Самбатион - Денис Соболев 5 стр.


8

Вернувшись домой, я понял, что ложиться спать уже поздно; поджарил яичницу, потом тост, разобрал пачку бумаг, снова полистал поэму о короле Хорне, наконец, спустился к машине. Припарковавшись около маленького мусульманского кладбища рядом с Садом Независимости, я медленно направился в сторону старого города. Становилось все жарче; городская стена чуть светилась под лучами белого утреннего солнца. Но она все еще отбрасывала тень. Вдоль стены я дошел до Яффских ворот и свернул внутрь; прямо за воротами на мостовой стояли американские туристы, чуть дальше - несколько полицейских, и уже за их спинами шумел арабский рынок. Не доходя до рынка, я свернул направо, прошел мимо крепостной стены с двойными зубцами, огибающей башню Давида, и, еще раз повернул, на этот раз налево, вошел во дворик. Часы на башенке с колоколом показывали без десяти одиннадцать. Но Джованни уже ждал меня. Я сел и заказал чашку двойного кофе.

У наших встреч не было особой цели. Обычно мы просто пили кофе, часто разговаривали о погоде. Впрочем, в те дни, когда мы пили кофе в уличных кафе, погода почти всегда была жаркой, и вполне неизменной. Иногда обещали небольшое похолодание, чуть чаще - горячий и сухой ветер из аравийской пустыни. Я помню, что несколько раз Джованни рассказывал мне о церковных сплетнях, а однажды долго пересказывал запутанные истории о монахах-привидениях, услышанные им где-то в сельской Умбрии. В ответ я рассказывал ему что-то об университете, о книгах, которые тогда читал. Готические окна выходящей во двор церкви раскалывали время своими узкими силуэтами, тень кипарисов прикрывала и как-то обустраивала прохладу дворика, двухэтажный дом из белого камня, огибавший его, защищал от шума толпы у башни Давида и криков арабского базара у Яффских ворот, а часы на маленькой башенке на крыше дома возвращали расколотое и уже почти изгнанное, вполне бесплотное, время. Но на этот раз поговорить нам не дали.

У входа во дворик появился Андрей, работавший тогда, как и я, в университете; он нас не заметит, подумал я; но, вопреки моим надеждам, он неумолимо приближался к нам, подплывал неизбежным темным пятном, расплывающимся на фоне белых, мерцающих в полуденном свете, иерусалимских стен. Он заметил меня, и сразу же сел рядом с нами. "К вам можно присоединиться?", спросил он, уже отодвинув стул; и официантка принесла ему меню.

- Знакомьтесь, - сказал я, - Джованни, Андрей.

- Piacere, - сказал Андрей с сильным русским акцентом, и сразу же перешел на английский, впрочем, чуть менее скверный. - И о чем же вы столь увлеченно говорили?

- О теологии, - сказал я, - у нас был теологический спор об оправдании сущего в христианстве и иудаизме. Как сказали бы в добрые старые времена, о смысле и назначении мироздания.

Джованни удивленно посмотрел на меня. Подул ветер, и кипарис, у которого стоял наш столик, чуть слышно зашелестел. Андрей явно заинтересовался.

- Но разве в христианстве падший мир вообще может быть оправдан? Я не говорю об оправдании истории, про это мы все читали и много что знаем, а об оправдании именно мира. Не искуплении, а именно оправдании, - добавил он, подчеркивая свою мысль.

- Согласно католической традиции, - сказал Джованни с видимой неохотой, - все оправдано уже тем, что создано Богом и существует в Боге. Разумеется, не в том смысле, что Deus sive natura; однако, мы говорим, что природа все же существует не вне Бога. Это может означать, что она как бы часть Бога, и тогда мы говорим о панэнтеизме; в этом случае, мы можем, как Дунс Скот, говорить о единосущностности предикации бытия, о том, что когда мы говорим "Бог существует" и "мир существует", мы пользуемся глаголом "существует" в одном и том же смысле.

- А если нет? - спросил Андрей.

