Идущий от солнца - Филимон Сергеев 2 стр.


– Думала, опоздаю, – сразу заоправдывалась мать. – Лесовоз подбросил. – Она молча подошла к дочери и крепко обняла ее. Вере как-то стало неловко. То ли грязи испугалась, то ли строгих материнских глаз.

– Да ты не пугайся. Я ведь с работы. Сей год сучкорубы в цену пошли.

– Как это в цену? – Вера неожиданно вздрогнула, лицо ее сильно переменилось. Именно значение этого слова заставило ее поехать в Москву и заняться тем, что и в голову бы раньше не могло прийти и о чем ее родители и догадаться бы не смогли, сколько бы ни стояли и ни крестились перед божницей, висевшей в углу.

В школе Вера училась плохо. Впрочем, то общественное заведение, которое называлось сельской девятилетней школой, скорее походило на подготовительные курсы спецназа, где развивались не умственные, не духовные способности детей, а физические, волевые. Главным предметом была физкультура, а остальные как бы просто регистрировались в сознании детей, ни развития, ни применения в жизни не имели. Педагоги скорее озвучивали информацию от Министерства образования, и не более того. А для чего та или иная информация, зачем? Об этом никто не думал, а ученики в особенности. Литература преподносилась как занятный сон или сказка, существовавшая совсем в другом мире в иных измерениях. И даже Александр Сергеевич Пушкин подавался как мечтатель-фантазер, не имеющий никакого отношения к реальной действительности, жизни поселка.

"Но я другому отдана и буду век ему верна", – нараспев декламировала учительница монолог Татьяны Лариной из романа А. С. Пушкина "Евгений Онегин", и слова ее вызывали либо недоумение, либо смех. И неудивительно. Дети из разных семей были похожи друг на друга. Хорошо обуты и одеты как раз те, у которых матери нигде не работали и не имели мужей. Может, у них была одна мать – темная северная ночь, пусть и холодная и ненастная, но зовущая к жизни, радости. Именно перед ее чарами и не могли устоять многие женщины поселка. Мать Веры не являлась исключением. Ее дочь и лицом и фигурой и на мать была не похожа, и на отца. Как говорится, ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца. Хрупкая, тонкая, порывистая, Вера скорее походила на плакучую иву, зеленую и шумящую, в самом разливе весенних страстей. И Верой свою дочь мать назвала лишь только потому, что в пору беременности никому и ничему не верила, настолько была скручена тяжелыми обстоятельствами жизни, бедностью.

Муж ее, Михаил Афанасьевич Лешуков, по кличке Быча, познакомился с ней тоже темной северной ночью – шел пьяный во двор и напоролся в сенях на что-то мягкое, теплое, словно в корыто с парным молоком оступился, и уж тут дал волю своим "кузнечным рычагам". Марья Трофимовна только ахнуть успела, а потом словно в поднебесье очутилась, настолько нежным и чутким оказался Быча. Только пятнадцать лет спустя поняла она, что это был его единственный талант – соблазнять и одурачивать женщин, падких на развлечения и плотские забавы.

Мать Веры оглядела дочь и тоже расплакалась.

– Что ты плачешь, мамочка?

– Эх, Верка, упустила тебя… Весь род наш на лесоповалах робил! Оне ешо при царе на нижних складах хлыстами ухали. И Павловы, и Онуфриевы, и Лешуковы… А ты? В кого ты блудная такая?!

Вера привыкла к тому, что говорили о ней много и в поселке, и в соседних деревнях, и даже в столице.

– Что нового, мамочка? – с игривой улыбкой перепрыгнула она на другую тему, уже давно заменив в своем сознании слово "блудная" на другое, более современное слово, "востребованная".

– Дай бог, все по-старому… все терпимо. – вытирая слезы, тихо ответила Марья Лиственница, хотя сердце сжималось и хотелось реветь на весь поселок от одного вида дочери.

– Квартиру новую получили? – не отступала Вера, словно не замечая волнения и слез матери.

– Не хотим.

Такого ответа Вера не ожидала.

– Почему? – удивилась она.

