Дыхание Чейн Стокса и другие рассказы - Владимир Глянц 5 стр.


А вот с тяжелым звоном, напоминающим стон, отскакивает от асфальта резиновый мяч. Другой, поменьше, словно в истерике бьется о стену. Это девчонки играют в "ляги". Вот взвыло и завизжало железом точило в столярке у дяди Паши. Из корпуса напротив знакомая бабуля привычно-плаксиво поет: "Все-е-ва-а! До-о-мо-ой!" Голос этой бабули я бы не спутал ни с каким другим. Я его слышу помногу раз в день. Видно, этот Всева – тот еще пацан, если его никогда не бывает дома. Старухин голос я узнаю сразу, хотя как она выглядит, не знаю. Но и Всеву я тоже не знаю. Я вообще не всех, далеко не всех ребят нашего двора знаю. Вот их сколько! Тысяча! Миллион!..

Это сейчас родители, желая зазвать любимое чадо домой, звонят по мобильнику, мелодичный голосок которого глухо раздается из чрева рюкзачка, и говорят в трубку: "Всева! Домой, паршивец!" А раньше… Наш двор с утра до поздней ночи оглашался выкриками бабушек, мам и домработниц:

– Мишка! Быстро домой!

– Зи-ноч-ка! Ку-у-ушать!

– Вовка, сукин сын! Ты идешь делать уроки? Или я говорю отцу, чтобы взял ремень?

– Костя-паршивец! Я кому сказала – домой?!

А вот нежный звук – цок-цок, цок-цок, – это звук отскока порхающего над столом пинг-понгового шарика. Это – правей, а левей – звенят ножи под рукой у точильщика, выбрасывая прекрасные ярко оранжевые фонтанчики искр, на которые можно сто лет смотреть. Вот он, видно, все переточил и опять кричит: "Точить ножи-ножницы, бритвы править!" Кто-то с гулким эхом выбивает ковер. Мелодично и заунывно призывает татарин-старьевщик: "Старьем берьем! Старьем берьем!" Вот выехал во двор на своем странном велике Сашка-китаец из шестнадцатого подъезда. У него велосипед настолько красивый, что смахивает на женский. Хотя сто раз я убеждался – рама мужская. И название такое странное – латинскими буквами на косой раме написано "Diamant". Он не похож ни на простой "Прогресс", ни на полугоночный "Турист", ни на девчоночью "Ласточку". У него роскошный заграничный, а не бедный отечественный вид: много никелированных частей и необычная, шикарная раскраска. Ни у кого такого нет. Ход тихий. Руль какой-то весь вывернутый.

Хотя что ж я заврался? Я же на крыше сижу и не могу по звуку определить велик Сашки-китайца, потому что у него, считай, нет никакого звука – бесшумный он.

– Смотри, – сказал неожиданно подобравшийся к моему слуховому окну брат, так что я вздрогнул. – Смотри, вон, видишь? – Он тыкал куда-то пальцем.

Я не очень охотно немного высунулся из окна.

– Нет, так не увидишь. Вылези на крышу, не бойсь. Я тебя придержу.

Я нехотя вылез на крышу, как за якорь спасения держась за чердачное окно.

– Туда смотри, видишь?

О-хо-хо! Лучше бы я этого не видел. От этого у меня все кишки в животе опустились.

В той части нашего дома, которая образовывала шапку буквы "П" и непонятно как держалась на нескольких колоннах (я под ними никогда и не ходил, предпочитая проходные подъезды, ведь детство – особенная пора жизни – время страшных, смертельных опасностей), так вот – в той части нашего дома, которая образовывала нахлобучку буквы "П", из окна четвертого этажа вылез на карниз парень в одних трусах. Он страшно курчавый, и все во дворе зовут его Пушкиным. Он уселся на карнизе и, елозя по нему задом, постепенно сдвигается на другой его край. Он медленно, но упорно двигается туда, где у него за спиной не будет подстраховочного раскрытого окна. Пушкин устраивается в уголке карниза, свесив ноги во двор, открывает книжку и, как ни в чем не бывало читает.

– Пушкин! – кричат ему снизу. – Ты что читаешь? Пушкина?

