Колокольчик в синей вышине - Юрий Герт 10 стр.


Я протер глаза, выплюнул снег, набившийся в рот, и снова что-то выкрикнул насчет правил.

Куда там!.. Снежки сыпались уже со всех сторон! Борькины секунданты от него не отставали и лупили в меня рыхлыми, торопливо смятыми снежками. Как я ни крутился, они ударяли мне в затылок, в лоб, в нос. "Бей Дантеса!" - вопил Борька. Не помню в точности, но что-то в этом роде он вопил про Дантеса, и остальные с восторгом и неистовством повторяли его клич. И Геныч тоже что-то выкрикивал, сидя на заборе, и молотил пятками, хохоча, надрываясь от смеха - доски под ним стонали, скрипели, раскачиваясь, вот-вот рухнут.

Но это, должно быть, и вправду было смешно: я стоял растерянный, облепленный снегом, не зная, что делать. Я уже не увертывался, не пробовал увернуться, только прикрывал руками голову.

А мои секунданты?.. Они растерялись не меньше моего. Леня, без всякой надежды унять, утихомирить нападающих, стоя в сторонке, что-то кричал тонким сердитым голосом, его никто не слушал. Вячек метнулся было ко мне, с него сбили шапку, он отскочил, прижался к забору и замер там, вытаращив испуганные глаза.

Больше всего я боялся, чтобы про меня не подумали, будто я боюсь. Это поняли, снежки ударили в меня сплошным шквалом. Я и его выдержал. И только потом рванулся вбок, сослепу ткнулся в мерзлые простыни, расцепил их, взломал и убежал домой.

В тот день я не показывался во дворе. И назавтра тоже...

Горько мне было. Вспоминалось, как мы все вместе ходили в кино, как дружно жалели Пушкина и ненавидели Дантеса. Так ведь там был настоящий Дантес. А я?.. Какой же я Дантес?

Впервые я очутился в одиночестве, один против всех. Это меня особенно угнетало. Я никогда не рвался в вожаки, не умел подчинять, командовать, но и подчиняться не любил. Бывало так: все бежали - и я бежал, все кричали - и я кричал, а если вдруг мне становилось почему-нибудь тесно или неловко в толпе - отходил в сторону. И только.

А теперь? Как же теперь?..

Я бродил по квартире из угла в угол; ничто меня не занимало. Ни книжки с картинками, которые мне никогда не надоедало рассматривать, ни подаренный ко дню рождения конструктор в огромной картонной коробке со множеством блестящих стерженьков, колесиков и винтиков, ни выточенный из дерева волчок, весело крутящийся на месте, когда его нахлестываешь коротким хлыстиком... Даже любимый мной легковой автомобильчик, длиной в мизинец, завел я и оставил под диваном, куда он закатился. В том, что со мной случилось, я винил всех подряд. Борьку-Цыгана, конечно, в первую очередь. А Геныч, который хохотал на заборе, он лучше? А остальные ребята? Я и думать о них не хотел. Все давние, забытые обиды вспомнились мне вдруг и ожесточили меня. Винил я и бабушку с дедом, у которых тот год зимовал, - за то, что они сшили мне новое пальто. Хотя смутно чувствовал, что дело тут не в пальто. Ведь началось все с момента, когда я вступился за Вячека, вот с чего началось. Не надо было вступаться. Хорош друг - хотя бы снежком лукнул в мою защиту! А не вступись я за него, ничего бы не случилось, не сидел бы я теперь дома, один.

Но перед глазами у меня стоял Вячек - понурый, покорный... Круглые слезинки бежали у него по щекам, копились, вздрагивали на подбородке... Как же было не вступиться за него? Да его, маленького, и вовсе бы забросали снежками!

Так, или примерно так я думал, пытался найти ответ на вопросы, которые тогда впервые для меня возникли и, пожалуй, остались во многом вопросами и по сей день... Может быть, оттого, что каждый возраст, каждое время дает на них свои ответы. Помню, я долго маялся, пока под руку мне не попались краски. Я засел за них и нарисовал дуэль. Тут уж я дал себе волю и отомстил главному виновнику моих бед - и за себя, и за Пушкина. Но мало того, как я его изобразил, я еще и написал под Дантесом: "Черт, сволочь, фашист",- самые страшные из ругательств, мне известных, и особенно доволен был последним, наиболее подходившим, на мой взгляд, к Дантесу...