- Если нет, - продолжил Джованни, - то тогда мы все равно можем утверждать, что бытие Бога объемлет бытие мира. В этом случае мы можем сказать, что Бог присутствует, просто присутствует, в природе, и поэтому он всегда с нами. Но я лично склоняюсь к первому.

- То есть он есть все, - объяснил Андрей, - включая эту кучу мусора, которая гниет здесь уже третий день, включая трупы дохлых собак, которые разбросаны где-нибудь в Хевроне, включая отрезанные головы и, если хотите, газовые камеры. Я не об идее говорю, а о самой субстанции. Или где-то вы все-таки проводите границу вашей предикации бытия?

- Нет, - сказал Джованни, опуская голову и отхлебывая кофе, - все. Corpus Domini nostri.

Подошла официантка, спросила, не хотим ли мы еще чего-нибудь. Мы отказались; как обычно, Андрей отметил восточную навязчивость наших официантов.

- А как же человек? - спросил он Джованни.

- Человек? - Джованни снова отхлебнул холодного кофе, - вы спрашиваете о нем, потому что вам кажется, что то, что я сейчас говорил, несовместимо с нашими взглядами на грехопадение. Вы даже могли бы сказать, что это противоречие так глубоко, что в определенном смысле его можно было бы классифицировать как contraditio in adjecto.

Я посмотрел на небо; уже осень, а небо было все еще голубое, даже чуть белесое, как в июле. И все же уже чувствовался слабый ветер.

- Но вы забываете, - продолжил Джованни, - что мы также верим в то, что человек был создан по образу и подобию, и что, грубо говоря, первородный грех уже искуплен Спасителем. Более того, для тех из нас, кто, как я, следуют в своих взглядах Дунсу Скоту, а не святому Фоме Аквинскому, которого обычно считают наиболее авторитетным теологом Церкви, искупление этого греха было неизбежно; согласно Скоту, тот факт, что Слово стало плотью, не является следствием грехопадения, имеющим целью его искупить, как думают некоторые теологи, но, совсем наоборот, является целью сотворения мира и, таким образом, как акт божественной воли, существующий в вечности, предшествует грехопадению.

- Понятно, - сказал Андрей, - что же может быть проще и логичнее. Но, заметьте, что вы ушли от моего вопроса. И это о многом говорит.

- Нет. Вы не правы. Я просто не успел до него добраться, - ответил Джованни, - в знаменитой второй главе "Послания к галатам" Святой Павел пишет, что не он живет, но Христос живет в нем, и он живет во плоти верою в Сына Божьего, который любит его и отдал себя ради него. А создатель нашего ордена Святой Игнатий писал, что человек создан, чтобы вмещать в себя божественное присутствие, как обрамление вмещает в себя драгоценный камень. Faciensme templum, cum creatus sim ad similitudinem et imaginem. Это присутствие всегда с нами, даже когда мы не чувствуем его, хотя и существуют разночтения в отношении того, отсечен ли от Бога в своей душе тот, кто лишился благодати в результате совершения смертного греха.

- Замечательный, оказывается, в нас обитает жилец, - сказал Андрей, - о котором мы ничего не знаем и от которого слова участия не дождешься, хоть тебе будут голову заживо отпиливать. Только место занимает.

- Вы зря иронизируете, - Джованни пододвинул кресло поближе к столу, - то, что мы не ценим, когда он с нами, еще не значит, что нам не будет больно, когда его с нами не будет. Более того, Святой Фома считает, что лишенность Бога и ощущение того, что это потеря навсегда, - это и есть корень адских мук. Человеческая душа создана для того, чтобы быть с Богом, и поэтому такая потеря страшнее потери ноги или руки, страшнее любой боли, страшнее сковородок и котлов со смолой, которые так часто рисуют. Фома называет это poena damni, боль утраты. Утраты навсегда; утраты того, без чего ничего нет.

- И все равно я вас не понимаю, - я чувствовал, что Андрей начинает злиться, - у вас получается, что чем сильнее человек любит вашего Бога, чем сильнее его душа была привязана к Богу, тем хуже будет ему на том свете, тем сильнее его будет мучить ваша poena damni.

- Я не думаю, что подобный вывод следует; логической связи, по крайней мере, я тут не вижу. И кроме того, вы забываете про возможность спасения.

