А с ее свитой я вскоре познакомился гораздо ближе; лилин часто кружились вокруг моих окон, залетая в комнаты и выскальзывая назад в ночь, разбрасывали мои книги, иногда отпугивали нежеланных гостей, и уже очень скоро я знал многих из них по именам. Ирда, бывшая подругой Лилит еще в те времена, когда она пряталась от трех ангелов-посланцев в пещерах на юге Красного моря; гречанка Ламия, с надменным взглядом и никогда не улыбающимся лицом; Лангсуар и Пантианак, насмешливые сестры-близнецы, выросшие на островах Малайзии. И, конечно же, Аретта, с ее тонкими, совсем юными чертами и длинными белыми волосами, тонкогубая, с холодным отсутствующим взглядом; ее матерью была подруга Самаэля, безумная танцовщица Аграт. Помимо них, ко мне часто залетали и младшие лилин, чьих имен я не помнил, а часто и не знал; впрочем, они и не требовали этого; я любил их наивную и веселую суету, а они с упоением рассказывали мне о своих приключениях, о человеческой глупости и корысти, о непонятных, нелепых и многословных страданиях семей, потерявших своих детей. В те редкие дни, когда Лилит приводила их с собой, лилин наполняли мою комнату своей беззаботной экзальтацией, своей эгоистической наивностью и неуемной радостью, столь легко переходящей в усталость и грусть; в своем прозрачном танце они кружились по комнате, но когда я уставал от их криков и их возни, Лилит взмахивала рукой, и ее призрачная свита растворялась в ночном воздухе. Смеясь, она отбрасывала волосы и откидывалась на спинку кресла; и только в ее глазах, в зеленых глазах демона, я прочитывал грусть, грусть.
3
А потом Лилит исчезла. Впрочем, однажды Межерицким показалось, что она вернулась; Авиталь ничего не говорила, но в ее поведении, в ее взгляде появилась некая странность. Они позвонили мне поздно вечером и испуганными родительскими голосами попросили прийти. И хотя я был уверен, что Лилит не могла нарушить свое слово, я выполнил их просьбу. Не успев переступить порог их дома, я узнал, что уже пару недель вид Авиталь удивлял и тревожил их, "по утрам она напоминала сомнамбулу", и "ее реакции снова стали неадекватными". Иногда, оставаясь одна, Авиталь бормотала себе под нос непонятные слова; но самое странное произошло неделю назад - уложив ее спать и оставив в качестве бэбиситера старшеклассницу из соседней квартиры, которая смотрела телевизор, сидя в салоне, Межерицкие пошли в гости к друзьям Юли по работе. Из гостей они вернулись сравнительно поздно, сразу же отпустили домой школьницу-бэбиситера, которая сказала, что Игорь два раза вставал, а Авиталь не позвала ее ни разу. Но, войдя в детскую, они обнаружили, что комната выглядит странно неубранной: разбросанные пледы, книги, игрушки. Поначалу они заподозрили Игоря, но, проснувшись, он начал все отрицать и, как им показалось, вполне искренне, потом заплакал. От его рыданий проснулась Авиталь. Саша подошел к ее кроватке; и посмотрев на него невидящими, наполненными светом, глазами, она спокойно сказала: "Самбатион". "Что-что?", переспросил Саша. "Самбатион", ответила Авиталь, медленно и отчетливо выговаривая каждый звук.
