Любовь убийца - Александр Мелихов 12 стр.


Вдруг он заметил, что унялась боль в сердце, и гадостное трепетанье в остальном организме – слабость была изгнана чувством неоспоримой правоты. Иридий Викторович оказался как никогда близок к переоткрытию мудрого правила матушки-Церкви: грешника милуй – еретика казни, ибо единственные, по-настоящему опасные преступления – это преступления в области мысли, а всякая мелюзга, вроде разбойников и убийц, не покушается на самый базисный из базисов человеческого бытия – чувство неоспоримой правоты: недаром Иридий Викторович никогда не испытывал к преступникам такой обессиливающей ненависти, как к востроносому Шапиро. Иридий Викторович не сформулировал свое открытие вербально только потому, что в ясных формулах всегда есть что-то циничное и, в отличие от смутной убежденности, открытое для опровержений. Ведь почему был так чист и ясен канувший в Лету мир Октябрьского – там не было просто "прохожих" или "соседей": там каждый каждому был либо начальник, либо подчиненный и лишь на самый худой случай – просто сослуживец. Ах, эта гениальная, преданная нами мечта Ильича о государстве как единой фабрике... Ах, этот образ паровоза, механизма, летящего вперед по заранее проложенным рельсам...

Однако в постели Иридий Викторович снова задумался, как вести себя на следующем занятии (скандалец-то не был выдержан на уровне современных идеологических представлений), и вновь потерял уверенность – а какая может быть надстройка без этого базиса! И когда Иридий Викторович снова ощутил страстную тоску по твердой руке и порядку, он вовсе не сделался садистом и кровопийцей: не крови он жаждал, а ясности, определенности, недвусмысленности, бесспорности. Он желал только Правоты.

Но Правоты не бывает без ПОСЛУШАНИЯ!

* * *

Ляля уже давно похрапывала заслуженным сном человека с чистой совестью, то есть убежденного в своей неоспоримой правоте (Верность – высшая степень Послушания!), а Иридий Викторович все маялся на кухне, по ночам становившейся ослепительной, как операционная. Не зная, куда себя деть, Иридий Викторович с раздражением поглядывал на дверь ванной комнаты, в которой уже очень давно (минут пять) заперся его сын, а чем бы Антон ни занимался, Иридию Викторовичу всегда хотелось это прекратить, потому что занимался тот исключительно глупостями, вместо того чтобы заняться делом. Тоже нигилист. Когда ему рассказываешь о вещах самых возмутительных, он только сопит или, еще хуже, вдруг спросит набычившись: "А что тут такого?.." Как что, как что такого?! Сам должен понимать! А лицо, на поверхностный взгляд, хорошее – широкое, простое, уверенное, Лялино... Только вот унылое, бледное, с фиолетовыми, как ногти той малолетней гадины в автобусе, полумесяцами под глазами... Ну почему, почему мы, русские, не умеем готовить себе смену?.. Вот у Шапиро их еврейский катехизис от зубов отскакивает: свобода производителя, диктат потребителя, разделение властей, независимая пресса – а Антон только и знает свое: "А что тут такого?.."

Разделение на "мы" и "они" по национальному признаку доставило Иридию Викторовичу облегчение своей ясностью и неоспоримой простотой. Иридий Викторович побренчал дверной ручкой, и Антон, будто подслушивал под дверью, мигом выскочил из ванной, как встрепанный. Он был потный и раскрасневшийся, но в просветах все равно бледный – кровь с разбавленным, голубоватым молоком, подглазья же совсем траурные, как краешки тех гнусных коготков. А вот Шапиро румяный, свежий, напитавшийся кровью христианских младенцев и правотой, – уж они-то никогда в ней не сомневаются – и когда строят марксизм и социализм, и когда обратно их разрушают. В довершение Антон еще и держался рукой за печень. "У тебя болит что-то?" – не без раздражения (вечно у него какие-то глупости!) спросил Иридий Викторович и, повинуясь нерассуждающему наитию (так только и должен действовать человек: лишь нерассужда-ющее повиновение какой-то высшей силе рождает покой и безошибочность), внезапным ловким движением выдернул из-под сыновней майки полупомятую картинку, явно вырезанную из какого-то дешевого журнальчика – бумага отдавала газетой, а краски – линялой цветастой рубашкой. Впившись в картинку взглядом, Иридий Викторович немедленно перевернул ее вверх изнанкой (закопошились иностранные буковки – вот он, источник заразы). Антон побагровел до помидорного глянца (но все равно от висков продолжали стекать две разбавленные молочные реки). Иридий Викторович чувствовал, что и его лицо пылает.