– Эх, девка, ты уж там как хошь мыкайся в каменных клетушках, а мы в новой избе хотим жить. смолой древесной дышать, сосной, вереском.

– А как же газ?

– И газ нам теперича не нужен.

– А ванная?! Раньше папка только и мечтал, как бы в теплой воде побулькаться!

– И ванная нам не нужна. Вот избу рубленую поставим, потом за баню возьмемся. Хотим жить, как наши родичи – предки новгородские. Любить каждый клочок земли, отпор давать злодеям, которые губят ее.

– И каким же образом будет отпор?

– Самым простым… Никакой связи с городом, никакой зависимости от чиновников, проходимцев, мозгодавов…

Вера от души расхохоталась.

– Мамочка, не смеши! Помнишь, один мудрец говорил: "Жить в обществе и быть от него свободным – абсурд".

– То-то ты и прилипла к обществу, которое из тебя всю душу выскоблило. Забудь про таких мудрецов-дьяволов. Ну да хватит об этом! Лес для дома мы уже заготовили. Будешь завтра корзать его, окоривать.

– Из кругляка строить будете?! – Вера остановилась, с удивлением посмотрела на мать. – Что же вы не писали об этом? Я для вас ванную купила. Джакузи, итальянский домофон.

– Зачем?! Лучше бы селедки тихоокеанской привезла или какой-нибудь рыбы заморской, вкусной, как наша семга.

Вера опять расхохоталась.

Ей почему-то казалось, что покупки столичные приведут родичей в восторг.

А теперь надо было исправлять ошибку.

– Мамочка, – с улыбкой сказала она, – а я еще везу знаешь чего?!

– Чего еще?..

– Еще я везу вам новые аудиокассеты, которых вы днем с огнем не сыщете.

– Макаревича опять. Или эту самую, как ее. Известную певицу не то на "П" не то на "Б". Из головы вылетело.

Вера снова рассмеялась, посмотрела на часы.

– Пойдем, мамочка, скоро новости по первому каналу. – Она ускорила шаги, звонко постукивая каблучками по шпалам, с любопытством разглядывая родные деревянные покосившиеся избы. Мать едва поспевала за дочерью, глубоко дышала, кое-как справляясь с подарками дочери – тяжелыми олимпийскими сумками.

– Как у Люськи Клюквы дела?

– Да ничего вроде. Остепенилась мало-мало. Первый-то, Юрка, под поезд бросился, а со вторым живет. Мальчик у нее от первого-то. Хорошенький такой. Федулкой зовут.

Вера словно в болотину оступилась. Щеки разом загорелись, сумка соскочила с плеча, и высыпались на шпалы миниатюрный кейс, косметика и аудиокассеты. В памяти словно вспыхнули все тропинки, все мостовые, по которым она бродила с Юркой. С ним она закончила сельскую школу, занималась в клубном драмкружке, ходила вместе на охоту. Все было как с лучшим другом.

Про любовь они не говорили, но она чувствовала, что она нужна ему и старалась как можно чаще встречаться с ним.

Вера любила своего Юрку со школьной скамьи. Но об этом никто не знал. Только болотные кочки да тонконогие ивы у родной реки.

– Мамочка, – тихо сказала она, – домой иди.

Вера торопливо положила кейс, парфюмерию и аудиокассеты обратно в сумку. Губы ее дрожали, глаза удивленно смотрели в сторону кладбища.

Мать забеспокоилась:

– Может, тебя укачало в поезде? Бледная ты… Или голодная?

– Нет, мамочка, иди домой, иди. Я скоро вернусь. – Она свернула с дороги на лесную тропинку в сторону кладбища, нахмурилась. Мать растерянно смотрела ей вслед.

– Как же я тебя оставлю, дочка?.. Уже темнеет. Сей год наемники к нам понаехали! Озоруют, черти!

– Прошу тебя, мамочка, иди домой. – Вера остановилась, строго посмотрела на мать.

– Не пойду: тебе плохо.

Мать Веры, Марья Трофимовна Лешукова, была упрямой и хваткой женщиной. Как лесина вековая скрипела, а на своем стоит, от своего не отступится. Отсюда и прозвище ее – Марья Лиственница.