Чуть позже Юля рассказала мне, хотя и с изрядной долей неодобрения, что это странное сочетание звуков, совершенно бессмысленное, на первый взгляд, крайне заинтересовало Сашу. Ее муж почему-то поверил, что, поняв странный механизм его формирования, он сможет разгадать загадочное поведение своей дочери или даже нащупать корни того, что казалось им обоим достаточно болезненными симптомами. Из прочитанных им книг он знал, что детские языковые аберрации обычно формируются по тем же законам, что и сны: первичный материал, взятый из недавнего опыта, цепь сдвигов, подмен, сгущений, а затем вторичная обработка полученного материала. Но в этом странном слове, которое несомненно что-то значило для Авиталь, Саша так и не смог отыскать его реальностной основы и механизма генерации; слово так и осталось бессмысленным сочетанием звуков. В тот вечер, когда, вспомнив про Лилит и вновь испугавшись, они позвонили мне, Саша рассказал, что даже пытался читать слово "самбатион" задом наперед и по-разному переставлять буквы, но тщетно - оно было абсолютно бессмысленным и, даже будучи перевернутым, не наводило его ни на какие мысли, кроме мыслей о налоговом управлении. Окончательно напугало их то, что, случайно разбудив Авиталь ночью, через неделю после того ночного эпизода, с которого они начали свой рассказ, они снова услышали это странное слово, чей смысл, который уже казался им темным и страшным, был, в то же время, абсолютно не ясен.
Все это было совершенно непохоже на лилин; и я заверил Межерицких, что, на мой взгляд, причин для беспокойства нет, это слово, которое явно не вызывает у Авиталь страха, является следом какого-то яркого и, по всей видимости, приятного впечатления, прошедшего необычно сложный процесс психической обработки. Эти объяснения доставили мне искреннее удовольствие; и я уже собрался уходить, когда неожиданно понял, что упоминание про Самбатион заинтересовало меня, и остался пить чай. Около часу ночи я вошел в комнату Авиталь, но, как и ожидал, не увидел летящих по воздуху теней лилин с развевающимися волосами; вместо них на стуле сидела незнакомая тоненькая девушка, одна из тех одиноких странствующих душ, которых так много в старых иерусалимских кварталах. Почувствовав, что я ее вижу, она вздрогнула и растерянно посмотрела на меня. Боясь ее испугать, я сделал шаг назад и сел на ковер в противоположном конце комнаты, прислонившись спиной к ножке стола. Почти не двигаясь, она продолжала молча смотреть на меня.
Свет луны рассекал комнату на светлую и темную половины; его желтое пятно окружало Авиталь, сидевшую на своей кроватке, неловко поджав ноги; в темноте спал будущий программист Игорь, весь день осваивавший новую компьютерную игру. Ни слова не говоря, девушка встала, приподняла Авиталь над кроватью, опустила, погладила ее по голове; и я увидел, что Авиталь спит. Я тоже встал и подошел к окну. После вечера, проведенного в разговорах с Межерицкими, не было ничего более светлого, чем молчание.
- Ее родители очень испуганы, - сказал я, подумав.
Девушка жалобно посмотрела на меня и снова опустила глаза.
- Ты родилась в Испании, - заметил я.
На этот раз она ответила, хотя и чуть неестественным напряженным голосом; "да", сказала она, "в Кордове". Мы снова замолчали.
- Говорят, что это очень красивый город.
- Это правда, - ответила девушка и улыбнулась. За окном завыла автомобильная сигнализация, кто-то выругался, потом снова наступила тишина. Луна исчезла за облаком; в комнате чуть потемнело.
- А почему именно Самбатион? - спросил я.
- Я много думала про него; и про десять колен, - сказала она, - и к тому же один мой приятель ушел искать его; и пока не вернулся.
- Как его звали? - спросил я.
- Яков, - ответила она, - Яаков ибн Якзан. Его брату Моше ибн Эзра писал свои знаменитые письма.
Она остановилась и с неуверенностью посмотрела на меня.
- Я любила его, - сказала она, - просто есть возраст, когда кажется, что жизнь еще бесконечна. И все повторимо.
Она снова замолчала. Я посмотрел на нее.
- Это моя вина, - добавила она, подумав, - Ну или наша общая. В будущую пятницу будет ровно девятьсот двадцать один год с тех пор, как Яков ушел искать реку Самбатион.