Какая мерзость, как тебе не стыдно, сами собой рвались на волю готовые, какими они только и должны быть, слова – Иридий Викторович кричал шепотом, чтобы не разбудить Лялю, спавшую беспробудным сном Верных. Молочные реки разлились по опущенной физиономии Антона, а когда среди жидкой белизны остались лишь два черно-фиолетовых полумесяца, он вдруг прошептал едва слышно: "А что тут такого?.." Как что, ты сам, что ли, не понимаешь, лепетал Иридий Викторович, делая вид, что не лепечет, а кричит и притом не верит своим ушам, но на самом-то деле он в единый миг понял, что возразить ему нечего, потому что готовых слов уже не осталось.

"Ну, если ты сам не понимаешь..." – прибегнул он к последнему средству и брезгливо, за уголок понес картинку в уборную. Изорвав там клок газеты и гневно спустив воду с клочками в небытие (безошибочное повиновение продолжало действовать), Иридий Викторович, по совершении маскировочной казни над картинкой, принялся ее разглядывать в спокойной обстановке. "Как, что тут такого?" – повторял он, уже действительно подыскивая ответ и шаря во внутреннем мире, куда давным-давно не заглядывал, вдруг увидел, как где-то на затемненной его окраине горько-сладкой тенью проскользнула на своем помеле обезглавленная всадница – его первая и последняя любовь... Его первое и последнее счастье.

И ответ сыну был немедленно рожден безошибочным наитием: а то тут такого, что один человек не должен становиться развлечением для другого – тем более, двое, а особенно в таком деле, которое требует доверия и доверия, а потому и рассчитано максимум на двоих, а еще лучше – на одного участника. Но эти двое, похоже, именно развлекались и готовы были принять Иридия Викторовича в свой союз третьим. Девица весело косила на него смеющимся глазом, а парень подбадривал ее какой-то забористой шуткой. Предмет, когда-то показавшийся Иридию Викторовичу рукояткой помела, она держала во рту, как эскимо, – даже щека втянулась от аппетита.

Иридий Викторович почувствовал, что ему сделалась тесна пижама – не так, как раньше, но все-таки стоило бы облегчиться. Но у них с Лялей не принято было будить человека по пустякам, цинично обнаруживая свои низменные цели, – отправление должно было происходить как бы само собой, как бы незаметно для его участников. Иридий Викторович сунул картинку под майку и выглянул в коридор, придерживая себя за живот. Синее собр. соч. В. И. Ленина – уж туда-то ни одна душа не сунет носа. Том выбрать... лучше пятый – пятерку не забудешь: пять признаков империализма. И в статью лучше заложить такую, чтобы название было как-то связано с изображаемым... но, будто назло, почти все названия, как это вообще свойственно ленинскому наследию, имели теснейшую связь с современностью даже в самых экзотических ее проявлениях: "С чего начать?", "Крепостники за работой", "Борьба с голодающими", "Ответ С.-Петербургскому комитету". Иридий Викторович выбрал "Борьбу с голодающими": она лучше всего вскрывала суть происходящего и начиналась с неподражаемого ленинского юмора: "Какую удивительную заботу о голодающих проявляет наше правительство!" Витька тоже любил проявлять такую заботливость: у него попросишь что-нибудь откусить, а он отвечает: "До-ре-ми-фа-со-ля-си, хлеба нету – х... соси".

