Музей революции - Александр Архангельский 31 стр.


4

В лаборатории сказали – через месяц. Но позвонили на четвертый день.

– Павел Савельевич? А вы не хотите приехать сегодня? Мы по вашим пленочкам работаем, есть кое-какие результаты. А? что? почему так быстро? Потому что стало интересно, материал у вас какой-то необычный.

По веселой апрельской дороге Павел долетел до Площади Победы за рекордных полтора часа, но безнадежно застрял на Московском проспекте. Потолкался в пробке, понял, что это надолго, и решил поехать на метро. Унылый узкий эскалатор был медлителен; станция сумеречна; люди со стертыми лицами сомнамбулически толпились у закрытых створ. На противоположную платформу прибыл поезд; из него с веселым гиканьем вывалилась группа молодежи, в безразмерных синих майках с надписью "Возьми свой крест". У каждого в руках большая связка крестиков, напоминающая связку бус; точь-в-точь цыгане у Финляндского вокзала, торгующие жалкой бижутерией: молодой, купи, задешево отдам.

– Молодой человек, вам нужен крестик? – обратилась к Павлу крепкая, надежная деваха; было видно, что она без лифчика, раздвоенная горка распирала ткань.

– Не нужен, – холодно ответил Павел.

– А чего так? – девушка слегка обиделась.

– Ничего. Просто крестики не раздают налево и направо.

Девушка его не поняла, пожала круглыми плечами, всколыхнув раздвоенную горку, и занялась другим мужчиной:

– Не хотите крестик?

Через полчаса Саларьев был уже в лаборатории; суровая седая дама разложила дымчатые, как присыпанные пеплом, отпечатки; он с изумлением смотрел на карточки, а дама с любопытством – не него. Вот этот самый гигант, в замызганном кожаном фартуке; лицо катастрофическое, тяжкое; выцветшие белые глаза. Следом молодые офицеры, позируют на фоне заколоченной усадьбы, отжимаются на самодельных турниках, заседают в приютинском театре. А вот совсем другие карточки, их бесконечно много: изможденные, истерзанные люди, снятые на фоне мятой простыни; в руках бумажки с указанием фамилий. Пожилой мужчина, Григорьянц А. М., 1891 г. р. Пегие растрепанные волосы, измученное лицо, глаза, в которых нет ни ужаса, ни радости, одно застылое недоумение. Встревоженный подросток лет пятнадцати-шестнадцати: Самсонов И. И., 1922 г. р. Молодая женщина, со стертым старушечьим взглядом. Мухаметшина Д. М., 1917 г. р. Усталые бородачи, похожие на упорных старообрядцев, узнаваемый бывший чекист с презрительно застывшей миной: вы еще не поняли, кто перед вами…

– Слушайте, – сказала дама ленинградским прокуренным голосом. – Но ведь этого не может быть. Вы сказали, что снимал какой-то там юродивый. Положим, я в юродивых не верю. Есть либо жулики, либо больные. Но даже если допустить, то все равно. Это же на снимках заключенные? И судя по всему, перед расстрелом? Как ему позволили снимать? тем более потом отдали пленки? Вот у вас какие версии?

– Не знаю.

– И я не знаю. Что, должна признаться, крайне неприятно.

5

Священник явно ждал прихода Павла; он торжествующе сиял, как первоклассник, знающий решение задачи или подготовивший родителям сюрприз.

– Что, получились фотографии? Вы ведь по поводу снимков, я угадал?

– А вы откуда знаете, отец Борис?

– Ну, тайна сия невелика есть! Ладно, ладно, Павел, все открою, только пока не спешите. Дайте я сначала фотки посмотрю.

Он вгляделся в отпечатки и как будто спал с лица.

– Вот они, значит, какие…

– Отче, кто – они?!

– Да те, кого расстреливали за театром. Помните, нам передали черепа? Дырочки такие характерные… не автомат и не винтовка, типовой довоенный наган, семь с половиной мэмэ, офицерский.

