Из горновой сперва вышла согнутая крючком Катя, двинулась, как слепая, к выходу из кузни, за ней, покачивая широкими плечами, прошел Пилюгин. Не оборачиваясь, он захлопнул за собой дверь, так и не заметив Мишуху.
Скрип их шагов по снегу давно затих, а Михаил все сидел и сидел на прежнем месте, онемевший. Потом обозначился в дверях кузни Петрован Макеев с набитой сумкой и, увидев Михаила, спьяну даже не удивился ему, лишь протянул:
- А-а, ты… - Прошел в горновую, вернулся. - А они игде? За закуской, приказал, ступай. Лидии, грит, скажи - приказ от меня… Поворо-от!
Мишуха поднялся и молча пошел из кузни, пошатываясь, будто хмельным был он, а не Петрован Макеев.
* * *
Род Пилюгиных был древний, жила молва, что прадед отца Артемия чуть ли не при царице Екатерине первым поселился здесь. Звали его Роман, оттого будто и речка, вытекающая из-за увала и за другой его конец затекающая, стала называться Романовкой, а по ней затем и деревня.
Земли тут были скудные, Сибирь, Сибирь, а ею и не пахло. За увалом опять лежали каменистые холмы, пахотная земля и сенокосы выбирались клочками, лесов не росло и в помине. Зато в холмах полно было ключей, вода из-под каменистых круч выбивалась светлая, как хрусталь, студеная, вкусная. Там, где ключи вытекали, и находилась пригодная для обработки или покосов земля - небольшие луговины, крохотные пашенки. Поля и луга по ключам так и назывались - Большой ключ, Волчий, Зеленый (на лугу, по которому он тек, было много берез, осинника, всяких кустов), Летний (зимой он почему-то иссякал).
Не все ключи впадали в речку, многие сочились в болотины или пропадали в песчаной почве. Потому речка Романовка была невеликой, мелкой, но с многочисленными омутами, в холодной глуби которых водились даже щуки.
Не щедрой была земля вокруг, да земля, из рода в род Пилюгины считали ее своей, новых поселенцев принимали с разбором, только тех, кто признавал их здешнюю первородность, в которых усматривали будущую покорность. Таких на первых порах поддерживали, ссужали и хлебом и деньгами, пользовали своим тяглом и хлеборобными орудиями. В ответ требовали не столь материальной благодарности, хотя, конечно, принимали ее без отказу, сколько безоговорочного признания все той же их первородности, их старшинства.
Самым удачливым из Пилюгиных был дед Артемия по имени Фортунат. Имя было древнее, он гордился им и всем объявлял, что не то по-гречески, не то по-латыни оно означает - успешливый, счастливый. Так оно было и на самом деле. Фортунат имел две лавки в волостном селе и маслобойню, вел какие-то дела с семипалатинскими киргизами, до чьих степей от волости была всего какая-то сотня верст или того меньше. А верстах в полутора от Романовки поставил большую мельницу, запрудив речку меж двух длинных отлогих холмов.
Случилось это последнее в 1900 году, когда его сыну Сасонию стукнуло уже двадцать лет, он и стал там главным мельником.
Сооружение мельницы было и радостью и горем всей округи. Радостью потому, что до этого даже из Романовки возили молоть хлеб в волость, за двадцать верст, а из других деревень, лежащих вниз по течению речки, путь был еще дальнее. А горем по причине, что Фортунат наглухо запрудил Романовку меж тех холмов на целых два лета. Пока наполнялась длинная, больше двух верст, котловина, речка дальше течь перестала, русло высохло, щук из омутов, как оседала вода, повыбрали прямо руками, а всякая мелочь протухла в клейком иле.
Но рыба - черт с ней, в этих местах рыбалкой никто и не занимался, баловством это считалось, главное - в первое же лето от пропавшей речки стали сохнуть нижние луга. Они и без того были наперечет, а теперь укосы ополовинились, народ зароптал. Фортунат в первое лето отговорился просто малым урожаем трав, разве, мол, не бывало когда такого, речка-де здесь ни при чем. А на другое лето стало яснее ясного, что при чем, с самой весны уже луга червивились и желтели, трава скручивалась, сохла. Мала речка, а оказалось, что некому больше землю поить: и зимние снега, и летние дожди бессильны. Люди из нижних деревень потребовали срыть возведенную из земли и камней плотину, освободить речку. "Сбесились, что ли? - багровел от нелепых требований Фортунат. - Капиталу сколь вложено… Для вас же, дураков! Чтоб не ездили с зерном за полсотии верст киселя хлебать". Но дело заваривалось все круче, нижнереченские мужики решили силой срыть запруду. Да не тут-то было, почти вся деревня Романовка с кольями, а то и ружьями встала на ее охрану. Вот как дальновидно благодетельствовали Пилюгины новым романовским поселенцам.
