Колокольчик в синей вышине - Юрий Герт 28 стр.


Зато Володя Шмидт, хорошо знавший историю, припомнил, что в Астрахань приезжал Петр I и даже основал здесь порт, и что у нас - было время - проживал сам Суворов... Про Петра мы сами кое-что знали, про Суворова же услышали в первый раз, и даже не поверили, но потом выяснилось, что да, Володя был прав, Суворов у нас жил более двух лет, перед Персидским походом, который, впрочем, не состоялся...

И так далее. Мы перебрасывались от фактов недавних и хорошо нам известных к событиям давнишним, едва светящимся тусклыми размытыми огоньками за толщей веков. Да и то, что было нам известно прежде хотя бы из того же учебника, поворачивалось теперь какой-то неожиданной стороной. Однажды мне пришло в голову, что Святослав, тысячу лет назад разгромивший Хазарское царство, мог заночевать, подложив под голову седло, на том самом месте, где теперь у нас огород и растет картошка. В какой-то книге мне попалось сообщение о том, что та самая Первая клиническая больница, где работала тетя Муся и где мы жили, была построена в 1825 году и называлась тогда больницей Приказа общественного призрения.

1825 год... Пушкин в Михайловском... Декабристы вышли на Сенатскую площадь... Я тысячу раз проходил мимо больничного фасада, но только тут сообразил, что полукруглые выступы на стенах - это пилястры, а треугольник над ними, горбом приподнимающий крышу, - это классический фронтон... Мне представился Петербург, мглистое небо, Каховский, бегущий мне навстречу...

И я увидел - с бугра, на котором стояла больница, был хорошо виден весь город - хазарских воинов с пиками наперевес, скачущих по Советской, и Петра в зеленом камзоле и ботфортах, шагающего им навстречу; я увидел огромную, пеструю, ревущую от восторга толпу вокруг Степана Разина, въезжающего в кремль, и недвижимые, один в один, винтовочные штыки выходящих на ежедневные учения рот, запевающих "Священную войну"... Я увидел Чернышевского, с упорным, погруженным в себя взглядом, с заложенными за спину маленькими, бескровными руками, и седой, веселый суворовский хохолок, и моряков, комиссаров Волго-Каспийской флотилии в черных кожанках, и слепого танкиста с палочкой, которого мы слушали в День Победы...

И все это шло, катилось, клубилось, вздымалось и перекатывалось валами, то пропадая, то выныривая снова в немыслимом, небывалом соседстве... И текло, бурлило - по знакомым улицам, набережным, мостам...

Москва?..

Да, она была сердцем всей страны.

Но провинция?..

Провинции не было.

Была Россия...

ПОЛЁТ

Нас было трое.

(Замечу снова - нас было много таких, мальчиков послевоенной поры... Но нам казалось... Таково свойство юности).

Мы презирали "живущих ради собственного брюха".

Нам хотелось жить ради высоких идей, ради всеобщего счастья.

На меньшее мы не были согласны.

Тех, кто был согласен на меньшее, мы называли мещанами.

Мещанами, обывателями.

"Безумство храбрых - вот мудрость жизни!.."

Мы считали, что мудрость жизни нами постигнута.

Она заключалась в том, что люди делятся на Соколов и Ужей.

Нас тянуло небо.

Высота.

Простор.

"Безумство храбрых..."

Между тем люди вокруг нас жили обыкновенной будничной жизнью. Они работали. Ели. Ходили друг к другу в гости. Радовались редким обновам. Вечерней прохладе - летом. Первому снегу - зимой.

По всей видимости, не было ничего зазорного в том, что еда ("брюхо") занимала не последнее место в их жизни: после полуголодных военных лет людям хотелось насытиться. Обносившись за войну, променяв мало-мальски стоящее тряпье на хлеб и пшено, они стремились приодеться, пускай не слишком красиво - хотя бы добротно, что в те годы было совсем не простым делом...

Всего этого мы не признавали.

Пока в Индии голодает 350 миллионов, пока американских негров линчует Ку-Клукс-Клан, пока где-то на свете существует несправедливость, вероломство, эксплуатация одних людей другими, только полнейшее душевное ничтожество может заботиться о собственном брюхе - чем его наполнить и во что облачить.

Что до нас, то ни еда, ни одежда нас не занимали. В моем дневнике, уцелевшем с тех времен, среди записей о книгах, театре, школьных делах и т. д. я встретил единственное упоминание в полстроки о том, что поскольку мои ботинки вконец разлезлись, я не пошел в школу и остался дома. Когда на обшлагах наших брюк вырастала бахрома, мы состригали ее ножницами. Заплатам на локтях наших курток и пиджаков позавидовали бы нынешние хиппи. Но эти заплаты мы носили не ради бравады и стремились, чтобы они выглядели аккуратно. Это было нелегко, материал вокруг прорех полз под иглой. Володя Шмидт был одет куда элегантней нас с Мишкой: вместо пальто на истончавшем ватине, с разномастными пуговицами и облысевшим воротником, он носил черную стеганую фуфайку, которая отлично сидела на его легко подтянутой фигуре.