– Это вы по дырочкам определили? – съязвив, Саларьев тут же устыдился: – Нет, ну на самом деле, отец Борис, как вы отличили офицерский от солдатского?

– Я же все-таки бывший военный. Пока мозги не развернулись в правильную сторону, любил ковыряться с оружием… В тех черепах было по два, а то и по три отверстия, причем попадания кучные, встык.

– И что это значит?

– То, что самовзвод не заблокирован. Солдатам пули приходилось экономить, а офицерам позволялось тратить, не считая. Смертника ставили на край, целились прямой наводкой в голову, и палили, так сказать, в автоматическом режиме… вот, видите на этом страхолюде длинный фартук? Кровь отстирывается плохо, а мозги легко, но оттирать их очень неприятно.

Отец архимандрит совсем померк. Но Павел настырно продолжил:

– А как сюда пустили дядю Колю?

Священник вздохнул.

– Вы его тетрадку полистали? Прежде чем отдали мне?

– Разумеется.

– Циферки заметили?

– Еще бы. Но что они значат, не понял.

– А это потому что вы историк. Были бы из долгополого сословия, другое дело. Это ж вечная бурсацкая забава, шифровать записочки по катехизису владыки Филарета.

– Это какого Филарета? Того, который Пушкину писал?

– Вот-вот, его. Первая цифра – номер вопроса, вторая – порядковый номер слова, третья – номер буквы. Знаете, как маленькие дети – очень любят тайные записки? Вот и бурса такая же. Правда, я учился на заочном, в зрелом возрасте, но и нас к таким забавам приохотили. Я же говорю, детсадовские шутки.

– Так что же вы там прочитали?

– Немного. Меньше, чем хотелось бы. Цифр немерено, а сама записочка короткая.

Отец архимандрит пересказал записку. Деловито. С рубленой армейской четкостью. Дядя Коля не уехал вместе с санаторием. Он припрятал в санатории свою фотографическую технику – сложил в пустой вертеап апаратуру, пленки, химикаты и отнес в один из многочисленных мещериновских тайников. После чего ушел в лес. Вырыл землянку и зиму 1936–1937 годов прожил в полном одиночестве. Это был печальный опыт; он писал, что современный человек не может быть отшельником. Обморозился, загнил, завшивел – и пошел сдаваться. Вполне могли и расстрелять, но допросили, поняли, что он немного не в себе. А им как раз не хватало фотографа. Так дядя Коля и остался на расстрельном полигоне.

– Но циферки на этом обрываются, что было с дядей Колей дальше, неизвестно.

– А если позвонить его келейнице?

– Так я уже звонил. Царствие ей Небесное. Мы с вами безнадежно опоздали.

Они еще поговорили, погадали; вспомнили, что Псков был взят скоропостижно, через две недели после начала войны – линия фронта оказалась в сотне километров. Возможно, руководство полигона впало в панику, добили последних несчастных, и дёру. А тех, кто спрятался, искать не стали.

– А пленки почему не увезли? И как он вынес свой вертеп? За ним что же, персональную машину выслали?

– Напрасно вы так. Я не знаю. Считайте, что случилось чудо. Нет, ну правда не знаю, он про это ничего не пишет.

6

Чудо не чудо, туман не туман, а этой ночью Саларьев придумал, как распорядится дяди Колиными снимками. Утром проснулся ни свет ни заря, попросил у киргизов кусачки, пробрался в главный корпус, мимо запертых музейных залов проскочил к запаснику, внаглую скусил пластмассовую пломбу, из которой усиками выпростались провода. (А! семь бед один ответ; с дедушкой он после объяснится). На неудобную библиотечную тележку загрузил собрание фотоальбомов – часть из них осталась от последних двух владельцев, часть им передали из облархива, где два года назад начался капитальный ремонт; ремонт давным-давно закончился, но дедушка коллекцию не возвращает. Что-то не могу найти… ошибка в описи… давайте мы вернемся к этому вопросу позже.