На этот раз она замолчала надолго; и я знал, что не смогу прогнать ее. Освещенное фонарями уличное небо вычертило за ее спиной прозрачно-черный прямоугольник окна - ровная линия света на полу, продолжаемая взглядом, перевесившимся через подоконник, в пустоту времени, в ночное небо с изюминами звезд, выбеленное серым городским воздухом и окаймленное безжалостной геометрией окна - рамы, оконных переплетов. Я обхватил колени руками, и, повинуясь моему движению, измененному положению моих глаз, перевернутый, похожий на блюдо полумесяц, коснулся ее виска своим краем, обдав ее своей желтизной, своей прозрачностью: полуневидимая в темноте, она казалась необыкновенно красивой; бездомная душа, слишком давно лишенная тела, чтобы нести на себе его отпечаток - тонкий силуэт, вычерченный исчезнувшей кистью, прозрачные черты и точеный изгиб линий.
- Ты часто здесь бываешь? - спросил я почти утвердительно.
Девушка кивнула. Она присела на корточки у кровати Авиталь, положила голову на матрас и сжала ее руку.
- В этом ребенке, - сказала она, - есть что-то, чего нет среди живых. Мне трудно поверить, что она принадлежит к их миру; но я знаю, что она должна умереть. Мне будет больно с ней расставаться. Думаю, что я буду плакать.
Я знал, о чем она говорит; но этот отпечаток, тень, лежащая на Авиталь, не был предчувствием ранней смерти, медленным и часто невидимым умиранием обреченного, а скорее светом непричастности, прозрачной радости небытия. "Ее коснулись руки Лилит", хотел сказать я, но вовремя остановился; подобные объяснения показались мне ненужными.
- Я не знаю, почему это так, - добавила она, откидываясь на спинку стула, выпрямляясь и растворяя свои призрачные контуры в густой темноте комнаты, - не могу определить то безымянное, что я вижу в ней. Мне кажется это свет без имени; но я знаю, что это не свет ночи.
"Это свет ночи", почти возразил я, но снова остановился. Она и ее трогательная любовь к Авиталь вызвали у меня неуместный приступ нежности. Будучи бездомным духом ночи, она могла лишь оживить чары Лилит; приблизить то, что мне и так казалось неизбежным - несмотря на обещание Лилит - поскольку, как и мы все, она была не властна над своей волей, звучащей в прошлом. Любовь бродячей ночной души могла принести Авиталь только смерть; но я знал, что не смогу прогнать ее.
4
Я сказал Межерицким, что не заметил ничего необычного, и, на мой взгляд, никаких причин для беспокойства нет; и все же вспомнив на следующее утро девушку, которую встретил в комнате Авиталь, я неожиданно понял, что мне хочется что-нибудь для нее сделать. К тому же имя ибн Якзан показалось мне странным - почти знакомым. Я позвонил в университет и попросил Володю Лифшица, работавшего тогда в Институте Еврейского Искусства и занимавшегося, среди прочего, иллюстрациями к средневековым рукописям, найти что-нибудь, относящееся к семье ибн Якзан. Я не очень верил в то, что ему удастся это сделать; но, как это ни странно, через несколько дней Лифшиц перезвонил мне и сказал, что нашел небольшую рукопись, относящуюся, как ему показалось, к концу одиннадцатого века и обнаружившуюся где-то в подземных архивах их института в здании Терра Санта на Французской площади. Рукопись приписывалась некоему Яакову ибн Якзану. Еще через пару часов я уже держал ее в руках.