Или надежнее укрыться в Чернышевского, в амбарную книгу, наполненную эстетическими сочинениями? "Русский человек на рандеву" – тоже годится. Или лучше взять "Возвышенное и комическое"? Иридий Викторович вспомнил, что за последним "круглым столом" преподавателям общественных дисциплин для налаживания контактов с современным студенчеством рекомендовалось повышать свой эстетический кругозор. Иридий Викторович отволок тяжеленный том в операционную и с усилием раскрыл его на разделочном столе. Трагическое есть ужасное в человеческой жизни, прочел он. Разумеется – а что же еще? Иридий Викторович не понял даже, что в этом особенно демократического – скептицизм начал подтачивать уже и такие надежнейшие оплоты и столпы: Иридий Викторович даже подумал с чувством некоторого превосходства, что диссертацию Чернышевского сегодня ВАК, пожалуй, и не утвердил бы, а вот его собственная диссертация проскользнула, как намыленная, – что значит богатство содержательного материала.

Чтобы отделаться от наваждения (косящий смеющийся глаз, втянутая щека, грудки, подтекшие книзу, очертив в нижней части соблазнительную наполненность, а в верхней – пленительную вогнутость, – ну, и все остальное, разумеется), Иридий Викторович решил проверить Чернышевского по современным источникам: Николай Гаврилович, помнится, не во всем поднимался – ему не хватило – нет, не ума, а развитого пролетариата – до подлинного исторического материализма. А как у него с трагическим? На счет трагического энциклопедический словарь разъяснил, что Т. отражает непримиримый конфликт исторически значительных характеров, связанный, как показали К. Маркс и Ф. Энгельс, с борьбой классов и революционным характером исторического развития.

Почитав еще немного там-сям, Иридий Викторович счел свой эстетический уровень на сегодня достаточно приподнятым и принялся за более приятное чтение, наудачу выдернув несколько старых номеров "Здоровья". В голове уже не болезненно, а по-хорошему мутилось – еще с полстранички успокоения... Однако, к его неудовольствию, статейка подвернулась излишне актуальная, то есть возбуждающая – о бессоннице. Но по-настоящему Иридий Викторович вздрогнул лишь тогда, когда после сердечно-сосудистых расстройств на горизонте грозно вспыхнули сексуальные. Иридий Викторович перевернул страницу назад, чтобы посмотреть, кто это так свободно и педантично пишет о столь неприличных и роковых вещах. Надо же – женщина... И они все про всех знают, а уж эта, кандидат каких-то ихних наук... и не стесняется, пропечатала фотографию на всю страну да еще и смотрит прямо в глаза... Внезапно Иридий Викторович снова вздрогнул: ему показалось, что с фотографии смотрит его мать. Нет, лицо, конечно, было другое, но выражение... Мать уже тогда, в столь провинции сумела стать культурным, или, как теперь выражаются, интеллигентным человеком, что самому Иридию Викторовичу, без пяти минут доктору наук, так и не удалось: у интеллигентного человека сквозь безупречную любезность должно ощущаться презрение к собеседнику, а у Иридия Викторовича всегда просвечивает готовность к послушанию. Иридий Викторович еще раз глянул на псевдомаму и увидел в ее проницательном взоре еще и насмешку – и вдруг вспомнил, какое безумное святотатство он когда-то учинил перед ее портретом...

А божество дотянулось-таки.

Внезапно Иридий Викторович почувствовал настоятельнейшую необходимость удостовериться, не пришла ли пора этим ужасным и неприличным расстройствам обрушиться на его организм. Но недаром же сказано: не искушай Господа Бога своего – он никогда не является на экзамен, ибо прежде вас знает вашу нужду. Конфуз был полный: этот червеобразный отросток слепой стихийности не желал повиноваться организующей и направляющей разумной воле.