Налегая на тележку, как похмельный грузчик, Павел возвратился в кабиент. Не позавтракав, уселся за работу. Сканер жадно копировал снимки, прорезая воздух синим острым светом. Блаженство вишневого сада. Идиотизм деревенской жизни. Дамы с собачками. Дом с мезонином. Беззаботное губернское начальство. Булыжники оружие пролетариата. Вся власть Советам. Грязь. Расстрел реакционного священства. Расстрел реакционного купечества. Расстрел кровавых жидокомиссаров. Расстрел расстрельщиков. Строительство фабрики-прачечной. Время, вперед. Физкультурный парад. Директор санатория Приютина, товарищ Крещинер И. М. Чистота.

Сканер раскалился так, что можно было выключить обогреватель; счетчик крутился на бешеной скорости – обработано девятьсот объектов, тысяча сто, полторы. К обеду заявился Теодор; он был в ярости – как ты посмел? Скусывать пломбы, брать фотографии?! Дедушка, любимый, не сердись. Очень было нужно. Очень. Выпроводив Шомера, Павел запустил программу, разработанную для торинского проекта, за безумные неокупаемые деньги; он ее украл при насмешливом попустительстве Юлика. (Да, конечно, красть нехорошо. Но попробуйте такое не украсть.) Программа считывала фотографии и самостоятельно микшировала в общую картинку, прокручивая каждое изображение вокруг оси, добавляя верхние ракурсы, нижние точки… Получалось полноценное трехмерное кино, а если нужно, то с голографическим эффектом. Если же картинки плохо стыковались, то умная программа создавала промежуточные фазы и сама достраивала образ. Стилистически неотличимый от реальных снимков.

К вечеру все фото загрузились – и те, что сканировал Павел, и те, что были оцифрованы в лаборатории. Не без трепета он запустил систему; то ли выйдет гениальная картинка, то ли не пойми чего.

По экрану побежали мушки, как в немых предреволюционных фильмах; содрогаясь на скользкой брусчатке, по долгородскому широкому проспекту, теперь зауженному новыми постройками, ехали открытые машины; дорожные рабочие трамбовали мелкую щебенку; вот проявился предрассветный абрис их усадьбы; Мещеринов-последний курит на мосту; спокойный темп сменяется раздробленным и нервным; прежнее окончилось, а новое не наступило. Мы внутри совсем другого мира; люди спешат по делам, и не замечают горы трупов. Из царства санаторной гонореи мы попадаем в офицерскую казарму, уходим за спину чекиста в фартуке и словно бы его глазами смотрим на приговоренного, укрупняем, раскрываем диафрагму, входим в общий план. Красноармейцы в древнерусских шлемах наводят винтовки на жертву, перед их прицелами всплывают предсмертные глаза. Перенаправляемся на горизонт, картинка разрастается, расстрельная площадка позади, а перед нами снова главный дом усадьбы, превратившийся в советский санаторий; сквозь крышу нагло проросла березка. Курсором отворяем двери, гасим фокус, видим кабинет директора, оживает портретное фото Крещинера с кошкой, что-то подозрительно знакомое в его чертах.

Из господского дома путь вел в одичавшую аллею, где на осенних скамейках сидели счастливые парочки; а на излете сумрачной аллеи в камеру как будто попадало солнце, вспыхивал белый расплавленный круг. Взгляд нырял в засвеченную точку, а выныривал – в послевоенный Киев. Раздробленный, разрушенный Крещатик, весь в строительных кранах; у входа в Ближние пещеры гужуются сельские тетки в платках, белых, с большими цветами, старорежимные профессора в мягких фетровых шляпах, на углу стоит доброжелательный милиционер, в эмалированных тазах у входа в Михайловский собор горки круглых крепких яблок, фигуристых груш, сочные сливы, у Андреевского спуска мужички в ермолках продают разломанные фотоаппараты; и все время в кадре – славная погода…

Павел попытался чуть ускорить смену слайдов, стал упрямо нажимать на кнопку мыши, и в конце концов перестарался. С презентацией случился глюк, и она оторвалась от управления, перешла в произвольный режим. Остановить ее не удавалось, стрелка курсора исчезла, картинки самодвижно возвращались от конца к началу; мужички в ермолках разворачивались в красноармейцев, те преображались в арестантов, предсмертные лица оборачивались горкой яблок, и это было так смешно и страшно, что пришлось обесточить компьютер.

