно с какой стороны приносили ему, он так и не смог узнать, что это была за музыка (Бах, Бетховен, все одно). Вдруг ангел величественным криком распахнул занавеси: сквозь разодранные занавеси самое дно миров - больная пустота - распахнулась, словно книга.
Ему показалось, что ангел кричал, сокрушая стены:
- Ты должен выстрадать до конца свое ожидание!
В голосе его было что-то веселое и сверхчеловечески сияющее, и сияние это было светом глубочайшего падения.
IV
Улавливал он с трудом: симфония, демонический ангел продолжали стенать.
Он поднес стакан к губам, чтобы скрыться; но он видел…
То, что открывал ему ангел, демон, без сомнения было Юлией, это был предмет его ожидания.
Преображенная, сокровенная и мертвая, она утратила плотность и возраст - обратилась в ничто, свелась к пустоте. Она была вечной молодостью и вечным отсутствием.
При виде той бесконечной прозрачности Анри заливался смехом и впадал в экстаз.
Смех говорил о своем предмете: "Как он прекрасен! это он! это она! (Юлия, возможно, уже мертвая)".
Они узнавали друг друга, они заливались вместе смехом.
- Так я и подозревал, - сказал себе Анри, - Юлия - ничто. Предметом моего ожидания является моя смерть.
Он весь заходился на подушке от сокровенного и сладкого смеха.
Но внезапно он остановился.
Его снова охватило желание видеть ее, говорить, смеяться вместе с ней. Он дивился, медленно постигая в своей лихорадке всю истощающую череду тревог, состояний переполненности и пустоты. Но выхода - никакого.
Он опять стал вычислять свои шансы. Сюзанна его ненавидела (или слишком сильно любила). Предаст…
Новые потоки пота.
Кроме сиюминутной тревоги - страха разминуться с Жюли - оставалась мысль о том, что она больше не любит его.
Отсутствие и бессилие сделать так, чтобы она полюбила, терзали его.
Без нее он был лишь обрубком червяка.
Все, что звучало в нем Юлией, выплескивалось, словно струи воды. Убийственное одиночество.
- Но все же только что я видел, - стонал Анри. - Я видел ее! Я смеялся с ней.
Его кололи болезненно-точные воспоминания.
Состояние обостренной чувствительности, в какое привела его лихорадка, оживляло их, но так, как может оживляться прошлое. И хотя он ощущал их со всей силой настоящего, они не становились более доступными.
Яркая блузка на солнце.
Телефонное: "Анри, это ты…"
Шум, издаваемый Юлией в ванной комнате, где она чистила зубы…
В этот момент до него стали доходить обрывки музыки, обостряя его боль.
Они напоминали ему крик ангела: он дойдет до самого конца ожидания, тревоги…
V
Со своего лихорадочного одра слушал он долгий звук баржевой сирены, требующей открыть шлюз.
Через открытые окна видел он небольшой кусочек синего неба.
Ему вспомнился тот же самый звук, то же самое небо при входе корабля в порт Ньюхейвен. Они с Юлией смеялись на борту, видя, что доплыли до места назначения. Линия бледных скал обозначала Англию. Корабельный служащий вопил: "All passengers on deck!"
Это радостное воспоминание еще больше раздирало его. Ему подумалось, что сегодня, и прямо с часу на час, может начаться война.
Они с Юлией уже не смогут, как он хотел, уехать в Англию.
Тогда они выпили на корабле: по большому стакану виски…
Он мечтал об уединенном доме на берегу моря. Они проводили бы в этом доме зимние ночи - слушая ветер, волны, проливные дожди - так они старели бы, пили…
Под конец мысль о войне, доводя его до крайнего состояния, стала вызьшать смех. Он больше не увидит Юлию. Юлия вернется в Швейцарию.
…а сейчас?
…ожидание, подавленность.
…в одиночестве на дне миров.
…не оставалось ничего осмысленного, само дно было без смысла.
Ждать, вожделеть?
Да нет же.
Смеяться или выпивать?
Сад, смоковница, зрелые смоквы на солнце…
Он увидел сад под грозовым небом: разметая пыль, поднимался заунывный ветер.
Он чувствовал, что распался на части.
Он ждал чего-то?
Чего, разумеется, не может быть…
Приближалась война.
Он воображал себе мир, зарывающийся в тревогу.
Бесполезно желать чего-либо еще.
Бесполезно ждать.
Все равно как ждать свидания после условленного часа, когда уже ясно, что никто не придет.
Остается только уйти.
Тревога, и нет ей конца…
Ему становилось невыносимо просто подумать об этом.
Он представил себе людей, города, веси - абстрактно - под низкими тучами войны. Мрачно, черно до слез.
Плакал он долго, догадываясь, что каждое существо отделено от всего возможного и словно затерялось в море…
Он ждал Юлию!
Больше нет сомнений: ожидание выявляет суетность своего предмета.
Тому, кто ждет подолгу, обеспечена ужасная истина: раз человек ждет, так это потому, что он сам - ожидание. Человек есть ожидание. Неизвестно чего, того, что не придет.
Присутствие Юлии было бы бальзамом.
Смягчающим рану: на какой-то миг…
Но смертельную рану.
Ожидание беспредметно, но приходит смерть.
Анри еще говорил себе:
- Я сам себя обманываю. Я хочу поехать.
Он встал. Его ноги подкосились. Он грохнулся посреди спальни.
Ему хотелось недостижимого.
Он крикнул безумным голосом:
- Юлия!
Но тихо добавил:
- Это призрак. Я один. Никакая комедия не возможна.