С трясущимися руками, задыхаясь от стыда и растерянности, Иридий Викторович немедленно ринулся на переэкзаменовку, но провал оказался еще более катастрофическим. В довершение позора он еще что-то пытался сымитировать, будто для обмана контролирующих наблюдателей, как это делал кобелишка-недоросток, изображавший пылкое обладание красавицей Чанитой. Но ведь Лялю-то не проведешь, а тем более – себя самого: он бы не мог считать позорное непозорным, если бы даже и никто об этом ведать не ведал.

Вот тогда только Иридий Викторович и узнал, что такое настоящий ужас и настоящее отчаяние. Мир подкатился к бездне в считанные недели.

Хаос мог торжествовать победу.

* * *

Теперь Иридий Викторович говорил очень медленно, как будто превозмогая мучительнейшую боль (впрочем, так оно и было), но христопродавец Шапиро его больше не затрагивал – кажется, и сослуживцы понижали голос, когда он не до конца воскресшим Лазарем вбредал в помещение кафедры, с усилием роняя себя то на одну, то на другую ногу и словно в каком-то безумном мультфильме, каждый раз на долю мгновения без сил застывая в этой позе. Плохо выбритая неверной рукой щетина, усеянная множеством как свежих, так и задубевших порезов, пугающе отделялась от одутловатых щек, бледных, как лягушачье брюхо. Тем не менее ему постоянно казалось, что лицо его горит, хотя, по неизвестной причине, рубиновым огнем пылала только переносица. Мышцы под скулами сводило судорогой от непрекращающейся борьбы с гримасой боли, гримасой, которую так и не удавалось уничтожить до конца. Невыносимая душевная боль заполняла всю середину груди, к солнечному сплетению сосредоточиваясь с непереносимой силой, и время от времени он, забываясь, издавал в нос мычащий стон, поспешно маскируя его кашлем. Физическая боль, ненадолго отвлекая, представлялась ему отдохновением: вчера, например, угождая Ляле, перед которой изнемогал от стыда, он попытался поправить свесившийся с раскаленной сковородки завиток жареного лука, но рука не повиновалась, и он довольно сильно обжег палец. Сейчас, прислушиваясь к пальцу, он с полумертвым злорадством повторял про себя: так и надо, так и надо. А за день до этого он упустил металлическую крышку от сахарницы, дурашливо запрыгавшую по полу, и вдруг принялся, по-черкесски взвизгивая, колотить по негодной руке, прижимая ее к операционному столу.

Он ненавидел свое тело. Ему приносило кратковременное облегчение, когда у того промокали ноги, от оглушающих ударов сердца разламывалась голова, расслабляющей болью сводило расстроенный кишечник: вопреки всем законам сохранения, он нисколько не похудел, и даже всегда находился материал для поспешного бегства в уборную, хотя за едой он с трудом проглатывал лишь несколько кусков – не пускал спазм, мертвой хваткой стиснувший его пищевод. Из уборной он едва волочил ноги, окончательно обессиленный длительными корчами; натруженный, истертый геморрой еще долго давал себя знать слегка обезболивающим жжением.

Даже Малафеев перестал на него орать, когда заметил, что на лице его появляется что-то вроде мучительного удовлетворения, а затем начинают шевелиться губы, произносящие "правильно, так и надо, так и надо".

И все-таки желание не вызывать недовольства окружающих – послушание – все еще оставалось последней опорой его изнемогшего духа: в присутствии сослуживцев включались какие-то неподвластные ему механизмы, сами собой управлявшие его лицом, движениями, голосом. Управлявшие из рук вон плохо, слов нет – если только не знать, во что его скрючивало, когда он оставался один и повиноваться становилось некому...

Тогда поддерживала только сердечная боль: переходя определенный порог, она рождала в нем робкую надежду на инфаркт – а что, кое-кому же выпадает такая удача – тогда он уже был бы НЕ ОБЯЗАН. Однако инфаркты посещали других счастливцев, у которых и без этого все было, а мрачный долг продолжал плющить его ровно настолько, чтобы не раздавить до освобождения. "У него не стоит!" – то и дело раздавался в его ушах торжествующий Витькин голос, и он срывался на стон, тут же переходящий в гипертрофированный кашель.