7

Он написал подробное письмо с отчетом о проделанной работе и выслал напрямую Ройтману; огромный файл с объемной панорамой пришлось вкачать в обменник, никакая почта с этим бы не справилась: на заливку ушло восемнадцать часов.

Ройтман ответил наутро, в своей скорострельной манере.

"Павел. Про убийства убирай. Расколем целевую аудиторию. Потом дадим, когда общее дело пойдет. Про Киев годится, берем. Я в Израиле, вернусь не скоро. Если вообще вернусь. Очередь, прикинь, дошла и до меня. Не думал. Отсюда нас, евреев:-), вам, русским:-) не выдают:-). Помнишь, ты спросил при первой встрече – что, какие-то проблемы? Я помню. А ты помнишь, что я тебе тогда ответил? Хаха. Но чеки Юлик оплатит, не волнуйся. Он при всех делах. Привет".

Пятая глава

1

Будильник всполошился в пять. Обычно Шомер досыпал минут пятнадцать, погружаясь в короткий всклокоченный сон. Но сегодня резко подхватился; котенок катапультой вылетел с кровати. Шомер направился в ванную комнату, разлепил сандаловую мыльницу и в деревянной крышечке запенил мыло. Покрыл себя курчавой пеной, рассмеялся: вылитый барашек! Выгнул толстую шею, придвинулся вплотную к зеркалу, стал борозда за бороздой снимать щетину. Выбрив шею и щеки, принялся за неудобную голову. Сорок лет назад из этой шишковатой головы, как богиня Афина из Зевса, вышло современное Приютино. Раз – и посреди подсохшего бурьяна появляется ткацкая фабрика, где прядильня клацает железными зубами и растягивает нити, как жвачку. Два – и на месте бурьяна расстилается яркий газон. Три – пьяный санаторный мостик превращается в усадебный старинный мост. Серая вода прозрачна, отсвечивают красным караси, на мелководье гужуются карпы, шевелят костистыми губами… Ничего такого не было, а есть. Он сказал, что будет так, и стало. И поэтому сегодня главный день его неровной жизни. Неровной, но в конце концов достойной. Чего бы кто про Шомера ни говорил.

А говорят о нем с тяжелой неприязнью. Раньше тоже плохо отзывались, считали неученым выскочкой, делягой, но все-таки до озлобления не доходило. А теперь он стал врагом народа; продался за государственную премию, посадил несчастных голых девок. Тяжело, ребята, очень тяжело. Вы думаете, что у Шомера абонемент в Кремле – и забыли, что во власти происходят перемены; с каждым днем она все проще и прямей и однозначней; игривый демократ Иван Саркисович на днях отставлен и отправился послом в Венесуэлу, а его соборный кабинет отныне занимает некий Абов, с которым Шомеру не удалось поговорить ни разу.

"Мы передадим Александру Альбертовичу. Александр Альбертович велел вам сообщить…" Унизительно все это и обидно; он не заслужил такого отношения.

В полседьмого у ворот бибикнули; на территорию усадьбы въехала колонна: неправдоподобно чистые автобусы, модные гламурные грузовички. С подножек на ходу соскакивали крепкие ребята в черных пиджаках и нейлоновых белых рубашках. Как на физзарядке, вскидывали руки, с хрустом приседали и трусцой бежали на разгрузку. Молодой офицер федеральной охраны, с матовым плоским лицом и голубыми равнодушными глазами предложил директору пройти в расположение и совместными усилиями определиться. Тоном, исключающим дискуссию, попросил по пути отключить АТС.

– А соты мы сами погасим.