"Я, Яаков ибн Якзан", начиналась рукопись, "родился в городе Кордове 19-го сивана 4815 года. В Кордове я был ребенком, и был счастлив, и был несчастен. В Кордове я был влюблен; в Кордове я впервые услышал о реке Самбатион. Еще в детстве я прочитал об этой реке, за которой живут те десять колен, которым досталась лучшая, чем нам, участь, о реке, чья вода подчинена ее духу; которая останавливает на шабат течение своих мутных вод, и по чьему замиранию жители окрестных берегов узнают о наступлении шабата. Я часто думал о ней и пытался представить себе ее высокие берега, ее бурные воды, ее красные закаты. В юности я читал про нее в Берешит Раба и в Бамидбар Раба, но нигде, ни в одной из книг, которые я читал и которые учил наизусть, не было сказано, как найти дорогу, ведущую к ней. Но однажды мой друг, которому я рассказал о реке Самбатион, принес мне записки Эльдада а-Дани, знаменитого путешественника, который, как говорят, прошел всю поднебесную. Он писал, что стоял на высоких берегах Самбатиона и слышал его великую субботнюю тишину. Но во все остальные дни, писал а-Дани, воды реки Самбатион покрыты серой пеной, ее волны разбиваются о скалы, и берега защищены водоворотами, и через нее нет ни мостов, ни переправ, и нет пути, но за ней живут десять колен, но за ней находится наша родина
за ней находится наша родина, повторил я вслед за Эльдадом а-Дани и стал учить языки язычников, поскольку прочитал у него, что и римляне знали дорогу к берегам Самбатиона. Иосиф Матитьягу, да будет забыто его имя, писал, что она протекает на границе стран Аркея и Рафанея, и что Тит спускался к ее водам - что, конечно же, ложь. Плиний в своей "Естественной истории" описал ее, и указал, что кратчайший путь к ее водам ведет через Габбу в стране Хавилла, к югу от Куша, и что великий Александр стоял на ее берегу, но не смог перейти ее. То, что могли найти язычники, сказал я себе, смогу найти и я. Я читал книги и расспрашивал путешественников, но все они были лгунами, я чертил и рвал карты, блуждал среди вымышленных стран, которые граничили друг с другом; а потом, потом я ушел из Кордовы, ушел искать Самбатион и был во многих городах Европы, Африки и Азии. В некоторых из них я жил. Я жил в городах Европы, Африки и Азии, но я искал нашу родину, которая находится по ту сторону реки Самбатион
в Толедо я был солдатом, и воевал за нашу свободу, за наш дом; мы сражались против христиан: толп варваров, жестоких, лицемерных и кровожадных, шедших с севера; они жгли наши города, грабили и убивали. Наши командиры призывали нас быть смелыми, но сами они были столь слабы и трусливы, что старались унизить нас; и при встрече с придворными их взгляд становился взглядом шакалов; свои трофеи и свои деньги они возили за собой; они были из тех, кто всегда думает о будущем. Но воевали мы плохо, хотя иногда, неожиданно для самих себя, тоже побеждали; и тогда, тогда мы отдыхали у костра, а наши командиры считали свою добычу; а потом нам говорили, что теперь земля лежит перед нами, но в их словах не было веры. Я помню одну из наших побед, незадолго до Рамадана, помню, как получили приказ четвертовать их полководца, и он катался по земле, по звериному выл, и нашим солдатам пришлось разбить его суставы и волоком тащить его к месту казни, а потом мы вошли в их города и жгли, грабили и убивали
в Александрии я, как и положено, стал поэтом; терпкий воздух Александрии, ее рынки и переулки, ее бесчисленные муэдзины и продажные женщины наполняли кровь забвением, и забвение становилось сладостью звука. Я научился собирать слова в звучные строки и выучил имена тех, кто занимался этим до меня; я сблизился с поэтами, и они говорили мне, что принадлежат к высшему миру, и я стал говорить то же самое о себе; я научился читать стихи вслух, и мое имя стало известно на улицах города. Вслед за славой у меня появились богатые покровители, я славил их мудрость и их щедрость, и на пиршествах во дворцах меня подавали между мясом и сладостями. А еще я славил свободу, и, в особенности, свободу поэта, и это значило, что я много ходил по кабакам и притонам, площадям и дворцам, много лгал себе и другим. Для услаждения Образованных и Знающих-Толк-в-Прекрасном я сочинял стихи о том, что совсем недавно вызывало во мне лишь отвращение: их злобу, их жестокость, их ложь, всевластие их денег, я возвеличивал дарующих золото - и они щедро платили мне за это. Моя слава принесла мне деньги, а деньги приносили любовь - но я стал отвратителен сам себе