Известно, что лиственница крепче многих других деревьев, и Марья не хлипкая была, высокая, статная, гибкая, и порода ее от недр поморских шла, от пайщиков зверобойных, онежских заготовителей.

Не уступала она таежным мужикам ни в силе, ни в сноровке: и с хлыстом оледеневшим справится, и кругляк ловко зачикирует и песню народную так подхватит, аж сердце замирает. И на этот раз похмурилась Марья Лиственница, поскрипела-поскрипела и не отстала от дочери.

– Ну ладно, – со вздохом сказала Вера. – Я ведь не салага. Садись на пень, а я курну. – Она опустилась на кочку и, достав из тесных брюк пачку сигарет, по-мужски задымила. Марья молча присела рядом на сухой валежник и пристально оглядела свое чадо. Лицо Веры сильно изменилось. Под голубыми глазами появились заметные синяки. Румяная кожа на щеках стала сероватой, не в меру пухлые губы, видимо от силикона, казались кукольными, тряпочными. Но длинная тугая коса пшеничного цвета по-прежнему веселила и радовала.

– Упустила я тебя, – опять со вздохом сказала Марья. – Тебе всего двадцать, а куришь как старуха. – Она с какой-то обалдевшей грустью все вглядывалась и вглядывалась в лицо дочери, и слезы текли и текли из воспаленных глаз. – Упустила… Упустила… – сквозь слезы почти стонала она. – Хоть в дом теперь не пускай.

– Давно Юры нет? – растерянно спросила Вера, стараясь не слушать и не смотреть на мать.

– Поболе трех недель, – со вздохом ответила Марья. – Как из армии пришел, так сразу и под колеса.

– А брат его жив?

– А чо ему… Трезвый тише воды, а нальет шары – как леший на девок скачет..

– Не женился?

– Кому така оглобля надобна. Сей год два раза с моста падал, да в колодез Бурачихинский – три. Манефа хотела поминки справлять, а он ожил, гадюка!

Вера опустила голову, поскребла каблучком сырую землю.

– Ступай домой, мать. Ужин готовь. Гости должны прийти, а я на кладбище схожу к Юре.

– Ты что надумала? Ночью на кладбище. Упаси Господь.

– А что там?

– Беда! Не то люди, не то звери в могилах роются, ищут чего-то. Не ходи, девка.

– Вы что, без милиции живете?

– С милицией… Токо участковый то один, а поселков много. Особо могилы купеческих корней шевелят, богатеньких, – Марья Лиственница погладила шероховатой ладонью по весеннему мху, сорвала несколько прошлогодних клюквин. – Всю жизнь прожила здесь, а такой страсти не слыхивала. Могилка Юры рядом с часовней. Вокруг ее ограда высоченная, брательники ставили. Штакетник Оглобля дал.

Вера потушила сигарету, молча поднялась с кочки.

– Оставь меня, мама! Кошки на душе скребут, одной побыть охота. Оставь.

Мать тяжело вздохнула, неторопливо поднялась с валежины и, взяв с собой сумки, нехотя пошла в поселок.

– Ты кейс спрячь подальше от людских глаз! – крикнула вдогонку Вера и огляделась по сторонам.

Кружились ласточки и пеночки над ее головой. Солнце уже догорало, и весенний воздух густо наполнялся запахом хвои, болотной сыростью. Вера любила мать больше, чем отца, и долго смотрела ей вслед. Она, как ребенок, радовалась своему приезду, но весть о смерти Юры сильно заглушала праздничное чувство. Невыносимая грусть, переходящая в какую-то монотонную глубокую боль, нежданно овладела ею. Вера молча постояла у вековой ветвистой ели и, осторожно ступая на мшистый сушняк, медленно пошла к погосту. Болотную клюкву словно кто-то рассыпал между кочками. Потемневшие прошлогодние ягоды большими красными каплями пестрели перед глазами и навевали еще большую грусть.

