Музей революции - Александр Архангельский 35 стр.


– И насчет строителей не знаю, а вот несколько мигрантов из Республики Киргизия, проживавших на территории музея без регистрации, показали, что Семён Васильевич Печонов подкладывал животным яд. В-первых, мы располагаем данными о том, что у него имеется аллергия, средней степени тяжести, инфекционно-аллергическая…

– Безумие какое-то. Я поверить не могу.

– … а во-вторых, есть основания подозревать его в получении денег от конкурентов бывшего директора, гражданина Шомера.

– Каких конкурентов, вы что?!

– Тех, которые копали котлован. Мы для того и работаем, чтобы все узнать. Итак, возвращаюсь к вопросам…

4

А на излете этого же дня к Саларьеву явилась депутация.

Цыплакова с напряженным, как бы перекрученным лицом; в руках – огромный целлофановый пакет. Молодой мужчина, крупный, в теле, неуклонно начинающий лысеть – странным образом ему знакомый. И усадебный отец Борис, одетый не вполне привычно, без большого иерейского креста, но с круглой богородичной иконой, на спине болтается отросток медной цепи, до неприличия похожий на оборванный металлический поводок.

Цыплакова вынула два яблока, три апельсина и банан, издалека продемонстрировала Павлу (так малышу показывают куклу, которую он должен заслужить хорошим поведением), выложила на тарелку и отставила на подоконник. После чего, жестоко улыбаясь, сложила вчетверо пакет и спрятала в женскую сумочку:

– А пакет нам еще пригодится… Подкрепитесь, Павел Савельич… потом. Вам очень нужны витамины. Вам предстоит большая и серьезная работа. Что же вы так долго поправляетесь? Неужели нельзя побыстрее?

– Как ваше здоровье, Павел Савельевич? – поспешил исправить неловкость священник. – Ничего? ну, слава Богу. А это, познакомьтесь, Константин Федорович Цыплаков…

– Сынуля, – с гордостью добавила Анна Аркадьевна и с приторной галантностью продолжила: – Козя в Питер ненадолго, мы от вас выезжаем в Приютино, вы не будете возражать против того, что мы вместе?

Павел вежливо кивнул, стараясь не глядеть на Константина; поняв, кого ему напоминает этот рослый "Козя", чьи крупногабаритные черты проступают на его лице, Саларьев испытал подобие неловкости. Вся история несостоявшейся семейной жизни Теодора была анатомически обнажена, и он впервые в жизни понял Цыплакову, которая при всех ее амбициях соглашалась быть усадебным хранителем – лишь бы состоять при Шомере.

– Я не против. И – спасибо, батюшка.

– Совсем уже теперь не батюшка! Выше поднимай – владыка. Долгородский епископ Борис, – строго поправила Цыплакова. – Усадебного батюшку нам с вами еще предстоит поискать.

– Поискать? Нам с вами?

– Именно, Павел. Нам с вами.

И Цыплакова объявила Павлу, что Приютино опять поставили на тендер, со всеми прилегающими землями: государство, разоренное войной, беспощадно сбрасывало обязательства. Каждый день в Приютино являлись претенденты: водочные короли, московские военные. Больше всех давала та неприятная дамочка, которая давно, еще при пошатнувшемся Хозяине, приобрела Мелиссу, выгнала старого алкоголика Иванцова и самолично, несмотря на глубокую беременность, следила за вырубкой леса и строительством теннисных кортов. Когда настал раздрай, работы были остановлены, но как только буря поутихла, дама снова ринулась в атаку. Возобновила стройку, стала коршуном кружиться над Приютиным; лучше бы ребенком занималась, бизнес-леди. И все-таки усадьбу приобрел небезызвестный Ройтман; с ним дамочка тягаться не смогла. Он подарил имение на свадьбу дочери – и это незаслуженное счастье, потому что Алла хочет сохранить музей, при условии, что государство обеспечит фонд зарплаты, а директором станет Саларьев.

– Откуда она вас знает? Вы что же, с ней роман крутили? И зачем вы бросили жену? А? у вас была такая прекрасная жена!