В ту зиму мор скота был сильным, еще одно такое бы лето, и предприятию Фортуната Пилюгина не пережить, да к весне огромная котловина налилась до меры, и по паводку вода потекла через плотину, падая вниз с пятисаженной высоты, покатилась забытой дорогой, заполняя все омута и ямы. На одном конце широкой, тройками легко разъехаться, плотины стояло высокое здание мельницы в два привода, два огромных крепких водяных колеса весело крутились - Фортунат в благодарность романовцам положил бесплатно перемолоть весь их хлеб последнего урожая.
А через неделю уже потянулись к мельнице обозы из соседних деревень и деревушек. Молодой Сасоний, парень крепкий, белозубый и холостой в ту пору, покрикивая на работников, весело принимал помольцев, кидал шуточки молодым бабам и девкам, шустро высчитывал гарнцевый сбор…
Фортунат - по-латыни обозначало "счастливый", а жизнь Сасония, как он сам считал, складывалась еще лучше. Отец там где-то мотался из Сибири в Казахстан, глотал степную пыль, торговался до хрипоты с киргизами, а он жил на приволье, без особых хлопот и забот, при желании мог погулять и покуражиться в Романовке, как и в любой другой деревне. Размах дел, а может, и развлечений не тот, что у отца, да ему хватало, в конце концов, счастье каждый понимает по-своему, и что для одного неволя, для другого приволье.
Но сильных и долгих загулов Сасоний не любил, по каковой причине и было ему полное доверие отца. Однако лет через несколько выпивка послужила причиной вынужденной женитьбы. Стояла верстах в десяти от мельницы, на краю чахлого лесочка, большая деревня Березовка, с обширным постоялым двором и кабаком. То и другое принадлежало богатому мужику Ловыгину, была у него великовозрастная дочь Федотья, безгрудая, плоская как доска, угловатая - наколоться можно. И однажды, погуляв с вечера в кабаке Ловыгина, Сасоний по позднему времени домой не поехал, лег спать на постоялом дворе, а на заре пробудился от того, что кто-то дергал его, жарким воздухом дышал в ухо. Сквозь похмелье Сасоний обнаружил, что балуется с ним дочь самого Ловыгина, хватает горячими губами его щеки. Девки Сасонию давным-давно не в диковину, на мельнице он перемял их немало, а тут чего ж…
А в самый разгар вдруг кто-то вошел в комнату и сдернул с них одеяло - стоял возле кровати сам Ловыгин с плетью, борода его ходила ходуном вверх и вниз.
Без лишних слов Ловыгин вытянул плетью Сасония с большой щедростью, тот взвыл и скатился на пол. Не поскупился Ловыгин и для дочери, от удара она скрючилась, узлом почти завязалась, тоже завизжала.
- К попу! - рявкнул Ловыгин, все тряся бородой. - Ж-живо, блудодеи!
Не слова, а плеть, дрожавшая в крупном, густо обросшем волосами кулаке Ловыгина, заставила Сасония скоренько натянуть штаны, сапоги. Юркая, как мышь, Федотья накинула через голову юбку еще проворнее, надела одним махом кофту, первая побежала к двери.
Плетью Ловыгин прогнал их пустой еще улицей прямо к церквухе, а там уж поп был наготове.
- Да эт вы что?! - крутнул было тяжелой и мутной еще головой Сасоний. - Не хочу под венец… с ней! Без отцовского благословения…
- Поговорь у меня теперь! - рыкнул Ловыгин. Он и в церковь явился с плетью, стоял сзади, широко расставив могучие, как бревна, ноги, загораживая выход.
Так Сасония оженили. Отец его в это время был у киргизов.
По возвращении из Казахстана он такой неожиданностью был взбешен, но последовавшим разговором с Ловыгиным удовлетворился, приехал от него навеселе и по любви своей к толкованию имен сказал:
- "Феос" по-гречески - "бог", а "дотес" - "податель". Имя Федотья означает - "бог подал". И не скупо подал, Сасонька. Живите.
Жить стали в общем согласно, Федотья баба оказалась загребущая. Так и слава, как вода в речке, потекла про нее: глаза завидущие, а руки загребущие. Сразу же по приезде на мельницу полной хозяйкой там стала она, гарнцевые поборы увеличила вдвое. "Одна мельня на округу - куда денутся, - объяснила она мужу. - В волость-то ехать с помолом еще накладней будет. Соображай".
А кроме этого, завела она немалые пашни в холмах, огороды, пасеку, на которых работали мужики и бабы окрестных деревень. А там поднялись близ мельницы и обширная конюшня, коровник, овчарня, несколько крепких завозен из лиственницы железной крепости, доставленной из алтайской тайги, два длинных, разделенных на клетушки барака для работников. Мало-помалу возле мельницы, которая все крутила и крутила своими колесами, стало возникать что-то вроде собственного поселка Сасония Пилюгина с собственными батраками. Место это так и стали называть - Пилюгинский хутор, чему его владельцы несказанно радовались.