– Осенью по этой клюкве ходил он, – подумала она, – а нынче. – Она остановилась, посмотрела на небо. Тяжелые низкие тучи угрюмо нависали со стороны кладбища. В лесу еще больше стало комаров, запахло плесенью, болотом. Вере почему-то хотелось читать стихи. Она даже повторила несколько раз одно четверостишие:

Все мы, все мы в этом мире тленны,
Тихо льется с кленов листьев медь.
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло отцвесть и умереть…

Автора она не помнила, но стихи звенели в ушах, тревожили. Дойдя до Бурачихинского моста, она свернула к погосту и очутилась на раскисшей от воды пашне. Через несколько шагов туфли ее увязли, она сбросила их, пошла босиком. Миновав пашню, Вера скоро оказалась на краю кладбища. Только сейчас она обратила внимание на красоту деревянной церкви, которую раньше словно не замечала. "Это оттого, – почему-то подумала она, – что чем безумнее люди в округе, развратнее, тем больше тянутся к святому, вековечному". Вера обогнула полуразрушенную постройку и под цветущей черемухой увидела Юрину могилу. Странное чувство охватило ее. На мгновение ей показалось, что она плывет в каком-то смутном, стремительном сне. Она вдруг почувствовала Юрины губы, сухие цепкие руки, которые плотно сжимали ее тело, затем увидела удивленные Юрины глаза, усмешку в них. Вера глянула на серовато-желтый могильный холм у деревянного креста, тихо прошептала:

– Юронька, что же я наделала? Глупая… Думала, ты не любишь меня.

Ей хотелось броситься на сырую землю, зареветь, но она сдержала себя, вытерла набухшие от боли глаза, но оглядев крест, прослезилась.

Деревянная, еще не выкрашенная, высокая оградка угрюмо окружала Юрину могилу. С обеих сторон оградки беспорядочно валялся еловый лапник, ветки весенней вербы. Вера надела туфли, посмотрела по сторонам. Она заметила, что земля у оградки сильно изрыта, а густой лапник втоптан в болотины. Девушка осторожно открыла дверцы оградки и, выбрав место посуше, присела на густой лапник.

– Юронька! Это я, Верка… Прости меня, – после долгого молчания тихо сказала она. – Если бы я знала, что так получится, я бы не уехала. – Верин голос стал вдруг таким проникновенным, таким скорбным, что ей самой стало не по себе. Даже птицы, казалось, притихли от ее голоса. – Прости меня, Юронька, прости. Прости за то, что не поняла тебя. так жестоко не поняла тебя. Прости, миленький мой, – сквозь слезы еле слышно шептала она. – Думала, Люську любишь.

Потому и в Москву укатила… Миленький мой, колокольчик ненаглядный… – Вера опять прослезилась и не обратила внимания, как в глубине кладбища появились не то серые собаки, не то волки. Она увидела их, когда они поравнялись с часовней. Звери шли с подветренной стороны, и самый высокий, вздыбив шерсть, похожую на конскую гриву, остановился и, подняв морду, принюхался словно кабан. Остальные тоже остановились и чутко реагировали на любой шорох и запах. Вера вздрогнула, насторожилась. Но еще больший ужас охватил ее, когда глаза вожака вдруг заморгали и стали как две капли воды похожи на глаза сутенера, с которым она работала в Москве. Они были такие же круглые, бессмысленные, злобные. "Ну, точь-в-точь мой московский мерзкий сутенер", – подумала она.

Звери неожиданно замерли и, постояв немного, молча приблизились к оградке. Поравнявшись с оградкой, они обнюхали ее и, захрипев, начали подкапывать. Вера оцепенела.

Самый крупный зверь, видимо вожак, молча обошел оградку и, почуяв не то запах человека, не то подход к могиле, решительно направился к дверцам.

Вера вскрикнула, но все-таки успела закрыть дверцы на железный засов. Вожак остановился и, в упор посмотрев на Веру, обнажил ломаные клыки. По всей видимости, он не боялся людей.

Напротив, присутствие человека оживило его, он даже попытался перелезть через ограду, но после неудачного прыжка отошел в сторону и стал внимательно разглядывать Веру.

Глаза его были безумными и горели в сумерках кладбища как белые угли.