У меня немного отлегло от сердца, когда я закончил рисунок и подпись. Я решил, что никто мне больше не нужен, буду себе сидеть дома и рисовать. А что там у них во дворе, как там будут жить без меня - это меня не интересует!

Я так и ответил Вячеку, когда на другой день он пришел позвать меня во двор.

- Пойдем,- повторил Вячек, посопев, не поднимая головы.- Все равно пойдем.

- Не пойду!- Я наслаждался его смущением, его виноватым видом, а заодно - и собственной самостоятельностью, независимостью, которых не ощущал в себе раньше.

- Тебя ребята зовут...

Я хотел захлопнуть дверь, однако Вячек вцепился в ручку и не пускал. Не драться же с ним было!

- Они спросить хотят, за кого ты...

- За кого?

- Ага...- Он кончил почти шепотом: - За Пушкина или за Дантеса...

Мы спустились по лестнице и вместе вышли во двор - я не через Вячека, а сам хотел им сказать, всем, какие они дураки...

Они сидели там, где мы всегда собирались, возле сараев, между штабелями березовых, припорошенных снегом дров. И когда мы сходили с крыльца, оживились, переглянулись. Вячек не врал: они действительно ждали меня.

Все сидели, только Борька стоял и приплясывал от нетерпенья, пока я шел через весь двор, не спеша, с каждым шагом раскаляясь все больше. Я еще был далеко, когда он крикнул:

- А теперь пускай сам скажет, за кого он: за Дантеса или за Пушкина?.. Честно!

Мне хотелось ему сказать: "Дурак!"- и остальным: "Все вы дураки!" - но, подойдя к ребятам, выжидающе следившим за мной, я внезапно почувствовал, что не скажу ни слова.

Я стоял против Борьки, смотрел ему в лицо и молчал.

Наверное, в моем молчании было что-то такое, для чего слова и не были нужны.

- Что я говорил?- ни на кого не глядя, произнес Леня. Голос его звучал, как обычно, негромко, веско, рассудительно.

- А что, что ты говорил? - заплясал, запрыгал Борька.- Пускай сам скажет, чего же он тогда вызвался? Кто его в Дантесы тянул, если он за Пушкина? Кто? - Он напирал на меня, я видел его злые, горячие зрачки, они тоже прыгали.

Я молчал.

Так мы и стояли, грудь в грудь, когда поднялся Геныч. Поднялся, но с места не тронулся.

- Ладно,- сказал он, лениво растягивая слова, - а теперь иди сюда, Цыган, а он,- Геныч указал пальцем на меня,- пускай даст тебе по шее.

- За что? - крикнул Борька, отскакивая от меня в сторону.

- После поймешь за что... А если он не даст - я дам.

- За что? - снова крикнул Борька, скользнув глазами но карманам Геныча, вздутым от сокрушительных его кулаков.- За что? Я один, что ли?

- И то правда, - сказал Геныч, помолчав. И с надеждой взглянул на Леню.

Тогда Леня подумал-подумал и сказал, глядя не на меня, а куда-то поверх моей головы:

- Хочешь - начнем все сначала?.. И ты будешь Пушкиным? Хочешь?

- Правильно!- подхватили все.- Пускай он теперь будет Пушкиным!..

Удивительно, как они бывали щедры, ребята нашего двора,- ведь каждому из нас так хотелось сделаться Пушкиным, которого убивают на дуэли!..

- А Борька пускай будет Дантесом!

Кажется, это предложил Вячек. Или кто-то другой - не важно. Важно то, что на Борькином растерянном, как бы врасплох застигнутом лице я заметил вдруг почти то же самое выражение, которое раньше, вчера, видел у Вячека... И мне представилось уже, как не он, а я, не сдержав накипевшего мстительного чувства, кричу: "Бей Дантеса!" или что-нибудь в этом духе, и как ребята, те самые, что швыряли в меня снежками, сегодня лупят ими Борьку... Только снег уже успел слежаться, отсыреть, снежки получатся куда больнее. А Борька... Причем тут Борька?

Я сказал, что хорошо бы обойтись без Дантеса.