– Не, я к экзаменам готовлюсь, – спокойно так говорит он, как будто сидит не на карнизе над пропастью, а на прочной табуретке в центре кухни. Потом садится боком, а голые ноги вытягивает по карнизу. Такое впечатление, что ему там очень удобно. Из кармана трусов он достает время от времени орех, ставит его на зуб, рукой ударяет по нижней челюсти, а скорлупки сплевывает во двор. Вот оно, безумство храбрых! Почему безумство? Да потому, что никто от Пушкина этого не требует. Он сам так решил…

– Ну ты чего, заснул, что ль? – спросил Валерка. – Пошли домой.

Мы проделали по чердаку обратный путь и вышли на площадку восьмого этажа, прямо возле квартиры, где жила моя ровесница Лера.

"А может, выколоть на руке "Л"?" – подумал я.

Спички

Когда мне было восемь лет, наши уголовники только вернулись из тюрем. И вот как-то они придумали обокрасть бакалейную палатку, которая раньше работала у нас на третьем дворе. Сделали подкоп, залезли туда и все ценное: вино, водку, колбасу – вынесли, а потом собрали нас, малышей, и, показав лаз, запустили туда полдвора. Остроумно, ничего не скажешь. Ясно, что после нас ни одна собака не возьмет след.

Я и сам туда лазил. Юрка-татарин объяснил мне, что нам за это ничего не будет. Я и полез, а Юрка, наверное, сдрейфил. Сладко было думать, что вот ведь, лет на пять старше меня, а переср…л. Но странно получалось. Получалось, что их более старший возраст дает им право трусить? До настоящего ответа, что Юрке-татарину не обязательно самому лазить в палатку, что он выступает в роли, скорей, организатора такой, как я, мелюзги, – я в то время не мог додуматься.

В палатке было полутемно, окна заставлены ставнями, а пахло хозяйственным мылом и подсолнечным маслом. На жестяном прилавке стояли весы, вокруг которых валялись гирьки для взвешивания и – ух ты! – целая куча мелочи. Ребята бросились на мелочь чуть не в драку. Я тоже вырвал себе горсть серебра для игры в расшибец.

– Что там, Миха? – прошипел кто-то из ребят.

Миха наклонился над огромным фанерным ящиком.

– Спички! – отрывисто сказал он.

Мы бросились на ящик и в минуту все растащили. Я набил за пазуху целую кучу коробков. Грязный оранжевый свитер вздулся на животе уродливой, угловатой горой. После взрослых воров, кроме соли и спичек, здесь ничего не осталось. После нас, малышни, осталась одна соль.

Странно, пока я был там, внутри палатки, мне казалось, что воровать очень весело и интересно. Но как только я из нее выбрался, сразу почувствовал что-то не то: знобило, тошнило и домой совсем не хотелось. Где я спрячу такую прорву спичек? Как пронести их домой, чтобы мама не заметила? Я трусил и нехотя тащился домой. Дома я торопливо вывалил их в шкаф, стоявший в темной прихожей, и прикрыл сверху какой-то рваниной. В этом и состояло все заметание следов. Мне казалось, что в темноте прихожей свет правды не просияет никогда. Как только я от них отделался, настроение стало получше. Я, всегда быстро переходивший от одного состояния к другому, и тут немедленно почувствовал себя прежним и хорошим. Но сто раз права Аркашкина мама: нет ничего тайного, что не стало бы явным. Папа пришел с работы не один, а с каким-то мужиком.

– Ты что-нибудь видишь? – спросил папа мужика.

– Нет, а что?

– И я ничего не вижу. Вот так: не живем, а мучаемся.

– Какие дела! Исделаем, Ефимыч, – весело сказал мужик.

Я снова почувствовал себя гадом и затаился в комнате.

– Ты только скажи, у тебя чего-нибудь есть? – загадочно спросил мужик.

– Поищем. Румочка где-то была.

– Ой! Люблю я вас, евреев. Сами живете и людям жить даете.

– Ты сначала сделай, – сказал папа довольным голосом. Видно, похвала мужика пришлась ему по вкусу.

– Не спеши, Ефимыч. Какие дела! За лестницей схожу и сделаем в лучшем виде, – сказал мужик.

Я прислушался. Папа на кухне хлопнул дверцей холодильника – наверно, проголодался, искал еду. "Надо их перепрятать", – шепотом подумал я. В темноте коридора я набил спичками полный портфель и бесшумно выскользнул за дверь. Сначала был план выкинуть их на помойку вместе со старым Валеркиным портфелем, и с плеч долой. Но спичек было жаль. Ведь сколько из них выйдет поджиг.