Однажды в наш райком комсомола пришло письмо из Таганрогского детдома, разоренного во время оккупации: ребята просили прислать книг для детдомовской библиотеки. Письмо передали нам в школу. В школе его прочли на комсомольском собрании. Спустя несколько дней нашем классе было собрано пятнадцать книг. Пятнадцать замусоленных книженций, от которых пахло чердаком и паутиной. При взгляде на них я припомнил бабушкино "На тебе, боже, что нам не гоже". Мне стало стыдно. То же самое, наверное, испытывали Володя и Мишка, не зря мы понимали друг друга с полувзгляда, полуслова.

Секретарем комсомольской организации у нас была - она же и старшая пионервожатая - очень миловидная девушка, совсем еще молоденькая, лет восемнадцати, бойкая, смешливая и, кстати, единственная на всю нашу мужскую школу. Звали ее Полей. Десятиклассники на нее заглядывались. Она это знала и, даже проводя комсомольски собрания по вопросам дисциплины и успеваемости, немного кокетничала с ними.

Когда через неделю мы внесли к ней в пионерскую комнату несколько увесистых связок с книгами, Поля изумленно выкатила свои хорошенькие карие глазки:

- Что это?..

Мы объяснили.

Но книг, собранных в нашем классе, нам было мало.

Мы вывесили в школьном зале "Боевой листок", напоминавший плакаты военных лет:

ЧЕМ ТЫ ПОМОГ

ТАГАНРОГСКОМУ ДЕТДОМУ?

Ниже был список - сколько книг сдано каждым классом.

Цифры менялись ежедневно.

Для тех, кто шел впереди, был красный карандаш. Для тех, кто был последним,- черный.

Мы собрали по школе около тысячи книг. И сами отвезли их в райком. Он размещался в одноэтажном бревенчатом домике, так что наша орава, да еще с книгами, не могла протиснуться в узкий коридор, часть осталась стоять на крыльце, не опуская связок на подмокшие, черные от осенних дождей доски. Поэтому получилось, что не мы вошли к секретарю, а он вышел к нам, коренастый, в армейской шинели внакидку, и поблагодарил, пожал каждому руку, а точнее - локоть, или похлопал по плечу - руки-то у нас были заняты. Это всем понравилось- и то, что он вышел к нам, и шинель внакидку, и даже Поля в своем сереньком пальтишке, туго затянутом пояском,- и в ней тоже сейчас было что-то от Каховки, от того, ради чего только и стоило рождаться, а мы опоздали, опоздали...

Не во всем, однако, нам так везло, как в операции с книгами.

Наш литератор (тот самый, кстати, который сменил Марью Терентьевну) поручил нам троим выпустить "Бюллетень". Не помню, почему именно нам, возможно, что в глазах Афанасия Андреевича мы достигли совершенства, изготавливая монтажи к различным литературным юбилеям. Не знаю также, отчего решил он так наименовать нашу классную стенгазету (не "Еж", не "Колючка", не "За отличную учебу", наконец, а - "Бюллетень"), но это название он сам объявил, и сам же обозначил для нас на листочке мелким, аккуратным почерком темы для заметок, и какую кому написать, и срок определил, когда все должно быть готово и "Бюллетень" - висеть на стене.

Мы сделали все, что требовалось, и были рады, когда "выполнили задание", отбоярились и водрузили его на указанное место, поблизости от входной двери.

Никто из ребят не читал наш "Бюллетень".

Мы знали, что это - по заслугам.

Что в нем было читать - передовую, написанную самим Афанасием Андреевичем - про то, что ученье - свет, а неученье - тьма?.. Или, скажем, заметку старосты нашего класса Шорохова - с призывом записываться в общешкольный хоровой, кружок?.. Или статью нашего комсорга Олега Гуськова - о том, что долг лучших учеником ......помогать отстающим?..

По ведь это был все-таки наш "Бюллетень", наша работа. И нам было досадно. Даже то - а может быть в особенности это и было досадно - что Афанасий Андреевич нас похвалил.

Этого мы не вынесли.

Через два или три дня на месте позорного нашего "Бюллетеня" висела новая газета. Называлась она - "Зеркало". Под заголовком стоял эпиграф: "Неча на зеркало пенять..."

Надо сказать, в целом у нас был хороший класс, хорошие ребята. Чернов перевелся в другую школу, в центре города, где директорствовал, как сам он объявил перед уходом, близкий друг его отца. Никаких особенных безобразий по отношению к учителям или подлостей, делаемых друг другу, в старших классах я не помню. Напротив, жизнь в классе была скучноватая, застойная, всем даже хотелось какого-то свежего ветерка, волнений, событий...