Механка наконец-то настигла и накрыла его с головой...

Все вокруг звучало намеком и насмешкой: фамилия Малафеев, спермацетовое мыло, заполошный вопрос в общественном транспорте: "А на Восстания он не стоит?" – если бы только на Восстания... Ме-ханка – это и есть подлинная почва под тонкой пленкой асфальта.

Иридию Викторовичу и в голову не приходило умягчать свой позор тем, что есть будто бы на этом свете и еще какие-то добродетели – нет, как честный человек он все усваивал раз и навсегда, и коли уж усвоил, что по-настоящему презренный порок может быть только один... Витьки не ошибаются. А Иридий недаром был Викторович! И тем более он не мог подумать, что позорное перестает быть позорным, если о нем никто не знает. К тому же кое-кто и знает... От Ляли, например, уже не защититься неотразимым вопросом Сеньки Окуня: "А ты откуда знаешь?"

Если бы Ляля тоже была без головы!.. Она бы не видела, что он делает, и можно было бы спокойненько включить свет и... Он мог бы делать что вздумается без этого непереносимого ощущения, что он сдает экзамен: ведь перед Лялиной головой малейшее робкое свое прикосновение он ощущает как неукоснительное обещание все довести до конца – а какой может быть конец, если одна только мысль об экзамене вызывает у него тахикардию и спазм в горле. Чего бы он только не отдал, чтобы сделаться женщиной, – лежи себе, а о страшном долге чести пусть другие беспокоятся. Ну и что, что роды – подумаешь, один раз помучиться.

Если бы Ляля была без головы, он сначала насмотрелся бы от пуза, как там и что, – он же ни разу не видел ее при свете, а насмотревшись... Без головы все было бы преотлично. Когда весь этот ужас еще только начинался, однажды ночью он потихоньку включил настольную лампу и начал осторожненько приподнимать одеяло, обнажая Лялины ноги все выше, выше и выше. Сердце, конечно, ударяло в виски, но не этим погребальным звоном отчаяния, а звоном надежды. И когда под мрачно освещенными сводами в глубине замерцало нечто вьющееся – надежда уже вполне материально зашевелилась и приподняла голову, – но тут испуганно приподняла голову (вот, вот они, головы-то!) Ляля: что, что случилось?.. Иридий Викторович отдернул руку, как карманный воришка, застигнутый с поличным. "Да тут... забыл одну..." – забормотал он какую-то нелепицу – и пулей вылетел к себе в операционную.

Переведя дух, подобрался к другому, менее недоступному своему предмету и с Лениным под полою прокрался на рандеву с возвышенным и комическим в ванную (опозоренный Антон теперь не совал туда и носа – даже просто высморкаться). Раскрыл заветную страницу, на которой русское правительство проявляло столь удивительную заботу о голодающих. Да, конечно, безусловно, эта парочка – грязь, мерзость – что хотите. Но... но ведь у них грязно, да весело, а у него чисто, да уныло – его супружеские обязанности из совсем еще недавно сладенького, хотя и неприличного отправления, молниеносно превратились в мрачный, как все обязанности, а потому и неисполнимый Долг. А у этой парочки налицо была забава. Как равный, Иридий Викторович всесторонне разглядывал их, запуская глаза и воображение куда только вздумается, часто возвращаясь к смеющемуся, подмигивающему глазу, – и тот ему не только не мешал, а можно даже сказать, совсем наоборот – иногда, оказывается, и голова делу не помеха. Вон как у нее втянулась щека – если бы Ляля... "Борьба с голодающими", "С чего начать?"... Если бы начать с борьбы с голодающими, он бы сразу восстал из ничтожества... а что – сосет же она эскимо... но не попросишь же... к его просьбам она всегда относилась с большой ответственностью, но пока не попросишь, никогда не догадается.

Назад Дальше