Андрей мрачно посмотрел на Джованни. "Ну и кто же из нас", сказал он, "по-вашему, безгрешен; или вы собираетесь, как египтяне, взвешивать добрые и злые дела?"

Джованни засмеялся.

- Разве я говорил про спасение делами? Мы считаем, что спастись можно только верой, хотя, в отличие от протестантов, и считаем, что вера без дел мертва.

- Мне остается, - сказал Андрей, - только повторить свой вопрос. Ну и кто же из нас по-настоящему верит? Разве это я сказал, что верующий скажет горе - иди сюда, и та придет? Вы много видели ходячих гор?

Но пришла не гора; к нам подошел программист по имени Женек, сравнительно недавно приехавший из России. Как и многие люди его профессии, он безуспешно и неправдоподобно косил под нового русского.

- О-го-го, - закричал он, - какая братва тусуется! Крутизна. А это что еще за поп?

- Это Джованни, - объяснил Андрей, - итальянец.

- В натуре, - сказал Женек, - настоящий итальянец в натуре. А чего ему из-под вас надо?

- Мы говорили про сущность человека, - ответил Андрей кратко и снова перешел на английский, - знакомьтесь Джованни, это Юджин, он необыкновенно талантливый программист. Я сказал ему, что мы говорили о природе человека, он говорит, что ему было бы интересно вас послушать. Садитесь, Юджин.

Женек сел и заказал чашку капуччино; я стал мучительно придумывать причину, которая позволила бы мне увести отсюда Джованни. Причины не было.

- Как человек с техническим складом мышления, - сказал Андрей, - Юджин никогда не простит вам того, что прощаем мы, а именно отсутствия исходных определений.

- Каких?

- Самых простых. Например, что есть человек.

- Я не думаю, что на это можно ответить. И знаете почему? Потому что вы не знаете, какой ответ показался бы вам достаточным. Если мы не можем определить форму ожидаемого ответа, то вопрос бессмысленен. Но я скажу вам нечто другое. У Скота все сущности делятся на общую форму вида, похожую на платоновскую форму, которую он называет quidditas, и индивидуальную форму, haecceitas. Заметьте, что haecceitas - это не нечто случайное или благоприобретенное; это, собственно, и есть самая суть. Пока вы ее не рассмотрели, вы о человеке ничего сказать не можете; да и вообще один человек мало что может сказать о другом, поскольку у него другой haecceitas; он как бы совсем другой вид и также способен поставить себя на место другого, как собака - поставить себя на место кошки. Скот называет это ultima solitudo; непреодолимое, как бы окончательное, одиночество человеческой души. Вы ведь немного понимаете латынь, да?

- Понимаем, понимаем, - сказал Женек, - продолжайте.

- Хорошо.

- Ничего хорошего, - ответил Андрей, - Все это схоластика; да и все это ваше романтическое непонимание у большинства людей происходит, в основном, от глупости. К сожалению, я обычно своих знакомых даже слишком хорошо понимаю. Да и книги ничего, а они, между прочим, тоже людьми написаны. К тому же если ваш человек и общаться-то толком ни с кем не способен, для чего же он тогда таким создан? Просто Голем какой-то.

- Ну, во-первых, для того же для чего все остальное, славить Господа. Мы, иезуиты, считаем, что таково назначение всего мира; камни, растения и звери славят своего творца и его мудрость своим существованием. Domine, Dominus, quam admirabile, ну и тому подобное. Перед человеком же стоит выбор, славить ли своего творца вместе со всем миром или нет.

- И как же он должен его славить?

- Словами, мыслями, а главное, исполняя свой долг; для нас исполнение долга - это и есть высшая ценность, духовная любовь; но только в том случае, если речь идет об исполнении долга ради него самого, не из страха, корысти или ради надежды. Исполнение долга - это и есть слава нашему творцу; может быть, вы знаете, - добавил он, взглянув на Женька, - что в иезуитских школах на сочинениях пишут Laus Deo Semper, "вечно славит Бога". Впрочем, у иезуита есть еще одно назначение, быть исполнителем воли, орудием в руках своего творца. Но, с другой стороны, это и есть наш долг. Similiter atque senis baculus.