Наша передовая так прямо и называлась: "Почему мы скучно живем?" А потом шла "Песнь о вещем Олеге" (т. е. об Олеге Гуськове):

Как ныне сбирается вещий Олег

Работой комсорга заняться...

Был в нашем "Зеркале" довольно ехидный фельетон "Обыкновенная история на уроке истории", начинавшийся словами:

На истории уроке

Шум базара в Самарканде...

Чтобы никому не было обидно, мы не щадили здесь и самих себя.

Самоваром, что на солнце

Медью чищеной сияет,

Заливается, хохочет

Говорливый Воловик,

Смехом щеки разрывает,

А причины сам не знает...

Что-то в этом роде было и про Володю, и про меня, и про многих в классе. Мишка жил к школе ближе всех, поэтому вечерами собирались у него. Шмидт рисовал. Я писал стихи. Воловик был нашим единственным каллиграфом - он переписывал заметки (что имело для нас самые гибельные последствия). Кортиков и Трофимов, два самых заядлых наших остряка, сочиняли юмористическую. "Школьную энциклопедию". Костя Ефимов писал заголовки...

Сергей Аракелянц, втихаря кропавший стишки, отказался участвовать в "Зеркале" - и сам сделался мишенью:

Самолюбивые поэты

Поэмы пишут и сонеты...

Но наши не хотят поэты

Глаголом жечь сердца людей -

Страшатся классной стенгазеты

И не хотят работать в ней...

Успех, как говорится, превзошел все ожидания.

Мы еще только несли, чтобы повесить, скатанную трубкой газету, а вокруг уже заварилась толчея. Мы еще не успели приколотить ее к стене, а вокруг уже стоял хохот. Начался урок, но никто не спешил за парту: все сбились в кучу, повисли друг у друга на плечах... На переменах к нам бегали из соседних классов и тоже читали, смеялись, комментировали... Одно жаль: ребята не очень-то были склонны вникать в пространную статью на две колонки: "На Генеральной Ассамблее ООН", но что поделаешь... Мы решили, что к серьезной международной проблематике "Зеркало" должно приучать постепенно.

Назавтра был урок Афанасия Андреевича.

Когда он вошел в класс - крупного роста, тяжеловесный, с круглой, коротко постриженной головой - он находился примерно в таком состоянии, в котором хорошо разогретый металл начинает светиться.

- Что это? - сказал он, подойдя к столу и вынув из карманного футляра очки. Взгляд его прищуренных глаз был направлен в сторону "Зеркала".

Все молчали.

- Кто это сделал?- спросил Афанасий Андреевич.

Поднялась добрая половина класса. Потом весь класс.

Даже те, кому больше остальных доставалось в газете. Но Афанасий Андреевич безошибочно выбрал нас троих.

- Вы,- сказал он и посмотрел на меня (он всегда обращался к нам только на "вы"),- вы, - он посмотрел на Володю Шмидта, - и вы, - глаза его уперлись в Мишку Воловика, - после уроков пройдите в учительскую... Вместе с этим... - Он кивнул на "Зеркало".

Как бы там ни было, мы втроем явились в учительскую. Афанасий Андреевич велел нам разложить "Зеркало" на столе. А дальше - я, по его желанию, читал стихи и заметки вслух, он же следом за мной, с особенным, как мне казалось, смаком правил допущенные Мишкой ошибки. Их оказалось порядочно. Воловик и вообще-то не слишком ладил с грамматикой, тут же он вдобавок спешил, спешили мы все и не успели проверить переписанное им с точки зрения орфографии и синтаксиса.

После того, как Афанасий Андреевич выправил красным карандашом все ошибки (тут ни спорить, ни возражать ему было нечем), наше "Зеркало" сделалось похоже на больного ветряной оспой.

Но этого было мало.

Афанасий Андреевич перечеркнул по диагонали нашу передовую "Почему мы скучно живем?", поскольку главная ее мысль, пояснил он, была недостаточно четкой. В статье о Генеральной Ассамблее, сказал он, слишком много места уделено Греции и Яве, и на всякий случай тоже перечеркнул ее красным карандашом. Таким же образом он перечеркнул остальные заметки, говоря, что в одних мы слишком много философствуем, в других же - особенно в критических - что мы слишком перебарщиваем.

Он все это говорил, а его красный карандаш так глубоко вдавливался в бумагу, что кое-где она прорвалась насквозь, и мне такие места казались маленькими ранками, из которых сочится кровь.