– А это, Анна Аркадьевна, не ваше дело. Вот вы начали говорить про музей – и продолжайте.

Как только долгородское начальство разыскало Цыплакову и объявило об условии, поставленном владелицей усадебных земель, Анна Аркадьевна направилась к епископу Борису, и вот они уже в больнице, и она заранее готова снова стать хранителем, тем более, владыка обещал во всем поддержку.

Епископ набрал побольше воздуху, но так и не решился возразить, а Павел внутренне похолодел. И согласился.

5

Он шел по изморсканному воробьями снегу, вдоль ограды из сплетенных металлических колечек, за которой страусы с доисторическим опасным взглядом изгибали гуттаперчивые шеи и цапали большими клювами забор; мимо конюшни и выезда с чистенькими породистыми лошадями; конюший разгребал лопатой неприличный дымящийся силос и уговаривал начальство прокатиться перед сном: "лошадь, она, Павел Савельевич, умная, сегодня ехать можно, сегодня твердая дорога, а вот завтра она не поедет, скажет нееет, не просите, оступлюсь, провалюсь, не дойду".

Он вышел за калитку, обогнул театр; между усадебным забором и старым помещичьим лесом по его распоряжению была расчищена площадка, что-то вроде сцены под открытым небом. Площадку ночью освещают серо-желтые прожектора; здесь под землю заведен тепличный кабель, и на жирной дышащей почве сверкает жесткая трава. Разумеется, затея дорогая, но Алла Ройтман сговорилась с энергетиками и бросила проводку мимо счетчика; чем за это пришлось расплатиться, она признаваться не хочет – сразу начинает хохотать, "много будешь знать, скоро состаришься".

К маю здесь появится голографический музей. Он давно его придумал – сообразив, как совместить усадебную хронику с расстрельной съемкой дяди Коли. Тем более, что "Предков. Ру" не будет: сначала Павел угодил в аварию, потом арестовали Юлика и продержали в КПЗ три месяца; за это время божик увлекся другими проектами и перебросил Шачнева на них.

Идея прорывная, в хорошем смысле революционная. Над площадкой проявляется рисунок. Расфокусированный, смутный. Экскурсанты вздрагивают, затихают. В воздухе колеблется Приютино – на излете Девятнадцатого Века. Беззаботно курит Мещеринов-Последний. На дорожках первые автомобили. Потом картинка расплывается и снова сжимается в образ – перед ними санаторий, Крещинер, венерики, кошки. А вот образуется ров, на краю которого стоит приговоренный. Напротив – рослый офицер, тот самый, в длинном фартуке, с наганом. Светопись густеет, наливается объемом, но рисунок все еще нечеткий. Контуры смещаются, картинка движется. Вскинута тяжелая рука, раздается ослепительная вспышка, и того, что было человеком, больше нет. Еще вспышка, еще; а затем картинка распыляется и происходит неожиданная смена экспозиции. Перед глазами экскурсантов – следующая сценка. У сторожки тормозит закрытый грузовик; с грохотом отваливается крышка, охранники прикладами выпихивают вялых людей, потерявших всякую способность действовать. Но вот машина тает в воздухе, и мы уже внутри сторожки. С каждой сменой декораций контуры отчетливей, острее. За столом сидит военный писарь; к стене прибита продранная простыня; бородатенький фотограф в тюбетейке склоняется над маленькой зеркальной "лейкой". Перед камерой приговоренный, в нижней рубахе, кальсонах. Все ждут короткой магниевой вспышки, но фотограф, скрывшийся под черным покрывалом, тянет время. Покрывало вдруг становится прозрачным, и мы видим, что он тихо крестит обреченных… А дальше время поворачивает вспять, мы снова погружаемся в историю усадьбы, от санатория до Первой мировой, и от Первой мировой до основания Приютина.

Образы клубятся, плавятся; роскошная продуманная анимация…

Страшно довольный собой, директор возвратился в кабинет.