Но тут даже Леня, наш серьезный, умный, перечитавший массу книг и знавший все на свете Леня,- даже он стал в тупик, потому что ведь и правда, если Пушкин, значит, нужен и Дантес.

Тогда мы все вместе стали думать, как бы нам сочинить такую игру, чтобы Пушкин в ней был, а Дантеса не было...

БОЛЬШАЯ ГЕОГРАФИЧЕСКАЯ КАРТА

Отец привез эту карту из Ялты, и она сразу же необычайно мне понравилась: она была такая огромная, что не успели мы развернуть ее и наполовину, как нам все стало мешать - стулья, кресла, диван, мамин трельяж, на котором уже дребезжали, уже звенели и звякали, падая, какие-то флакончики, баночки, пузыречки.... И я подумал, что если растянуть эту карту на колышках, то можно жить, как в палатке, хоть впятером, тем более, что карт для прочности была подклеена к полотну и не рвалась, даже не мялась на сгибах. А наверху, над словом "Европа", у неё были еще и специальные дырочки для гвоздей, чтобы вешать на стену, и каждая взята в металлический ободок и похожа на маленький иллюминатор.

О чем говорить?.. Карта была великолепная!

Но мама сказала, что если такую карту повесить на стену, то наша квартира моментально утратит всякий вид. Из квартиры получится бог знает что, а не квартира. Ведь квартира, сказала она, должна иметь какой-то уют!

Отец растерялся от таких неожиданных возражений. Растерялся и огорчился. Конечно, сказал он, квартира, уют... Но когда в мире происходят такие события...

События, да, сказала мама, она понимает... Но к чему такая большая карта? Неужели нельзя найти поменьше?..

Поменьше, сказал отец, это совсем не то...

И я почувствовал, что ему больше нечего сказать. И сейчас он по обыкновению уступит матери, и карта, едва появившись, навсегда исчезнет из нашего дома.

Но что-то такое заключалось, должно быть, в этом невнятном "не то", что мама вдруг замолкла.

И мы, все втроем, стали рассматривать карту - нашу теперь, ощутил я, карту.

А она была такая красивая - не оторвешься!

Океаны и моря на ней были слоистые - небесно-голубые, синие, лазурные; низменности - зеленые, словно лесная лужайка; горы - коричнево-рыжие, как виноградники осенью по дороге в Ялту...

И карта осталась у нас. Решили только, что вешать ее до поры до времени мы подождем, а захочется посмотреть, так можно и на полу - расстелили и посмотрели. А потом сложили и спрятали в книжный шкаф. И удобно, и никому не мешает.

И в самом деле - до чего же удачно все получилось! Мы садились прямо на пол, мы ложились на пересохшие, плаксиво поскрипывающие половицы, на затерянные в туманных далях острова, на полуострова, готовые оборвать тонкие перемычки и отчалить от материка, мы растягивались поверх заливов и проливов, равнин, возвышенностей и высокогорных плато, мы забирались под стол, чтобы разглядеть мелкие надписи на полосатом, похожем на тигра Скандинавском полуострове, и когда, чуть не стукаясь лбами, мы склонялись над верблюжьим горбом Северной Африки, я чувствовал, как в лицо мне дышит желтая, усыпанная мелкими точками Сахара...

Уральский хребет обычно вытягивался вдоль плинтуса, под окном; Атлантика накрывала диван вместе со спинкой крутым, вздыбленным валом.

Вначале карта казалась мне прекрасной и безжизненной, как опавший с дерева пестрый лист или узоры на камне. Но я увидел заключенную в красную звездочку Москву - и вспомнил рубиновые, недавно установленные на кремлевских башнях звезды, которыми вся Москва любовалась по вечерам, и мы с отцом, когда были там проездом. Я кинулся отыскивать Астрахань - и нашел! Отец указал мне ее - маленький, с рисинку, кружок, внутри которого я увидел наш двор, берег зеленоватой, мутной Канавы, Вячека, Леню, Борьку-Цыгана... Я поспешил, уже в азарте, найти Ливадию - по ее на карте не обнаружил. Была Ялта, был Севастополь, была неведомая мне Феодосия, но Ливадии не было, нет!..

