Перламутровая дорога - Виктор Меркушев 4 стр.


В Питере Ждан часто заходил в храм, располагавшийся возле Академии. Нет, он не был верующим в том смысле, каком мы это понимаем, но ему нравилось видеть одухотворённые, просветлённые лица прихожан и хотелось хотя бы с краешку, как бы невзначай постоять рядом с этими людьми, исполненными радости и света. А ведь они, наверняка, в отличие от Ждана, ничего не знали ни об истории христианства, ни об истории Руси, не слышали имён Хайдеггера и Монтеня, и не хранили в своей памяти десятки тысяч картин, которыми по праву гордится мировая культура. А вот всё это оказалось не важным, ибо не мог Ждан также дышать счастьем, дышать полной грудью, будто бы рядом не существовало печального дольнего мира, исполненного всяческих человеческих скорбей. Теперь Ждан знал, и на себе почувствовал, как обретается такое состояние.

Неизвестно, сколько прошло времени счастливого и безмятежного полёта – может быть несколько часов, а может быть мгновение, но неожиданно впереди возникло препятствие. Что это было Ждан ещё не мог определить, но видел, как бьётся об него плотный встречный поток, тая и истончаясь, хаотично растекаясь по тёмной арктической пустыне.

Не будь странной метаморфозы, произошедшей со Жданом, он наверняка бы ушёл в сторону, развернулся обратно, но сейчас инстинкт движения, дарованный ему от его новой общности, гнал его вперёд, навстречу препятствию.

Огромная фигура цвета глубокого ультрамарина преграждала дорогу потоку. Она чем-то напоминала маяк, с той лишь разницей, что была крепко привязана к земле. Её вязкие, шероховатые очертания будили какое-то смутное, противоречивое воспоминание, которое Ждан никак не мог признать своим, хотя оно наваливалось на него, материализуясь неизвестно откуда, въедалось в память, прорастая там грузной синей фигурой на фоне чёрного неба с полным оранжевым диском Луны над горизонтом. Фигура казалась окаменевшей, хотя при пристальном рассмотрении можно было заметить её тяжёлое и неторопливое движение. Свет мастерски подчёркивал её форму, прорезая звонкие струящиеся контуры в светах и умело списывая тени с окружающим её мраком. Что-то отталкивающее было в этом ложном воспоминании, о нём не хотелось помнить, но вытеснить его также не удавалось. Ждан мог разглядеть любую мельчайшую деталь, подметить любую особенность явленного ему образа, кроме лица, читаемого как-то обобщённо и неявно. И глаз почему-то у фигуры невозможно было рассмотреть вовсе. Хотя за её спиной жёстко, как на ксилографии, во всех мельчайших подробностях читались синие крылья, которые плавно и невесомо дышали, словно у бабочки, если же, конечно, не принимать во внимание их величину, а руки выполняли какие-то странные движения, точно пытались послать в пространство упругие синие волны, возникавшие между огромными ладонями. Вскоре Ждан почувствовал, что он находится во власти этих тяжёлых волн, противонаправленных общему движению, заставивших его сначала остановиться, а затем следовать обратно в русле ультрамаринового вихря, накрывавшего и дорогу, и каменную долину. Ждан больше не принадлежал принявшему его людскому потоку, он увлекался волной назад, к озеру, в начало своего пути.

* * *

Озеро аккуратно накатывало свои бурые волны на плоский берег, не расточая себя в пенных брызгах и не взрывая холодный воздух пронзительным пеньем дрожащей воды.

Сзади, на белой скале у границы сели, замер полосатый маяк, упрямо устремлённый в море всеми своими окнами и смотровыми площадками, впереди – набегая, наслаиваясь друг на друга, теснились вершины гор, истёртые временем. Дорога, по-прежнему уходящая к горизонту и вонзающаяся в небо, не так однозначно читалась среди окружавшего её пейзажа: каменная крошка долины списывала дорогу с собой, и нигде – ни вдали, ни у самых ног, Ждан не заметил её перламутрового блеска, также как нигде не было замечено и следов человеческого присутствия, даже маяк производил впечатление строения, давно заброшенного людьми.