- Ну, Федотья, ну жинка у меня! - откровенно говорил Сасоний в бражные праздники, хлопал ее по костлявому заду. - Без нее-то бы я так мельником и прожил… А теперя у меня вона - хутор!
- Сказано те было - бог подал, - вставлял обычно наезжающий по праздникам в гости Фортунат.
Родитель Федотьи, подтягивающийся в такие дни сюда же, самодовольно качал бородой:
- Ловыгинскнй корень. Ко-орень!
Сворачивался подобный разговор обычно вздохом Фортуната:
- Что ж он, корень, отростка-то не дает? Наследника-то?
- Да уж тут чего… - сникал Ловыгнн. - Уж тут эдак… медлит господь. А может, дураки, сами не стараетесь?
- Да уж тятенька, тестюшка родимый! До потов вроде, а оно… - всхлипывала Федотья.
- Но, детюни, - успокаивал тогда Фортунат, щедро брал вину на свой род. - Эт мы, Пилюгины, должно, малосильные. У меня вон один всего Сасоний и зачался. Беда! Зато в другом мы уж! Да ничего, Федотья, господь имя твое оправдает. Не зря тако окрещена.
Оправдал господь ее имя еще не скоро. Лишь под осень одиннадцатого года начало к неописуемой радости всех пухнуть брюхо у Федотьи, а в положенный срок и народился малец, названный Артемием…
В тот год, тоже високосный, поселились на мельнице две семьи новых батраков - старики Афанасьевы с сыном Данилкой двенадцати лет да молодожены Тихомиловы с полуторагодовалым Степкой.
Старики Афанасьевы - ему отстукивал седьмой десяток, она на восемь лет моложе - были взяты для хождения за всякой птицей, которой Федотья развела несчетное количество, в том числе невидаль по тем местам - грузных, с красными соплями индюков. Тихомировых Федотья определила в скотники.
Года через два или три погибла мать Данилы - упала с мельничногоколеса вниз и разбилась.
- Как же тя занесло туда, как?! Родимая… - хрипел старик, распластавшись на гробу, когда он стоял еще в каморке, где они жили. Он обнимал мертвую свою жену, точно хотел вынуть из гроба, а на ее место лечь сам. - Как же?!
- Как? - всхлипнул Данилка. - Утиный выводок плавал под кустами. Щуки начали его гонять, утащили одного, другого… Хозяйка-то и накинулась на мамку: "Куды, - грит, - квашня, смотрела, доставай теперь утяток". И со злобы пихнула ее с плотины. А я видал все…
- Ты што?! - поднял старое, распухшее лицо отец. - Как так?
- А водой ее в желоб и затянуло тут… Желоб склизкий, ее на колесо соскользило струей, да и швырнуло…
- Врешь, сопляк! - завизжала свиньей Федотья, завернувшая на беду в каморку. - Огрызок… Убью!
Она схватила тяжкий валек, лежавший возле печки, размахнулась и в бешенстве размозжила бы ему голову, да Кузьма Тихомилов перехватил его, вывернул из ее цепких рук.
- Одурела, хозяйка! - Он швырнул валек на прежнее место. - В суд вот на тебя…
- В суд? А-а, в суд?! - пуще прежнего затряслась мельничиха. - Дармоеды! Кормишь вас… Убирайся отсю-дова! И ты со своим объедышем… - крутнулась она к Афанасьеву. - Чтоб духу не было!
- Не разоряйся, ты… глиста болотная! - взорвался и Кузьма.
Федотья от такого ответа побледнела, желто-зеленые глаза ее раскалились еще злее. Вытолкнув какую-то пробку из черной зубастой пасти, она заревела:
- Сасони-ий! Ружье скорей… В глотку ему прямо! Ружье мне!
Прибежал немедля Сасоний, без ружья, правда, разобравшись в чем дело, подтвердил бесповоротно:
- Съезжай, Кузьма, отсюда немедля. И ты, старик, как жену похоронишь… Суд! Такой суд всем покажу, что и разуться не успеете.
Изрек приговор и повел из каморки Федотыо, усохшую после родов почему-то еще больше, держа ее за острый бок. Но та вырывалась из его рук, отпихивалась сухими локтями, кричала злобно теперь на мужа:
- Сундук с назьмом! Прощаешь им… За клевету, за обиду мне? А я не прощу!
Вырвалась, подскочила к Кузьме, готовая вцепиться длинными и острыми пальцами в его глотку, но не вцепилась, прохрипела, задыхаясь:
- Не пыряй глазищами! Я тебе их выдавлю! Вспомнишь глисту. И этому афанасьевскому сопляку… Все едино изведу вас всех! Я так решила…
Кузьма Тихомилов был не из пугливых, он потрогал коротенький, острый усик, усмехнулся и ответил:
- А задницу я твоим решеньем подотру.