Хотел было сесть за компьютер и еще немого поработать – намечается отличная статья. Принимая в управление усадьбу, он сверял инвентарную опись; его как тень сопровождала Цыплакова. "Нет, Павел Савельевич! Нет! Мы не можем подписать не глядя! И почему это мы не пойдем в библиотеку? Что, давно не бывали в кутузке?". Пришлось вручную размечать тома́ отдельного мещериновского фонда. Саларьев быстро взглядывал на корешок, тупо ставил галочку в "слепой", не аннотированной описи: скорей, скорей, так жалко тратить рабочее время! И вдруг наткнулся на старинную тетрадь, проходившую по описи как "домоводческая книга", но переплетенную альбомным способом – типичная вторая половина 18 века, in folio, телячья выделанная кожа поверх деревянной основы, бронзовые скрепы. Открыл – ну конечно, альбом. Начетническим почерком уездного начальства здесь были выведены мадригалы; в летучем стиле романтической эпохи – салонные кокетливые эпиграммы; нервные тонкие линии выдавали людей декаданса; тетрадь вели как минимум четыре поколения. Но не это поразило Павла. А несколько оригинальных пьес, сочиненных набело, в тетрадь – со следами скороспелой правки. Причем одна из них, последняя, была написана раешником и явно предназначена для кукольного театра…

В общем, Саларьев увлекся. И решил, что тряхнет стариной, подготовит статью для "Вопросов истории", и заодно займется режиссурой. Соберет деревенских девчонок и маленьких узбеков и киргизов, поставит вертепное действо. Можно будет выступать перед туристами. И надыбать какой-нибудь грант.

Но сегодня поработать на себя не удалось. Слишком трудный, слишком суетный был день. Энергию как будто выкачали; нужно было срочно закругляться – и на боковую. Завтра на восемь назначена встреча с магистрантами истфака; глядишь, и удастся кого-то найти – столько должностей сейчас пустует.

Набрал Татьяну: они уже могли общаться, но желательно на расстоянии. То да сё, что сегодня делал, ахаха, спокойной ночи.

Только положил старомодную трубку на улиточьи рожки, как вдруг телефон зазвонил.

– Здравствуйте, моя фамилия Силовьев. Извиняюсь за поздний звонок. Как там оно, родовое?

2008, март – 2012, июль

Приложение

От автора

В первоначальном "избыточном" варианте сквозной герой романа, Павел Саларьев был изображен активным блогером; реальное действие перебивалось его полупридуманной автобиографией, которой он делился в своем ЖЖ. То есть, он сочинял не только виртуальные музеи, но и свою собственную жизнь. В какой-то момент стало ясно, что эта линия мешает развитию сюжета и была сокращена. Для электронной версии книги сделано исключение – эти главки вынесены в приложение, которое обособлено от основного текста. Роман закончился, сюжет исчерпан, и это только дополнительная опция.

1

"Врать я начал в третьем классе. Или во втором. Не помню.

Я жил у бабули и деда и был типичным бабушкиным сыном. Мама с папой разошлись году, наверное, в семидесятом: мне только что исполнилось четыре. Мама занялась устройством личной жизни; виделись мы с ней по воскресеньям, не всегда. А папа – тот женился сразу, и заезжал за мною по субботам.

В теплые дни он появлялся в белой сетчатой маечке, дырчатой бежевой шляпе и потертых сандалиях. Авоську оттягивал футбольный мяч. Трамвай звенел на поворотах; в одно и то же время, на одном и том же месте, возле парка, мы обгоняли коняшку молочника. Она тянула возок с помятыми бидонами, вскидывала голову и будто говорила: здравствуй, Паша! я отвечал ей: здравствуй, лошадь! На загаженном приморском стадионе мы искали пустую площадку, по очереди вставали на ворота, потом водой из фонтанчика смывали пот, перемешанный с пылью, в буфете ели бутерброды с колбасой, раскатывая языком по нёбу кругляши сладковатого толстого жира, и шли назад, к трамвайной остановке.