Тишина казалась оглушительной, безлюдье – диким. Сама собой напрашивалась мысль, что без людей всё вокруг совершенно лишено смысла – и маяк, и дорога, и озеро, и даже море. И существует всё это до тех пор, пока есть те, кто может осмыслить увиденное, без чего все предметы и явления, всё видимое и всё осязаемое, всё данное и подразумеваемое теряет свои очертания и свои смыслы, становится неразличимым, погружаясь в безразличие небытия. И лишь человеческое измерение позволяет обрести живой и неживой природе свою внутреннюю логику и порядок, где каждая мелочь и деталь находит своё место и своё значение. А раз так, то в этой системе координат мы сами вольны определить значения тому, чему хотим и так, как нам самим того захочется. Ждан знал из своей практики, что одну и ту же форму можно наполнить разным содержанием и восприниматься она будет по-разному, так, как захочет того сам художник. Внутреннее чутьё подсказывало ему, что не могут все те вопросы, на которые он до сих пор так и не находил достойного ответа иметь такое простое решение, зависящее лишь от способа убедить самого себя или случайного произвола. Ведь есть и другая правда – изначально заложенная в основу всех вещей их создателем. Человек воспринимает все эти объекты и явления только с какой-то одной, зачастую не самой удачной точки наблюдения и не стремится осмотреть их со всех сторон, которые могли бы открыться пытливому уму и душе, пребывающей в поиске и жаждущей открытий. Оттого-то и воздаётся каждому по вере его. Ждан никак не желал оставаться в числе таких верующих, поскольку полагал, что цель любого художника – в постижении истины, а истина не должна и не может быть субъективной. "Как же всё-таки мал и слаб человек, если его самоутверждение в мире покоится на иллюзии, и как должно быть страшна правда вещей, если сокрыта от человека, словно Кощеева смерть", – думал Ждан. – И отчего сама природа притворяется, что не нуждается в осмыслении и упорствует в нежелании проникновения в свои тайны? Только ли потому, чтобы одна истина не спорила с другой? И что есть истина – вот по праву человеческий вопрос, недаром только его и успел задать человек Богу. Но не расслышал, не понял. Как не понял всех Его притч, где лицо истины также сокрыто вуалью недосказанности, многовариантности и непрямой речи.

"… И клялся Живущим во веки веков, Который сотворил небо и всё, что на нём, землю и всё, что на ней, и море и всё, что в нём, что времени уже не будет;

Но в те дни, когда возгласит седьмый Ангел, когда он вострубит, Совершится тайна Божия, как Он благовествовал…"

Но не было в оцепенелом окружении ни тени Звука, лишь глухо шептала у берега мёртвая вода.

Глава 5

Лампочка нервно и подслеповато мигала, жутковато оскалившись оранжевой вольфрамовой нитью. По её нечаянной прихоти тени по углам временами становились то плотнее и глубже, то вовсе замирали, прижимаясь к полу и прячась в многочисленные дыры щербатого плинтуса. Изредка, вдруг, они становились подвижными, значительно возрастали в размерах и стремились накрыть собою мутное окно, нехотя впускавшее в комнату млечный сумрак непогоды.

Ждан нередко позволял себе оставаться дома, когда ветер с севера бесил холодное море, заставлял водопады подниматься ввысь, рассыпая их радугами над скалами, а из каменной пустыни необъяснимым образом добывал хрустящий на зубах и намертво впивающийся в одежду маркий коричневый песок. Ждан уже не первый месяц жил в этой комнате, но она также как и в первые дни сопротивлялась его присутствию, не желала перенимать привычки и нрав нового постояльца, оставаясь чужой и холодной. И весь дом от фундамента до крыши таился чем-то недобрым и хворым, щемящей унылой безысходностью выстужал душу, приземляя и фантазию, и мысли. Оттого Ждан всегда предпочитал открытый воздух и естественную дикость необитаемости острова – там не давили тяжёлые стены его мрачного жилища. Мышалый и Петрович тоже никогда не сидели в своих комнатах, кухня была их кают-компанией, да и Ждан иногда вежливо посещал их собрания, когда это позволяли ему и время, и обстоятельства.