в Ливане я выбрал благородную бедность, бедность непричастности, и стал странствующим нищим, и каждый, у кого были сандалии, с презрением смотрел на меня, и многие оскорбляли и унижали меня, и плевали в меня; и предо мной, как перед прокаженным, закрывались двери; толпы воющих звероподобных детей бегали вслед за мной и кидали в меня камнями. Нищета не принесла мне счастья, но она не принесла мне и свободы. Я слишком часто думал о своей бездомности, и о том, где бы найти какую-нибудь еду, и о том, что спать в дырявом плаще очень холодно, и на мокрой земле Азии я часто вспоминал александрийские постели; из-за болей в желудке у меня путались мысли, воспоминания о холоде зимы пугали меня еще весной, и зависть стала просыпаться во мне при взгляде на дома и дворцы, а высокомерные взгляды городских холопов причиняли мне боль. Но из одной книги, которую я очень любил, я знал, что я должен перебороть все это в себе, чтобы стать свободным; и часто повторял ее слова. Однажды, ночуя как-то зимой в сарае на задворках дворца, куда меня пустили сердобольные слуги, я узнал, что автор моей книги будет завтра во дворце, и тайно прокравшись во двор, я смог увидеть его; он был стар и напыщен, дорого, хотя и безвкусно, наряжен, и лицо его было покрыто толстым слоем косметики; он шел на пиршество избранных, где должен был читать свою книгу о бедности и свободе между мясом и пряностями
в Дамаске я стал учеником ешивы; снова, как когда-то, я проводил время среди книг, среди их блеклых страниц, противоречивых рассказов, долгих споров и туманных обещаний - обещаний, которые никогда не сбывались. Иногда я ходил смотреть на детей, на их вечный шум и случайные драки; я смотрел, как они учили, учили то, чего не понимали, путались, забывали, их били и заставляли учить снова; но, как и они, я учился от зари до зари. Я пытался согласовывать свою волю с Его волей, и это было ужасно, мучительно трудно; а потом, удивившись, мой учитель сказал мне, что это и не нужно, поскольку важен поступок, а не стоящая за ним иллюзорная воля, рассеивающаяся среди вещей. Впрочем, его воля была рассеяна среди тех многих вещей, в которые была погружена его жизнь. С этого дня я стал чувствовать странный привкус: в нашей еде, в вине, в затхлом воздухе нашей жизни; это был привкус терпкой застоявшейся лжи; впрочем, говорил я себе, возможно мои чувства обманывают меня, и даже если это не так, за этой ложью стоит вера, дающая нам шанс. Но потом я понял, что наши учителя лгали только нам, многие из них уже давно не лгали себе; они были искренни сами с собою, и это лишало их ложь последней надежды; я ушел и оттуда
в Багдаде я жил долго, поскольку время его узких переулков казалось бесконечным, а их число - способным спрятать любого - даже потерявшегося среди пустоты мироздания. Я - частный человек, говорил я себе, частный человек среди частных людей и немногих отобранных мною вещей. Я никому ничего не должен, продолжал я, ни стране, ни Богу, ни вере, ни искусству, ни даже свободе; никто из них не существует для меня; я должен только самому себе, забота о себе, и о своей душе, - это тот алтарь, который я поставил в середине своего дома; любовь к себе и к своим друзьям - это и есть мой домашний бог. Да, у меня были друзья; и мы часто ходили из дома в дом, мы пили, веселились, разговаривали, и снова пили, и я думал, что у меня были друзья; это были друзья, с которыми я вместе пил, но, несмотря ни на что, я знал, что я им не верю, и что мне нечего им сказать, и тогда я стыдился самого себя, я чувствовал себя обманщиком, виноватым перед ними, и снова пил, и мы опять веселились, и рассказывали друг другу о своей жизни, и ходили по светлым улицам Багдада; и среди этих чужих мне людей я часто чувствовал покой и радость, и знал, что это умирает моя душа