Я сказал, что мы хотели сделать газету боевой, бичующей недостатки в жизни нашего класса, Володя же, с обычной своей туманной улыбочкой, заметил, что про Гоголя или Салтыкова-Щедрина некоторые современники тоже говорили, что они "перебарщивают..." Голос его при этом, плохо соответствуя улыбке, подрагивал от злости. Но Афанасий Андреевич отвечал ему, что не считает полезным вступать с нами в дискуссию и что прежде, чем касаться столь сложных проблем, нам следует овладеть правилами правописания в объеме средней школы...

И без того потерянное Мишкино лицо стало малиновым. Да и мы с Володей, наверное, выглядели жальче некуда, когда выходили из учительской. Володя шел впереди, тугая трубка ватмана в его руке напоминала древко сломанного копья.

Ребята - весь наш класс - толпились, ожидая нас, в коридоре.

- А я что вам говорил?..- сказал Аракелянц, когда мы обо всем рассказали.- А я что вам говорил?..- Он ровным счетом ничего нам не говорил, просто не хотел участвовать, в выпуске газеты. Но ему, видно, сейчас искренне казалось, что он что-то такое говорил, предупреждал - и вот оказался прав.

На прощанье Афанасий Андреевич объяснил нам, что он вовсе не против нашей инициативы, совсем нет, но материалы для газеты сначала следует согласовать с ним и другими учителями, проверить и должным образом отредактировать... Однако мы решили: с нас хватит, пускай этим теперь занимаются другие.

(Когда впоследствии мне приходилось встречать людей ко всему равнодушных, апатичных, не способных противиться обстоятельствам, я всегда вспоминал нашего Афанасия Андреевича и думал, что он тут хорошо поработал...)

...Так мы решили. И решили, что будем жить дальше тихо, не переть на рожон - что, в самом деле, нам больше всех надо?.. Кто-то из нас вычитал афоризм древнегреческого философа "проживи незаметно", и мы решили, что именно так отныне и станем жить.

Так мы всегда решали и так держались - до первого воскресника, первого комсомольского собрания. Но пока... Пока нами овладевала черная меланхолия. Весь мир вокруг представлялся нам ощетинившимся, враждебным. Именно в такие дни нам особенно хотелось уехать куда-то, где идет борьба по крайней мере с достойным противником - с мировым империализмом, например, а не с Афанасием Андреевичем или Аракелянцем... Впрочем, что до черной меланхолии, то в основном она овладевала мной одним.

Дело в том, что Володина мать уехала с дочкой, младшей Володиной сестрой, к родственникам в Чкалов, куда со временем, когда они там обживутся, должен был перебраться и Володя. А пока Мишкина мать уговорила его пожить у них. Так что они с Мишкой вместе спали на расшатанной железной койке, а чая и воблы в доме Мишки хватало, и Володя не чувствовал себя там в тягость.

Я потихоньку им завидовал. Им все-таки было веселее - вдвоем. Больше того, мне иногда начинало казаться, что я для них лишний, им хорошо и без меня. Мишке нравилась техника, то есть ему нравилось целыми днями валяться на кушетке, листая журналы "Техника - молодежи" и "Знание - сила", а также "Занимательную физику" Перельмана, и размышлять о чем-нибудь совершенно фантастическом - скажем, о том, как создать поезд, который, двигаясь по проложенным через центр Земли тоннелям, без горючего, с помощью одной лишь центробежной силы будет перевозить пассажиров из полушария в полушарие. Володя читал книги по воздухоплаванию - он хотел стать летчиком, и не надо было обладать большим воображением, чтобы представить его стройную, легкую фигуру затянутой в черный комбинезон, где-нибудь на летном поле или в кабине самолета... Кем хочу стать я сам - этого я не знал, и непонятная маята, переполнявшая меня угнетала - так мне казалось - не только меня самого, но и тех, кто находился со мной рядом.

Где-то в душе я жил ожиданием, предчувствием встречи с каким-то мудрым, всеведущим человеком, который поможет мне распутать узлы, которые жизнь затягивала все туже. Он, этот человек, мерещился мне похожим на отца, которого я хорошо помнил, но мне казалось, он должен быть значительно старше, с простым, ясным лицом и спокойными, немного выцветшими глазами, как у моего деда. Но по вечерам, когда все у нас засыпали, я каждый раз оставался один на один со своим дневником, своими стихами, которых никому не читал, даже Мишке, боясь, что он меня высмеет:

По Элладе в ясный день,

Легендарничает старь,

Ходит мудрый Диоген,

Высоко держа фонарь.

Он бредет из века в век,

Пряча ужас в бороде:

"Мне откликнись, Человек!

Я ищу - но где ты, где?.."

Я иду - и все темней,

Не видать ни зги.

Только вместо фонарей

У меня мозги.

Стихи, был я уверен, после Маяковского можно писать только лесенкой, лирика в наши дни никому не нужна, пошло и даже преступно подражать Фету, когда в Нюрнберге идет процесс над фашистскими главарями, и у нас в стране еще столько городов лежит в руинах...

Назад Дальше