Ждан не знал, что было в этом доме раньше, и кому он принадлежал, но интуиция подсказывала ему, что здание имело какое-то касательство к виденной им дороге. Коридоры и комнаты хранили в себе массу необъяснимых вещей, от которых почему-то не спешили избавиться сменяющие друг друга обитатели дома. В забитой всякой всячиной кладовой, расположенной в прямоугольном устье длинного ветвящегося коридора, складировались серые, пыльные свёртки, к которым страшно было прикасаться, пачки пустых амбарных книг, прошитых грубой льняной бечевой и стопки разнообразной литературы тридцатых годов, совершенно негодной для чтения или просмотра, а также неопределённого назначения коробки, вложенные одна в другую. Да и по всему периметру тёмного коридора были набиты бесчисленные вешалки, набиты часто и высоко, словно бы сотням людей исполинского роста было назначено одновременно собраться здесь непонятно почему. В комнате Ждана на полу стояла массивная круглая деталь из полированного гранита, служившая, скорее всего, подставкой для ископаемого светильника, хотя с небольшой долей вероятности можно было бы предположить и иное назначение для странного объекта. Однако весь этот хлам и был здесь настоящим хозяином, вздорным и своенравным, неприязненно наблюдающим своих квартирантов.

"Вот это и есть то единственное, что нас объединяет", – усмехнулся собственным мыслям Ждан. – "Хотя нет, многое, если не всё, зависит от того, где мы, чем заняты и зачем вместе, и, может статься, что объединяет нас гораздо больше, нежели это могло показаться вначале. И различия будут восприниматься надуманными, и противоречия вдруг окажутся преодолимыми. Стоит только иначе взглянуть, не помнить, не бояться".

Совсем недавно Ждан это ощутил и почувствовал. И, оказывается, для этого почти ничего и не было нужно, никакой тождественности, никакого особенного соответствия ни чувствам, ни мыслям, ни представлениям. И нужно-то было лишь отвлечься от прошлого опыта и взглянуть на других просто и непредвзято.

Забыть, забыть. Не помнить! Ждан знал, когда у него из-под кисти выходят наиболее чистые и выразительные холсты: когда отвлекаешься от привычного, обыденного и смотришь на окружающий мир свежо и открыто, смотришь с детским наивным любопытством, исключающим предвзятость и равнодушие.

Ждан пытался сейчас именно так смотреть и вокруг себя. Но отовсюду, из всех щелей, из всех пустот и зазоров, отовсюду – от тесноты и заполненности исходило что-то дурманящее, вязкое, замыливающее взор и рассеивающее внимание. Оно было везде, им дышало и пространство, и время и, казалось, что это и была сама жизнь, жизнь без макияжа, без фальшивого притворства, без своего замысловатого карнавала. Да, извечная и неистребимая, подобная всепроникающему эфиру Вселенной, она конденсировалась здесь, вспухая уродливыми наростами на вызывающем безмолвии и запустении, открывая случайному взору свою непостижимую суть. Жизнь, эта единственная абсолютная категория, изначальная данность материального мира, приводящая в движение галактики и материки, играющая с необходимостями и управляющая временем, образующая людские судьбы, взаимодействуя с человеческой волей и человеческим предназначением, зачастую противостоящего её неумолимой требе. Но в каких бы противоречиях не сходилась она с тем, что формируется исключительно сознанием и волей – мечтою, надеждою, фантазией, каждой своею клеткой человек неизменно тяготеет к ней, жизни, к её близорукой простоте, нехитрой радости быть, дышать, ощущать в себе нелепую, мешковатую истому существования. Хотя Ждан и понимал, что только лишь создания разума и чувства обладают подлинной реальностью, способной сопротивляться безжалостной механике поглощения, предусмотренного жизнью, всё равно, неосознанно, склонялся в сторону этой временной, эфемерной данности, тающей в пощёлкиваниях старого будильника на столе, в лёгком беге ажурных стрелок наручных часов и во вращении над горизонтом полярного солнца, чьё огромное огненное сердце тоже когда-нибудь остынет, подчиняясь неотвратимым жизненным предписаниям.