То ли его усмешку, то ли сами слова Федотья вынести уже не могла, в тощей груди ее что-то булькнуло и порвалось, она столбом упала в обморок, на руки Сасония.
С этой-то минуты, как стали считать в Романовке, и повелась великая вражда меж Пилюгиными, с одной стороны, Афанасьевыми и Тихомиловыми - с другой. Она то убывала, то прибывала, то проявлялась явственно, то тлела незаметно, но никогда не исчезала, передавалась от старших к младшим, от отцов к детям.
* * *
Данила Афанасьев народился, когда отцу его шел уж пятьдесят пятый год. "Угораздило это нас с маткой под старость, перед людьми стыдно, - говорил он сыну, умирая на другой год после гибели жены. - Она-то еще помоложе меня, а я… Были у тебя три брата с сестрицей, да все померли. А ты вот один из всех выжил, люди и звали тебя огрызком… Последний, мол. Счас вот один остаешься. Да огрызок не огрызок, а куда ж денешься, живи, сколь бог пошлет. Покуда не приберет, значит…"
Умер он, как потом объяснил Кузьма Тихомилов Даниле, от тоски по жене, а его матери, и еще от надрыва работой - всю жизнь в батраках, в унижениях, в голоде.
- Неужель от тоски помирают? - спросил тот.
- Смотря какой человек, Данилка. Ежели с большим сердцем…
Парнишка помолчал, что-то думая, проговорил:
- Так ежели большое, значит, оно ж сильное.
Кузьма рассмеялся, потрепал его по лохмам:
- Несмышленыш. Ничего, дойдешь. Как зеленый помидор в валенке.
После того как их выгнали с Пилюгинского хутора, они все вместе поселились в Романовке, в давным-давно брошенной кем-то землянке, подновив ее. Данила знал, что отец его несколько раз ездил в волость искать управу на Пилюгиных, да не нашел, сам старшина приказал его плетью гнать прочь. Но отец не угомонился, собирался ехать в уезд, да тут и слег и не встал больше.
- Ты того, Кузя… Не кинь парнишку-то, а? - проговорил он, уже отходя. - Сомнут же. Пособи хоть маленько ему окрепнуть.
- Да об чем тут говорить, - сказал Кузьма.
- Не кинем. Ты не беспокойся, - подтвердила и его жена Татьяна, пообещав это же большими усталыми глазами. - Будет Степке нашему старшим братом.
Поселение Тихомиловых и Афанасьевых в Романовке подхлестнуло и без того великую ярость Федотьи, жены Сасония.
- А-ах вы?! Расположились! - рычала она, и по всему тощему телу ее будто прокатывались волны. - Убирайтесь с наших мест! И чтоб вони вашей не слыхалось тут!
- Вонь-то вся от вас тут идет, - отвечал упрямый Кузьма.
- От нас?! От нас? - колотилась Федотья. - Мы всю округу кормим!
- Обдираете вы всю округу. Не вода на вашу мельницу льется, а пот да кровь людская.
- Н-ну, узнаете!
Федотья попробовала восстановить против пришлых всю Романовку. Ее слушали, соглашались с ней, поддакивали. "Да ить так, матушка, оскорбитель Кузьма… Голь перекатная, а со ндравом. Народ пошел - и бога не боится. Достукается…" Поддакивали, а времена-то, видно, были уже не те, когда люди стеной поднялись на защиту пилюгинской мельницы, теперь никто никаких действий против Тихомилова не предпринимал. Более того, Кузьму с Данилкой наняли в пастухи, а Татьяну охотно брали в поденщицы. Тихая и работящая, она всем приходилась по нраву, а иные даже говорили ей: "Пилюгины да Ловыгины тут испокон мясогрызы. Не бойся. А Федотья - ну прямо зверица. При ей-то и помол вдвое дороже стал… Не токмо стариков Афанасьевых со свету свела, всех работой задавила".
Чувствуя свое бессилие, мельничиха исходила яростью, чернела аж, а Кузьма Тихомилов к тому ж однажды принародно сказал:
- Мои хоромы жги - не подожгешь, землю огонь не берет. А их мельня, завозни, дома - все из звонкого дерева. Не угомонится, так и подпалю, аж небу жарко станет…
- Да это что? Это что-о? - забилась Федотья в истерике перед мужем, когда до нее дошли эти слова. - Грозит, вонючка! Дожили! Что ты-то смотришь, мешок с назьмом! Тогда я сама его с ружья убью!
- Остынь ты! - осадил ее Сасоний. - Нашла себе врага… Мало тебе дел по хозяйству? Может статься, и без тебя его убьют. Война, кажись, катит…