- Так я ж и говорил - хорошо б научиться. А тогда так, пиликал. Купил гармонь да по самоучителю вот все лады потихоньку и освоил.
- Хитрец.
- Хитрец-то, дядь Данила, чужой песне подыграть старается. А я свою пою, - возразил Степан.
- Ну! Какая ж она, твоя песня? Что-то я вот, признаться, никак понять того не могу.
- Не беспокойся, дядь Данила. Человечья…
И он, весело подмигнув свесившейся с печки Катерине, отчего она мгновенно юркнула куда-то в темную глубь, будто ветром ее слизнуло, снова потянулся за гармошкой.
Целых десять лет семейство Афанасьевых не увеличивалось, сам Данила, помня о здоровье жены, вроде бы даже был таким обстоятельством доволен, но Арина молча и тяжко переживала. И когда почуяла наконец в себе новую жизнь, облегченно заплакала.
- Да, это славно, Аришка… Только нельзя тебе родить-то. Катькой вон чуть богу душу не отдала. А снова рисковать не стоит.
- Я не рисковать, а рожать буду, - упрямо заявила она и, несмотря на отговоры мужа, на своем настояла. Но роды, к великой радости обоих, получились намного легче прежних, оба думали, что бывшие колчаковские побои, видно, больше сказываться не будут, и находились от счастья на седьмом небе. Еще через пять лет родился Колька, снова обошлось все более или менее благополучно. А при рождении Зойки и произошла трагедия, таившаяся внутри у Арины с далекого девятнадцатого года. Произошла через два десятка лет, в ту пору, когда жизнь неузнаваемо переменилась и наладилась, когда только бы жить да радоваться на белый свет. К тридцать девятому году небольшой Романовский колхоз хорошо стал на ноги, и хотя ни электричества, ни радио сюда еще не дотянули из-за дальнего расстояния от крупных сел, песни над деревушкой звучали каждый день, патефонные коробки были у многих, завелись и гармонисты помимо давно обженившегося Степана Тихомилова. Но главное, в сусеках колхозников бывало достаточно зерна, во дворах - у каждого корова, полдюжины овец, обязательно свиноматка с хряком, а уж о всякой птице и говорить нечего - гусей, уток и кур каждый держал сколько хотел. И хотя сельхозналоги - мясные, молочные, яичные, шерстяные и прочие, говоря по совести, были немалые, но и для себя еще оставалось достаточно. Однако после смерти жены для Данилы Афанасьева свет потух.
В тот год, как померла Арина, за месяц до ее кончины у Степана Тихомилова родился третий уже ребенок - Донька. Жену Степан привез из той самой деревни Березовки, где учился когда-то в школе, звали ее Ксения, была она девкой рослой и стройной, характером общительная и веселая, как сам Тихомилов Степан. И еще, на счастье, оказалась она бабой молочной, хватало у нее молока и для своей девочки, и для осиротевшей дочери Данилы - Зойки. Катя по нескольку раз в день носила Зойку к Тихомиловым, а вечером Ксения сцеживала молоко в кружку, Катя переливала его в бутылку и ночью кормила свою сестренку через соску.
- Катька-Катенька ты моя, как бы я без тебя-то теперь? - не раз вырывалось у отца. За много недель после смерти жены это были чуть ли не единственные слова, которые он время от времени только и произносил. А так целыми днями молчал, к работе сделался равнодушным, ночами, кажется, никогда не спал. Всякий раз, встав к ребенку и засветив лампу, Катя видела, что отец лежит на спине и уныло смотрит в потолок.
- Ну чего ты, пап? - подходила она не раз к его кровати. - Мама ушла от нас с надеждой, что всех детей подымем. Да и что ж - голые-голодные не ходим. Ничего, пап… Ты поспи.
Он только молча и благодарно гладил руки дочери.
Степан Тихомилов отвечал в артели уже за все животноводство, а тем летом вообще взял на себя колхозные дела полностью. Когда-то Данила Афанасьев был во всем верным помощником его отцу, Кузьме Тихомилову, теперь таким же помощником Даниле стал давным-давно Степан. И с сенокосом вовремя справились, и рожь скосили в положенный срок, а там принялись за ячмень, за овес, за пшеницу…
… Поздним сентябрьским днем, когда на землю падал холодный сумрак, Данила Афанасьев и Степан Тихомилов возвращались в одном ходке с дальних пашен. Председатель колхоза был по прежнему молчалив, он угрюмо, без всякой радости оглядывал свершенную уже, извечную крестьянскую работу - убранные поля и луга, стога сена и хлебные скирды, отбрасывающие длинные черные тени, довольно обширные площади поднятой зяби.