Зима и начало весны были сырыми и серыми. Вдоль дорожной канавы, под кустами пожухлой акации, стелилась дымка, угукали горлицы. У… хуу-ху! У… хуу-ху! Внезапно начинался мелкий дождь, за дождем бежал приблудный ветер, становилось неуютно и промозгло. Куда было податься с папой? Только в кино, на дневной сеанс.

Фантомас включал сцепление, машина выпускала крылья и взлетала, Анжелика целовалась с королем, и тот сжимал ей розовую грудь (папа ерзал, я смущенно замирал), Гойко Митич был вождь краснокожих, а белые братья снимали с индейцев скальпы, и вид свежевывороченного мяса на макушке, с белой сетью нервных окончаний, разбросанных, как червячки поверх гнилой морковки, отталкивал и влек одновременно.

Однажды мы попали на советскую комедию. Молодой милицейский начальник все время появлялся перемотанный бинтами. И на вопрос, что это с вами, отвечал небрежно: "а, пустяки, бандитская пуля". Мы с папой смеялись до полного сипа, дышать было нечем. После фильма папа сказал: есть идея. И повел меня в аптеку, где кисло пахло скипидарной мазью и ржавыми каплями датского короля.

Дверь открыла бабуля, в линялом зеленом халате, из-под которого торчали розовые кружавчики комбинашки. Перед ней стояли два израненных героя: у меня был плотно забинтован лоб, у папы рука висела на перевязи, и от нас разило свежим йодом.

Бабуля должна была спросить: что это с вами? А мы ответили бы: так, ерунда, бандитская пуля. Вместо этого она тонко сказала "ой", и грузно села на старинный сундук, стоявший возле входа. На лбу, на висках и над верхней губой у нее проступили капли пота. Крохотные; их было очень много, как будто прыснули водой для глажки.

– Кто? – спросила бабушка. – Где?

И слабо позвала:

– Дееед, валокордину.

Папа срочно вынул руку из перевязи, присел на корточки, погладил бабушкино толстое колено, и виновато объяснил, как было все здорово придумано.

Дед мрачно сказал:

– Был ты, Сава, дурак. Дурак и остался.

Я так и вижу деда: узкая лысина, длинное жилистое тело, глуховатый мокротный голос… И слышу бабушкин голос: она все время бормотала старые стихи. Сидит, вышивает и шепчет.

Сливу зубками она обвила узором точек. Мне она сказала "на", откусив сама кусочек. О, святые времена! Мне она сказала "на"!

А маму Нину я помню только летом. Приезжала она – если приезжала – к десяти. Бабушка завешивала окна вымоченными простынями; вместе с мокрой прохладой в наш домик проникали надежные запахи хозяйственного мыла и кисловатой синьки; о мамином приходе мне сообщал сквозняк. И было море. И песок. И пляж, засиженный приезжими. Все хорошие места успевали занять курортники, приходилось расстилать покрывало под нависающим выступом кургана. Он напоминал огромное подгрызенное яблоко, подгнившего, кислого цвета. Когда на выступ кто-то забирался, сверху сыпалась сухая пыль.

Пляжный песок был желтый и тяжелый; море глинистое, мелкое, горячее. Даже мне приходилось идти и идти, пока вода становилась по горло. Сверху было все так же тепло, а внизу, под животом, прохладно. Я нырял, приоткрывал глаза, и сквозь желтую муть различал сарделистые ляжки толстых женщин и белые детские попы с осьминожьими отростками ног. Когда в ушах начинало гудеть, возвращался на подстилку, клал мокрую голову на мамин горячий живот, и ощущал, как дрожит и покрывается пупырышками ее мягкая кожа. Мама Нина запускала руку в мою шевелюру, и молча, как песика, почесывала. Мне хотелось сдвинуться повыше, там, где податливая грудь, но я не решался.

Проходило пять минут, и мама Нина спрашивала – всякий раз одно и то же.

– Расскажи мне, Пашуня, как жизнь молодая.

Мамин голос звучал глубоко и влажно, но сама она была как будто бы не здесь. Я отвечал губами в живот, почти целуя. Хорошо живу; дочитал вот про Тему и Жучку; Витьке попали камнем в висок, и он говорит, что в армии служить не сможет… но ни мне, ни маме ответ был не нужен. Мне ее было – мало. Она была где-то там, высоко. Я хотел, чтобы она спустилась ко мне, на землю. И однажды ответил:

– Плохо, мама Нина.