Теодор послушно распахнул коробку сервера, щелкнул красным рычажком, офицер скомандовал по рации, и усадьбу стерли с телефонной карты мира, как стирают в памяти ненужный номер.

По дороге офицер сверялся с электронным планом, забавно раздвигая пальцы, как если бы искал блоху в кошачьей шерсти; задавал попутные вопросы. Дотошный такой офицер. К десяти у центральных ворот подковой изгибалась рама металлоискателя, котлован засыпали, утрамбовали, и поверх подмокшего суглинка раскатали готовый газон, привезенный во влажных рулонах; на обколотую водокачку, как вуаль, накинули строительную сетку, а на ближайшей деревенской пустоши, со стороны аттракционов, образовалась вертолетная площадка.

День обещал быть жарким. Над водой зависали стрекозы с желтыми пластинчатыми крыльями, тяжело дрожали тучи комаров. Подошли сотрудники усадьбы – в основном экскурсоводы и ремонтники. Цыплакова растворилась в неизвестности, на его звонки не отвечала, отца Бориса вызвали в Патриархию, и он уехал долгородским проходящим, Сёма Печонов, не глядя в глаза, вновь отпросился в Ташкент, потому что мама все-таки болеет. От начальника приютинской почты Шомер знал, что в последние два месяца Сёма постоянно, раз в неделю, отправлял маме деньги, одинаковыми порциями, по десять тысяч. "Хорошо вы платите сотрудникам, Теодор Казимирыч, может, и для меня местечко найдете?" – завистливо шутил начальник. "Он копил", – сурово отвечал Шомер. Так что из его надежных заместителей в Приютине остались только двое – Виталий Желванцов и Паша. Один потому что хозяйство за ним; другой потому что куда ему ехать. Бедный Павлуша Саларьев. Вот он, изменившийся, как будто в одночасье повзрослевший, одиноко стоит у забора, демонстрируя всеобщее радушие, а на самом деле внутренне тоскуя.

В усадьбу начали съезжаться гости. Первым явился холеный Прокимнов – на солнечно желтом "Кайене"; увидев металлическую рамку, уважительно прихмыкнул и прошел через нее в полупоклоне, как священник входит в царские врата. Эмигрантов с фиолетовыми кудельками ("ах, профессор не умеет по-французски? мы сейчас переведем профессору") подвезли на губернаторском микроавтобусе; потомки выстроились в очередь и просочились через рамку, как малышня, играющая в ручеек. Шачнев прибыл в новом двухместном "Саабе"; его сопровождал курчавый господин в жилетке и красных вельветовых джинсах. Юлик помахал приветливо Саларьеву – издалека, и прошел на ресторанную веранду, где для особо почетных гостей был выставлен отдельный чай; Павел оценил деликатность несчастного Шачнева – он отбивается от прокурорских, его прессуют из-за уехавшего Ройтмана, и Юлик никого не хочет подставлять. Шведского историка и музееведа Сольмана, приглашенного Саларьевым по блату, сопровождал какой-то розовый и чистый старичок с рассеянным сентиментальным взглядом; коллега прижимал к груди ноутбук, как мальчик в музыкальной школе прижимает нотную папку. Верховная музейная аристократия подъезжала в новых "Опелях"; городские и районные директора были на помятых "Нивах-Шевроле"; застенчивые краеведы, доставленные рейсовым автобусом, шли по хрустящим дорожкам пешком.

Шомер всех приветствовал радушно, без различия чинов и званий, и широким жестом Вакха приглашал пройти в шатры.

– Что, коллега, и выпить нальете? – сочно спросил седовласый красавец с толстой боцманской серьгой; это был Галубин, директор строгановского заповедника.

– Нет, коллега, выпить пока не налью: выпить протокол не позволяет.

– Ладно, оставайтесь с протоколом, а мы пойдем культурно разговаривать.

Красавец, подмигнув другим директорам, вытащил из заднего кармана фляжку, в алкогольном стиле Александра Третьего; все приободрились и гуртом направились в аллею, по пути язвительно вышучивая Шомера.

Назад Дальше