Это меня уязвило. Как так? О ней не знали? Забыли?.. Слишком уж она мала, чтобы ее наносить на карту Европы, объяснил отец. Мала? Это наша-то Ливадия? Где и Большой Дворец? И Малый? И Свитский корпус? И "Наркомзем"? И Ореанда? И такие пляжи? И столько народу приезжает лечиться и отдыхать со всех концов страны?..

Подумаешь, карта Европы! Да чего она стоит, Европа, без Ливадии?..

Я кипел, пока отец не восстановил справедливость. Он взял химический карандаш, заточенный остро, как пика, и занес его, подобно пике, над картой... И вонзил - так мне, по крайней мере, казалось в мстительном негодовании - вот именно "вонзил" пониже Ялты, и поставил точку, и печатными буквами, даже крупнее, чем "Ялта", написал: "Ливадия".

Так Европа, задравшая свой спесивый нос, получила по заслугам. Для меня это было почти полное торжество.

Почти... Потому что передо мной внезапно развернулась вся безмерность пространств, среди которых исчезла, потерялась наша Ливадия. Жалкие мои географические познания еще не шли дальше нескольких городов и рек,-От них во все стороны веером раскидывалась неизвестность. Она ужасала. И, нагоняя скуку, в общем-то была, мне ни к чему.

Но как-то раз, переползая безразличным взглядом с одного названия на другое, я нечаянно тронул слово, звякнувшее колокольчиком вслед - негромко, чисто, с плывучим серебристым отливом. Я вернулся и увидел: "Бристоль". Да ведь отсюда начиналось путешествие судового врача Лемюэля Гулливера!.. Я вел ногтем вдоль извилистого берега, от усердия продавливая на бумаге глубокий след, вел, пока не уперся в Глазго. Здесь у причала стоял готовый к плаванию красавец "Дункан", под парусами, полными свежего соленого ветра, и дети Гранта, Роберт и Мэри, торопили Гленарвана с выходом в открытое море...

Открытия продолжались. Оказывается, ими был начинен чуть не каждый сантиметр карты, стоило только расшевелить память. Париж!.. Разве не по его улицам бродили мы с Гаврошем, кутая шеи дырявым шарфом?.. Афины! Тут жил когда-то юный Тесей, светлоликий победитель свирепого Минотавра!.. Багдад?.. Неужели он и вправду существует, сказочный, как волшебная птица Семург?..

На карте все смешалось, переплелось, соединилось в немыслимом соседстве. Это меня не смущало: Тесей отлично ладил с Гаврошем, Робин Гуд - с Карлом Бруннером...

Он был мой давний знакомец, Карл Бруннер, немецкий мальчик, немецкий пионер, который бесстрашно помогает рабочим-ротфронтовцам в борьбе с гитлеровскими штурмовиками. Он и прежде для меня был совершенно живой, с его аккуратным косым пробором, аккуратной челочкой над ясным лбом,- отважный немецкий мальчик из зачитанной, залистанной до ветхости, заслюнявленной сотнями нетерпеливых детских пальцев - славной книжки тридцатых годов. Теперь я мог точно указать на карте его местожительство: Берлин. И когда в самом сердце Европы я видел кружок, похожий на дырочку, пробитую и центре мишени, мне хотелось крикнуть: "Рот Фронт, Карл Бруннер! Рот Фронт!" И вскинуть руку, сжав пальцы в крепкий кулак. Мы видели, как это делают в кино, и сами тоже умели это делать.

Но была страна, где многие города мне были известны. Их имена рокотали, как гром в горах, а цветом напоминали спелый гранат, рассеченный взмахом ножа. Я отыскивал их на карте, повторял вслух: Барселона, Гранада, Сарагосса, Мадрид... И прослеживал путь кораблей, тех, что мы видели на ялтинском рейде, с испанскими детьми,- позади у них лежали Средиземное море, Дарданеллы, Босфор, позади были Франко, бомбы, самолеты с изломами свастики на крыльях - все, о чем рассказал мне отец и что называлось "войной в Испании"...

Карта, расстеленная у нас на полу, неожиданно приблизила ко мне эту войну. Корабли плыли оттуда, я слышал, две недели. Я измерял то же расстояние по карте - выходило не больше трех-четырех шагов.