Я, что редко со мной случалось, спускался по лестнице, как обычный человек, а не обрушивался вниз, как всегда, потому что для того, чтобы сваливаться на каблуках со страшной скоростью, нужно другое расположение духа. Нужно, чтобы ничто не тянуло за душу. На площадке третьего этажа я остановился. Тут жила Наташка – то ли внучка того композитора, то ли что-то в этом роде. А может, у нее спрятать? Вот уж точно никто не догадается. На звонок она открыла сама.

– Тебе чего? – спросила она как всегда немного в нос.

– Слушай, давай этот портфель у тебя немного полежит.

– А там что? – весело спросила она.

"Счастливая", – позавидовал я ее безгрешности.

– Там-то? Спички, – с напускным равнодушием ответил я.

– Одни спички, и больше ничего?

– Больше ничего, – сказал я облегченно.

– Покажи.

Я, опасаясь и одновременно гордясь, открыл портфель.

– Ух ты! А где это ты взял столько спичек?

Вот ведь зараза, уже что-то учуяла. А я-то думал, обойдется без расспросов.

– А ты честное ленинское никому не скажешь?

– Честное.

– Украл.

– Ух ты! И как это понимать? Ладно уж, не буду. Мы их можем спрятать за пианино. А когда ты за ними придешь?

– Не знаю.

– Учти. Я могу взять их ненадолго.

– Хорошо, завтра, – сказал я, чтобы отвертеться.

– Не забудь! – сказала она.

Наташка – хороший друг, и я на нее не в обиде. Все-таки она две недели терпела. Мне настолько не хотелось вспоминать о ворованных спичках, что я и думать забыл о данном слове. Когда-нибудь это должно было кончиться.

Однажды утром я проснулся и понял: что-то не так. За шкафом, разгораживавшим комнату на как бы спальню и детскую, быстро и невнятно говорили папа с мамой. Но некоторые слова в этой скороговорке я бы понял даже с морского дна. Они говорили что-то такое:

Мама: Халя-маля-СПИЧКИ-халя-маля-ВОВКА.

Папа: СПИЧКИ? – трах-тиби-дох-СПИЧКИ-ВОВУЛЕ?

Мама: НАТАШКА-халя-маля-ПОРТФЕЛЬ-ПИАНИНО.

Папа: Трах-СПИЧКИ-тиби-дох-СПИЧКИ-тиби дох, НЕ БУДИ – ОН СПИТ.

Мама: СПИЧКИ-халя-маля – халя-маля – Я ЕМУ ПОКАЖУ – СПИЧКИ.

Я еще вполне умещался поперек маминого колена. Вполне. И все бы ничего, если бы от этих, сознаюсь, иногда неизбежных экзекуций страшно, до слез не страдал папа.

– Какой-то не мужик, а баба навязался на мою шею. Ты долго еще будешь мешать мне воспитывать ребенка? – свирепела мама. – Ишь ты! Добренький какой! На-ко вот, сам воспитывай, только потом не жалуйся, что выросли ворами. Всех детей мне перепортил!

Мам! Мама! Слышишь меня? Спи с миром – не выросли мы ворами.

Участковый Жиганов

С некоторых пор детскую беседку заняли воры – Суя, Перепуля, Барон и Мирок. Говорят, их Берия выпустил из тюрьмы. Вокруг – шустрит ребятня помельче. Мирок – самый уважаемый. Он автомобили крадет. Живет, кстати, в одном подъезде с моим дружком еще по детскому саду Мишкой К. В последнее время Мишка прямо влюбился в него. От бандитской беседки не отходит, когда со мной здоровается, как будто одолжение делает – ба-а-альшой вор! Брат говорит: "Шестерит твой Мишка у блатных".

Однажды Мирок приехал во двор на угнанной полуторке. Когда он отвалил борт, мы увидели в кузове три мотоцикла. Они беззащитно лежали на боку, как краденные бараны. По рыжим подзабо-рьям и заплеванным подворотням пошла гулять великая Миркова слава.

Если правду сказать, мне тоже немного нравились наши блатные. Такие татуировочки у них, и вообще. Мы с Аркашкой тоже решили обязательно сделать себе по наколке. Ну, такие не очень большие, лучше всего одну какую-нибудь букву с точкой. Вообще-то я хотел наколоть якорь, но боялся, что его сразу заметят. А небольшую букву можно. Пусть гадают, в кого ты влюблен.