Сколько миллиардов лет гасли звёзды, рассыпались в прах галактики, и, повинуясь жизненным токам, совершала материя свой неизменный круговорот, пока не случилось человеческому сознанию обособиться от этой вселенской жизненной силы и не обрести себя в ином космосе, над которым уже не имели своей привычной власти ни законы Вселенной, ни сама жизнь. Так природа начала обретение самой себя, ибо только сторонний и независимый взгляд позволил определиться ей и со смыслами, и с оценками. И части целого начали обретать свои имена, и причины и следствия получать свои названия. Материя начала прирастать чувственным измерением, усложняясь многократно, застывая в узорах красок и переплетениях слов. Одна реальность порождала другую и обе, осваивая всё новые и новые пространства, пересекались лишь в единственной точке – в человеческом разуме. В воображении Ждана человек всегда представал в облике кентавра, пожалуй, благодаря своей способности принадлежать двум мирам одновременно. Да, облик миксантропического существа, рождённого от тучи и бога-олимпийца, очень убедительно иллюстрировал человеческую природу, такую противоречивую и дикую, подчас необъяснимую даже для самих её носителей. Хотя не может быть непротиворечивым то, что выстраивается сразу по двум полюсам, может независимо существовать в двух различных средах и внутри себя обнаруживает такую неоднородность, которой не случается более нигде.

В разное время Ждану приходилось общаться с совершенно различными людьми: как с теми, кто искал для себя точку опоры в фантастическом мире грёз, так и с теми, кто в любой данности и в любом явленном воплощении выделял лишь действительную, вещественную компоненту, пренебрегая всеми остальными значениями и измерениями, которые не всегда заметны для непосвящённых. И среди первых, и среди вторых находились люди, которые были по-своему счастливы, они никогда не сомневались в правильности своего выбора и только его признавали единственно возможным.

Ждан не обладал такой завидной целостностью и определённостью. И то, и другое в одинаковой мере владело им. Обособление в себе позволяло разглядеть всё новые и новые планы манящей неизвестной земли, на которой синели незнакомые моря и зеленели неведомые острова, пенились цветущие сады и росли красивые города. Здесь всё манило, обещало, одаривало надеждой и пьянило мечтой. Открываясь своему окружению, Ждан оказывался в необъятной мастерской природы, где, изучая воплощения материального мира, постигал идеи вещей и предметов, тайны преображений и секреты движения. Лишь сама жизнь, чьё прикосновение было знакомо всему сущему, неизменно оставалась за гранью понимания. Да и могло ли быть как-то иначе, ибо, пользуясь человеческой склонностью к иллюзии, она отягощала сознание теми представлениями, которые не должны были мешать её упрямому течению. Но ведь бывает и по-другому. Ждану отчего-то часто вспоминались строки Лермонтова: "Мы пьём из чаши бытия / С закрытыми глазами…" Да, действительно, как часто Ждану приходилось держаться за иллюзии, живущие в сознании, доверяясь тому, что обязательно обманет и рассчитывать на то, на что невозможно полагаться. Хотя художнику так нельзя. Не может он вместе со всеми пить из пустой чаши, даже если эту чашу преподносит ему сама жизнь. Особенно, если она.