– А что у нас такое?

– Меня деееда с бабкой обижают! – жалость к самому себе накатила снизу, из солнечного сплетения, поднялась по пищеводу в горло, надавила на глазные яблоки, и мамина кожа стала соленой и мокрой. Я ее лизнул, заранее зная, о чем меня сейчас спросят, и придумывая, что же такое сказать.

– Это что-то новенькое, Павел. Как же они тебя обижают? Да не лижи ты меня! фу, как собака.

– Мамочка, я тебя огорчить боялся!

– Ну что, что такое?

Я никогда не врал, потому что не умел придумать. Даже когда меня ловили на месте преступления и задавали строгие вопросы: правда ли, Пашуня, что… – я тупо замолкал, отклячивал нижнюю губу и опускал глаза. Но в этот день что-то во мне свернулось, как сворачивается вентиль у медного крана. В глазах потемнело; я словно бы увидел самого себя.

На уличной газовой горелке стояло наше темнозеленое ведро.

Кипящая вода стекала по стенке, оставляя мутный след; тяжелая и потная бабуля придавливала крышку, но как только отпускала, крышку тут же вздыбливала алая холка огромного рака, колючий ус и мощная клешня выпрастывались наружу; вода опять убегала за край…

Вот мы уже сидим за столом, под шелковицей, раки дымятся в огромной миске, скользко пахнет раскаленная клеенка; господи, как же мне хочется рака, вот этого, большого, темно-красного, в шершавом панцире, с приставшим лавровым листом! Но бабушка кладет мне маленького, жалкого, с оторванной клешней, а большого, целенького отдает соседскому Вовану. И дедушка еще зачем-то говорит: Пашуля, не ширяй глазами, смотри в свою тарелку…

Я уже рыдаю в голос. Ничего такого не было, а ведь как будто было! Нужно только подобрать слова – и они приходят, из какой-то старой книжки.

– Меня попрекают кускооом! Я на казенных харчааах! Они жадные, жадные, жадные!

Мамина рука замерла в моей шевелюре; пальцы сжались, стало больно и приятно; мама Нина молча плакала. От любви и жалости ко мне.

Когда мы вернулись домой, в дверях нас обдало горячим запахом печеного теста и сладостью давленой вишни. На кухонном столе стояла желтая миска с кроваво-темными косточками. Бабушка была в трусах и лифчике; складки весело свисали, как у бегемота в зоопарке.

– Харлампиевна, пожалуйста, накиньте что-нибудь! И надо нам поговорить. А ты ступай отсюда. – Это мне.

В животе образовалась пустота, все во мне ухнуло вниз, коленки затряслись. Соврать-то я соврал, а что дальше будет, не подумал… Из-за плотно прикрытой двери доносилось: я же денег даю… какие такие раки… Нинка, ты чего несешь…

Меня нашли среди недозрелой жердели – так мы на юге называли абрикос. Здесь был мой командный пункт: доска на скрещении чешуйчатых веток, подушка, набитая ватой, и косая крыша, прикрывающая от дождя, из черного толя, вонючего, как жженая смола.

– Слезай, – сказала бабуля.

Сверху мне она казалась сплющенной. Был виден нос картошкой, два серых глаза навыкате, под ними тут же начиналась грудь, из-под груди выползал живот. Деда был длинный и плоский. Я смотрел ему в ноздри и думал, как же он так дышит сквозь густые белые волосы в носу.

– Не слезу.

– Слезай. Пироги испеклись.

Мама Нина не приезжала ко мне три недели подряд."

♠ Кудряво врете. Продолжайте в том же духе.

♦ Всем! всем! всем! Певица Алсу НЕ разводилась с мужем Яном! Передайте всем, прошу вас, и не баньте меня! Это не спам, поверьте! Я просто люблю Алсу и хочу, чтобы все узнали правду.

Назад Дальше