– Не выйдет, – сказал Аркашка, – сегодня ее так зовут, а завтра…

– А я не собираюсь ей изменять.

– В жизни всякое бывает, – вглядываясь в дали будущего, мудро сказал друг…

Над шестерками своими блатные иногда зло и жестоко шутили, а прочую дворовую мелюзгу никогда и пальцем не трогали. Однажды у нашего участкового украли они его пестоль. И так незаметно, что он и не рюхнулся. Он после напился, пришел во двор – плачет, слезы прям текут.

– Ребят, отдайте пестоль! Христом-Богом молю. Меня ж посодють.

– А ты в кобуре смотрел? – издевательски спросил кто-то.

– Смотрел, – понуро сказал он.

– А ты еще посмотри, может, в первый раз как-нибудь случайно не заметил?

– Да вот же кобура, – расстегнул он кобуру.

– А ты разве в кобуре-то пестоль носил? – спросил другой.

– А что же? Конечно, пестоль.

– А я думал, тебе баба туда бутерброды ложит.

Шестерки подхалимски заржали.

– Ну зачем? В кобуре пестоль был, – сказал участковый Жиганов и стал совать им в нос пустую кобуру. – Вот в этой кобуре.

– Да пошел ты отседа, дядя, покеда хоть кобура-то целая, а то надоешь – нос откусим.

Но тут Жиганов брык перед ними на колени и говорит:

– Я же понимаю, вы все ребята хорошие и не со зла, да мне и не надо сейчас-то, я и с кобурой пока похожу. А вот вы к вечеру, когда уж темно будет, подбросьте его в окно домоуправления. Предупреждаю, – вдруг вернулся он к командному тону, – окно будет спец-ально открыто. – Видно он забыл, что смешно командовать, стоя на коленях.

Ребята засвистали и пошли в разные стороны.

– Стойте! Стойте! Христом-Богом молю.

Блатные остановились.

– Окошко, я говорю, в домоуправлении сам лично открою. А ты там или другой кто пройдете, вроде бы просто, шел парень мимо, никто и фамилии его не знает, и вдруг шварк в окно пакет в газете, а что в газете-то и за какое число газета? Кинул быстренько, а сам дальше. Христом-Богом молю: жена, дети. Сделаете, что ли?

– А ты чего, дядя, к Толику Кривому прие…ываешься? – говорят ему блатные.

– Дак он, это… Пьяный тут ишол…

– А ты счас какой? Тверезый, что ли? – заржали они.

– А Мирку ты забыл уже, чем угрожал?

– Все похерю, вот ей-Богу! Мухи не обижу.

– Ничего не обещаем, – говорят. – Если будешь шелковый, все может быть. Может, и сегодня вечером, а может… в субботу утром.

Тут опять громко заржали шестерки – особенно чуткие к тем формам мелкоуголовного юмора, что связаны с унижением личности.

– Не. Только не в субботу. Мне же сегодня оружие сдавать. Не погубите, – он все это время стоял перед ними на коленях, не жалея своих темно-синих форменных галифе.

– Дак приноси сюда бумагу на Мирка и при нас здеся похерь.

– Счас прям? – он поднялся с коленей, угодливо и пришибленно глядя на своих повелителей. – Ну я тогда побежал? – искательно испросил он разрешения, отряхивая коленки от белесоватой пыли.

– Дуй, дядя, за бумагой! – дурашливо сказал один.

– Представь, что у тебя фитиль в ж…, – добавил другой.

– Гляди, штанов не обмочи, – сказал третий.

– Хорошие же все ребята, – говорил Жиганов, убегая мелкой побежкой.

Мне его совсем не было жалко. Змей он. Как-то зимой поймал меня во дворе дома 3–6. Я сидел на доске объявлений и шпингалетом баловался. Я-то и не заметил, что сижу на доске объявлений, потому что она совсем утонула в здоровенном сугробе.

– Ты, мальчик, чей будешь? – сладко спросил он. – Это у тебя что?

– Затвор ружейный.

– Дай мне посмотреть.