– Сутенер! Сутенер! Мерзость. Ты меня и здесь достаешь! – вдруг вырвалось из ее груди. Голос ее был отчаянным, ненавистным, но в ответ вожак только фыркнул и брезгливо покосился на могилку Юры. Судя по всему, зверю не нравились этот холм, этот деревянный крест и его паломница с ярко накрашенными силиконовыми губами, похожая на куклу Барби. Только сейчас Вера заметила, что шерсть у хищника облезлая, туловище худое, поджарое. "Ну, точь-в-точь такое же мерзкое животное, как мой хозяин, только говорить не умеет!" – почему-то опять подумала она, почувствовав сильное отвращение к мохнатой твари.

Между тем кладбище заметно потемнело, земля еще больше задышала влагой, а отсыревшие кресты и деревянные надгробья – гнилью, плесенью.

Вера уже догадывалась, что появились дикие животные неспроста и где-то рядом должны находиться люди, такие же ужасные, облезлые, бесцеремонные и все-таки больше похожие на собак, чем на волков.

Люди появились у оградки так же внезапно, как и собаки. Первый, ростом повыше, с той стороны, куда только что закатилось солнце, другой – покоренастее, шел от черного леса, откуда выкатывалась красная ущербная луна. Оба были в камуфляже, с наполненными рюкзаками, с ружьями наперевес. Они словно находились где-то рядом, но ждали чего-то, так же как и собаки, принюхиваясь и приглядываясь к сумеркам кладбища. Сначало подошел к оградке человек, идущий от солнца. Собаки сразу стали повизгивать и урчать, как будто ждали какой-то необычной команды от своего хозяина.

– На ловца и зверь бежит, – еле слышно прошептал человек, пришедший от солнца. – Сказка моя, как я понял, кладбище твой родной дом?

Подошедший был не молодым и не старым. Судя по глазам и еле заметным искрам, которые словно излучали из его глаз какой-то странный, почти безумный свет, он был еще молод, но лицо, изрезанное шрамами, и золотые искусственные зубы говорили совсем о другом.

– Неужели ты девушка?! – Нежным и каким-то вкрадчивым, совсем не мужским голосом вдруг спросил он и улыбнулся. И Вера увидела не только его золотые, ювелирно исполненные зубы, но и длинный, дрожащий от вожделения язык. – Что ты молчишь? Отвечай мне как на исповеди. Ты девушка? – строго спросил он. – Тебе стыдно от этих слов или смешно? Если ты будешь молчать, то я подумаю, что ты мертвая, и сделаю контрольный прокол, то есть проткну тебя вот этим самым ножом. – Он вытащил из-за голенища нож и долго смотрел на него, словно любуясь игрой света, идущего от красной луны. – Как зовут тебя?

– Тебе не все равно…

– Ну вот, наконец-то заговорила.

– Ты мне нравишься, полунощная ведьма, душу на клочки рвешь. Очень нравишься.

– А вы мне нет.

– Об этом я тебя не спрашиваю. С человеком, идущим от солнца, так не разговаривают. – От этих слов Вере стало жутко. – Ну что дрожишь, ведьма несказанная? Такую смелую, такую чуткую и душевную барышню я давно ищу. – Он отложил ружье в сторону, сбросил рюкзак и с широкой душераздирающей улыбкой подошел к Вере. – Ты судьба моя звездная. Сказка моя, – тихо прошептал он и вдруг заплакал. – Я хочу от тебя сына. Такого же смелого. Такого же чуткого, как ты! Ради такой женщины я пожертвую многим. – И слезы брызнули из его воспаленных глаз еще сильнее. – Ты видишь. я плачу от счастья. Я предчувствую, что ты прекрасная женщина и прекрасная мать, и даже это склизкое кладбище. эти могилы, эти кресты, под которыми покоятся души земляков, будут нам в радость. Ну что ты смотришь на меня так?! Ты ведь нежная, славная женщина, умеющая любить и страдать, как я! Ну что ты молчишь? Ты уже знаешь моих собак. Если я захочу, они вмиг разорвут тебя на куски, в несколько секунд, потому что их воспитали люди, которые сегодня разрывают Россию еще быстрее, еще безжалостнее. Ты хочешь этого?

Назад Дальше