Впрочем, дело не в одной, карте. Пожалуй, тем самым летом, когда у нас она появилась, погостить к нам приехала моя московская - по матери - тетушка. Ее имя рокотало почти на испанский манер:

- Дор-р-ра...

Она была похожа на девочку, если бы не большие, черные, остро и сухо блестевшие глаза, в которых нет-нет да и пролетало выражение какого-то тщательно скрываемого горького превосходства, как будто ей известно нечто такое, о чем другие и не догадываются. А в остальном она больше всего напоминала мне серьезную, немного насмешливую девочку, и причина была тут не в росте, даже совсем не в росте. Просто - за что бы она ни бралась, все получалось у нее как-то быстро, ловко, без натужливой взрослой озабоченности, легко, легкомысленно даже, сказал бы я, когда не поймешь - то ли делом занят человек, то ли забавляется себе в радость, играет... И все ему удается!

Мне запомнилось, как она. в какие-то полтора часа в обыкновенной кастрюльке, на обыкновенной электроплитке сварила вкуснейшее кизиловое варенье. И как она при этом, помешивая в кастрюльке одной рукой, другой переворачивала страницы какого-то романа, отрываясь от чтения лишь тогда, когда приходила пора снять пенку. Снимая пенку, она пела... Ярче всего запомнилось мне, как она пела.

Она пела - и расчесывала гребнем, бывало, свои густейшие волосы - казалось, по черным волнам гребла, ее фигурка то утопала в них целиком, то выныривала вновь. Или просто так, прохаживаясь из угла в угол по комнате, сложив руки на груди - ладошка к ладошке - она пела и уже не казалась такой маленькой, и обтянутый платьем горб над лопатками тоже как-то переставал замечаться.

Она пела арии (мне нравилось это слово!) из опер, только арии и только из опер, и мама говорила, что она может, скажем, "Пиковую даму" пропеть всю от начала до конца. Но мне одно, бывало, подавай - Тореадора!..

Когда своим низким цыганистым голосом она пела, что "тореадор - солдату друг и брат" и что "уж близок час", сердце у меня начинало колотиться, голова наливалась оранжевым туманом, я чувствовал - надо куда-то бежать, кого-то заслонить, на кого-то немедленно кинуться грудью, и если нет - тогда все, и сейчас я умру - от восторга и отчаяния...

Она пела - и если бы красную розу в ее волосы, казалось мне, была бы Кармен!.. Я понял вдруг - еще одно из моих бесчисленных открытий!- что Испания - вроде бы такая близкая для меня, такая знакомая - это не только рев орудий, окопы в колючей проволоке, баррикады в предместьях вздыбленного Мадрида. Была еще иная жизнь: бои быков, тореадоры, контрабандисты, ночные серенады, мужчины и женщины, которые любили, обманывали, убивали друг друга - все из-за той же любви. Это меня озадачило. Но не надолго. Тореадоры, так я решил, конечно же на стороне республики, такие люди не будут заодно с Франко! Где-то в вышине, рядом с красным знаменем, вспыхнул пурпурный плащ. "Тореадор, смелее в бой!" звучало для меня так же, как "Но пасаран!".

Душными вечерами мы всей семьей отправлялись к Большому дворцу подышать плывущей с гор прохладой. Между нами в серединке мелкими напряженными шажками шла тетя Дора, похожая на девочку, если бы не длинноватое платье, обычно из темного материала, и не пятиконечная звездочка на груди, рдеющая, как налитый жаром уголек.

Встречные, скользнув было в нашу сторону равнодушным глазом, тут же возвращали взгляд, и лица их попеременно выражали: недоверие, уважение, улыбку. В то время - орден, да еще у женщины, да еще такой маленькой, да еще орден Красной Звезды!..

Стоит ли говорить, что я испытывал на этих прогулках!.. Я знал, что моя тетя - да, та самая, которая варит кизил и поет арии из оперы "Кармен"! - что она - инженер и работает на военном заводе, и за какое-то изобретение ее наградили орденом Красной Звезды.

Сама же она, когда мы так вот, в сопровождении многих взглядов, шли по ливадийскому парку, как-то вся сжималась, глаза смотрели жалобно, упрашивая - прикрыть, заслонить... Слава была ей в тягость. Но свой новенький орден она носила на платье постоянно, - наверное, оттого, что в те годы так было принято.

Назад Дальше