- Понятно, - сказал Андрей, всем своим видом демонстрируя Джованни, что обдумывет услышанное; оглянувшись в сторону ворот, я увидел высокого монаха в коричневой францисканской рясе, перепоясанного веревкой; монах медленно помахал рукой. Джованни извинился и сказал, что должен переговорить со знакомым.

Женек мгновенно перешел на русский: "Слушай, - сказал он, - какого хрена он нам трахает мозги своей латынью? На психику давит, да?"

- Так ты же сказал, что понимаешь.

- А что же, по-твоему, я должен был сказать; что я козел неграмотный?

- Ладно, хватит. Лучше скажи пока, чего ты не понял.

- Да нет, в общем-то все понял, - сказал Женек, - А чего он такое под конец задвинул?

- Когда именно? - ответил я в надежде, что Андрей все переведет, и от меня ничего не потребуется. Андрей все понял, и многозначительно постучал пальцами по столу.

- Он имел в виду, - сказал Андрей нравоучительно, - что иезуит для Бога, это как кайло для зека. Славное сравнение.

- Я вижу, он нас совсем за ссученых держит. Были бы в совке, я бы ему за базар… Тьфу. Короче, я пошел.

Он действительно ушел; а Андрей заказал еще чашку кофе. Он сказал, что необыкновенно рад, что мы наконец-то избавились от Евгения и можем нормально поговорить без всех этих новорусских прибамбасов.

- Но согласись, - добавил Андрей, - ловко я его сделал. А твой Джованни просто из тех людей, которые не способны понять, что такое свобода. Им постоянно нужно иметь над собой волю партии и правительства. Может, дашь ему Камю почитать? Или Фромма? Он же умный, может все понять, хоть и выглядит таким упертым досом.

Андрей на секунду задумался, а потом продолжил. "Слушай", - сказал он, - "а чего он на всем этом задвинулся?". "Не знаю, не говорил". Он посмотрел на меня с сомнением и вернулся к вопросу о сущности свободы. За соседним столиком вяло шумели немецкие туристки, тень кипариса упала на наш стол, рассекая его на темную и светлую половины. Мокрые кофейные пятна на матово-белом блюдце заискрились на солнце. Я снова оглянулся в сторону ворот и увидел, что Джованни уже возвращается.

- Все то, о чем вы говорили, - сказал Андрей, как только Джованни сел, - звучит очень красиво. Но, на самом деле, все это только слова. Никакого абстрактного долга, долга в себе, не бывает, его всегда кто-нибудь для нас определяет. Как старшина для новобранца. В худшем случае мы сами для себя - но обязательно с чужих слов, иначе нам бы никогда не удалось отличить его от собственных желаний. И следовательно, верность долгу - это всего лишь добровольное и бессловесное подчинение власть имущим. Разве не так?

Джованни покраснел.

- Вы ничего не поняли, - сказал он как-то странно и торжественно, - я попытаюсь повторить то же самое еще раз; но постарайтесь меня услышать. Когда мир перестает прятать свое лицо, становится ясно, что это огромная мозаика, но совершенно бессмысленная. Нелепая, пустая, уродливая; и первое, самое естественное чувство, - это желание встать в стороне, посмотреть на все это и засмеяться. Просто засмеяться, как обычный ребенок.

- Ну, это уже постмодернизм, - сказал Андрей, - хотя вот это я понимаю, просто в книгу просится.

- Так вот, - продолжил Джованни, краснея все больше, - чувство долга, это умение жить, как будто мы всего этого не знаем. Не ерничать, не показывать на мир пальцем, не смеяться - даже когда болит сердце и дрожат губы. Пойти до конца тропинки, даже если она ведет к куче мусора. И никогда не смеяться, главное - не смеяться; потому что смех убивает. И никогда, поймите, никогда не спрашивать, "Господи, как же я сюда попал? Как же я здесь оказался?".

- А что же позволено спрашивать?

- Ничего. Но иногда можно произносить "Confiteor"; но не слишком часто. Это грех.

Назад Дальше