Только я ему дал, он хвать меня за руку, сволок с доски и отвел в домоуправление, где тетя Шура-паспортистка работает, мама одной девчонки. Вальки Симутенко. Может быть, себе "В" наколоть? Или еще лучше – "В.С." Ну, ладно. Составил на меня протокол и за матерью послал.

– Сынок ваш? Да-а-а, не порадовал. У него, Зоя Никаноровна, нехорошие наклонности. Вот, отобрал у него, как вы думаете – што? Вы думаете – это оконный шпингалет? А он думает, что это затвор от винтовки. Вот она наклонность, значит, к огнестрельному оружию. Так недолго и…

– Что не долго? – грозно спросила мама.

– Не, я так, – он прошелся по домоуправлению, заложив руки за спину. – И потом – сидел на доске объявлений. Мог валенками разбить стекло. (Во врет, гад! Никакого там стекла не было.) Как вам это понравится? Я вас, конечно, уважаю, но вам надо обратить внимание на этого шкета. Иначе – поставим на учет.

Спасибо, хоть мама при нем не стала, но только вышли за порог, как она мне врежет, я только как завою…

Ну а чем то дело кончилось, с пестолем? Жиганов принес им какую-то бумагу, они ее понюхали (шестерки посмеялись), потом читали вверх ногами, а потом подожгли и говорят:

– Хорошо горит.

– Я для вас – на все… Только, прошу, подкиньте, как договаривались.

– Говоришь, окно в домоуправлении открыто будет?

– Открыто-открыто. Вот как истинный Бог, мухи не обижу.

– Перекрестись! – говорят ему.

– Ну что вы, парни. Я же коммунист, – он оглянулся. – Вдруг хто увидит? Будет похуже история, чем с пистолетом.

Они давяще молчали.

– Так что? Сделаете?

– Ты не коммунист, а козел, понял? Если тебе говорят: перекрестись, делай сразу, а не то будешь у нас креститься с утра до вечера.

Он еще раз оглянулся на все стороны, икнул и быстро-быстро перекрестился.

– Так бы и сразу, – сказали ему.

– Так что? – он полусклонился в просительной позе.

– Будем посмотреть, – ответили ему.

Мишка подошел ко мне и, как бы задыхаясь от своего уже в ту пору довольно подлого и какого-то жирного смеха, сказал:

– Видал, в какую Жиган замазку к блатным попал?

Пестоль все же подкинули. Говорят, первое, что он сделал, – стал искать на газете номер квартиры, который обычно почтальон надписывает. Думал подловить простачков. Но это место на газете, как рассказывают, было вырвано…

В сумраке беседки кто-то неуверенно, но приятно щипал гитарку и напевал:

Я – не вор, я не грабил народ.
В жизни я никого не обидел.
Так за что же, за что же тогда
Столько горя и слез я увидел?..

Дверь

– Дверь! – придушенно сказал я.

– Что – дверь? – спокойно спросил Валера.

– Скрипит входная дверь, – совсем упавшим голосом сказал я.

– А дверь… – лицо Валеры недобро оживилось, и он, тоже перейдя на шепот, добавил: – Так это, наверное, воры залезли в квартиру.

У меня в позвоночнике лифт от страха поехал вверх – в голову.

– Что же нам делать? – прошептал я.

– А что нам делать, – Валера громко хохотнул нехорошим смехом. – Молись о спасении заблудшей души своей.

– Тише! – умолял я. – Слушай, ты же большой, придумай что-нибудь.

– Придумать? Ну, так и быть, спасу тебя в последний раз. Вообще-то мне порядком надоело тебя спасать. Кто ты мне? Брат не брат, не пойми – не разбери что.

– Как же не брат? – возмутился я, как только было возможно тихо, одновременно прислушиваясь к двери: скрипела проклятая! – Как же не брат! А кто тебе всегда оставляет чего-нибудь вкусненького?

– Этого мало, – сказал он, делая перед зеркалом страшные рожи. – Ты уже должен оказывать старшему брату настоящие услуги.

– Так я буду-буду!

– Хорошо. Проверим, – сказал он, с трудом отрываясь от зеркала и вперяя в меня неприятный взгляд мутно-серых глаз. – Для начала мне нужны все твои деньги, которые ты скопил, понял?

– Как… какие деньги? – неуверенно-лживо удивился я.

– Вот, спасай тебя после этого. Имей в виду, – он погрозил мне пальцем, – я знаю про все твои заначки.

Назад Дальше