Лампочка под потолком ослепительно вспыхнула и погасла совсем. Наступившая темнота показалась Ждану сопряжённой с каким-то тонким царапающим звучанием – очевидно так должны были обнаруживать себя жизненные токи, вскипающие на поверхностях предметов и перегружающие электрические провода. Эти же токи проходили и через сердце, поражая его беспричинной тревогой. Вязкий мрак быстро заполнял пространство, стало почему-то трудно дышать, захотелось подняться, выйти к свету, преодолеть это внезапное тяготение бытия. Возможно, подобное чувствовали и остальные. В "кают-компании" послышался шум, глухие тяжёлые шаги и невнятный говор Петровича, который уже неделю находился не "в поле" и потеряно и бесцельно болтался по посёлку и дому, выискивая себе собеседников.

Ждан предпочёл оказаться в их числе, чем слушать звенящую мелодию тишины, чреватую стать аккомпанементом для неровного, хрупкого текста, зарождающегося острыми треками над парящими нотами, безраздельно завладевшими пространством комнаты. Ждан уже различал его края – "…за то, что вознеслось сердце твоё и ты говоришь: "я бог, восседаю на седалище божием, в сердце морей", и, будучи человеком, а не Богом, ставишь ум твой наравне с умом Божиим, – Вот ты премудрее Даниила, нет тайны, скрытой от тебя; Твоею мудростью и твоим разумом ты приобрёл себе богатство…" Текст пока ещё едва угадывался, но он множился, разрастался, сжимая пустоту и рассеивая мрак. В нём совсем не существовало пауз, способных вместить вопрос или сместить акценты. То ли это действительно над разбуженной тишиной прорастали слова, фразы, сцепляясь в хрупкий, неровный текст, то ли на мутном зеркале памяти отражалось нечто пугающе глубокое, сплавившееся с его чуткой амальгамой и вечно остающееся вне прочтения и никогда дотоле не произносимое вслух.

Ждан открыл дверь, и текст оборвался на чём-то совершенно неотождествимом, немыслимом. Даниил, Даниил – проговаривал внутренний голос, да нет же, никто из людей не мудрее Даниила, знавшем о них очень многое, как и то, что "все, живущие на земле, ничего не значат…"

Петрович, встречая случайного собеседника, никогда не останавливал нескончаемого неразборчивого бормотания, лишь переходил на время в более высокий регистр, выделяя этот отрезок речи, как приветствие.

Ждан давно привык к такой особенности своего соседа и научился почти его не слышать. Вот и теперь, устроившись в углу, он чувствовал себя так, словно бы находился в абсолютной тишине, хотя Петрович, на лице которого хорошо читалось удовлетворение от обретения слушателя, вряд ли догадывался об этом. Сам Петрович, несмотря на положение выступающего, занял не вполне подобающее статусу оратора место у плиты, возле самого выхода, очевидно, тоже затем, чтобы наблюдать за языками пламени, облизывающего красные угли. Сейчас, в темноте, огонь как-то по-особенному притягивал взор, словно бы посредством огня можно было проникнуть в чудесную волшебную страну, где таятся саламандры, рождаются диковинные птицы и живут тревожные духи. Огонь завораживал, останавливал бешеный бег времени, и, очевидно, пробуждал даже у Петровича пылкий дар воображения. Ждан внимательно следил за тем, как Петрович эмоционально тонировал свою речь, когда пламя охватывало всё пространство печи и высоко поднималось к коричневой чугунной пластине, и как сникал его голос, когда огонь скользил по белой золе, петляя оранжевыми хвостами возле выгоревших углей. По сути, Петрович разговаривал с огнём, только сам не знал об этом – Ждан всё равно его не слушал.

Впрочем, разве когда-нибудь люди слушают друг друга? Легче выучить язык пламени, наречие камней, диалект моря, чем услышать и понять другого человека именно потому, что он другой, непохожий на тебя. Бедный Петрович, он не понимает этого, да разве один Петрович!

Назад Дальше