- Хватит, дядя Данила, мучиться-то. Что ж поделаешь, коли так случилось, - проговорил негромко Степан. - Жизнь, какая бы нам судьба ни выпадала, не кончается.
- Оно, разве я не понимаю, что хватит… Любил я ее, Степан, без памяти. А теперь что мне осталось?
- Что осталось… - шевельнув крутой бровью, повторил Степан. - Не мало она тебе радости оставила. На век хватит. Вон сколь детей-то! Катерина у тебя одна - прямо золото.
- Катька… Она, Степушка, дороже всякого золота. Материна у ней душа. Не хотела она нынче в школу ехать, кто, мол, с Зойкой-то будет? А ведь последний, десятый класс, ты, говорю, в уме, бабку Андрониху попрошу.
- Это правильно, что отправил ее. Пущай доучится.
Едва приметный проселок, покрытый ржавой, давно высохшей травкой, вилял меж невысоких сопок, сейчас черных и унылых. Лишь по весне сопки эти покрывались редкой зеленью, до середины июля по склонам их еще пасли скотину, а затем и без того скудная растительность выгорала в прах, каменистая земля покрывалась горячим пеплом, из которого торчали одни полынные метелки, меж полынных стеблей шныряли мелкие ящерицы.
Потом проселок вынырнул в лощину, полого опускающуюся к деревне, потек мимо деревенского погоста.
- Остановись-ка, - проговорил председатель.
Степан натянул вожжи. Данила сошел с ходка, прошел под густо разросшиеся кладбищенские деревья к могиле жены. Холмик порос за лето невысоким полынком, вокруг оградки кой-где пробились лопухи, сейчас уже пожухлые. Данила повыдергал полынь, обломал сухие стебли лопухов.
То же самое сделал и Степан на могиле своего отца с матерью, потом подошел к председателю, который стоял на том же месте, только повернувшись к расположенной рядом могиле своих родителей. Похоронены они были друг возле друга, могильные холмики давным-давно исчезли, на ровном месте стояли склонившиеся один к другому два небольших деревянных креста, почерневших от дождя и солнца. Нынче весной, укладывая рядом в землю свою Аришку, Данила поправил подгнившие кресты на могиле родителей, а они опять наклонились так же.
- Ровно друг к дружке тянутся, - проговорил Данила.
Внизу лежала Романовка, отсюда, с кладбища, деревушка была видна как на ладони, до последнего домишка. Многие хозяйки топили уже печи, вечер ложился безветренный, дым из труб поднимался высоко и бесследно таял в беспредельном осеннем небе над землей.
- Родители мои были немолодые уж, Степан, - кивнул на кресты Данила. - Да не своей смертью померли. Матерь мою Федотья Пилюгина сгубила. За утенка. Знаешь?
- Да что-то такое слыхал от людей.
- У Пилюгиных они в работниках жили, на мельнице. Твои и мои родители. Федотья та и спихнула в пруд однажды мою мать. Не устерегла, мол, утенка, которого щука утащила. Заволокло ее на мельничное колесо и бросило вниз, разбило. Я все сам видал, своими глазами… А там с такого горя и отец мой скончался.
Данила Афанасьев постоял у могил недвижимо еще минуты две, простоволосый, пыльную фуражку держал в опущенной руке так, будто она была с пуд весом и гнула его к земле. А потом разомкнул губы в горькой усмешке:
- Я что это вспомнил… сын той Федотьи Пилюгиной, Артемка, письмо мне прислал.
- Письмо?! - удивился Степан. - Это с чего же?
- В Романовку просится. Вместе с семьей.
- Во-он чего! - протянул холодно Степан.
- Где-то они в северных краях живут, под Норильском, что ли.
- Как они там оказались-то?
- Старик Ловыгин, отец Федотьи, их туда увез.., Правильно рассчитал, старый пес, все равно бы потом выслали. Так он сам. Там и помер. Артемка этот женатый. За родителей я, пишет, не в ответе, вы друг с дружкой посчитались, а я при чем? А тем больше мои дети? Двое их у него.
- А сама Федотья? Живая?
- Живая, пишет. Всего пять человек, значит. Вот, надо решать.
Данила медленно натянул фуражку и пошел к ходку. Но прежде чем тронуться, оба еще помедлили, потоптались молча на пыльном проселке.
- А может, дядь Данила, ничего не надо решать? - проговорил Степан. - Зачем они нам тут?
- Да у меня тоже сердце не лежит. А с другой стороны - не за утенка же мы друг с дружкой считались.
- Так тем больше! - воскликнул Степан. - Вон какая вражда была.
- Была, - кивнул Афанасьев. - А вот Артемий правильно вопрос задает - дети-то при чем?
- Дети, конечно, - согласился Степан. - А бабка Федотья до конца с нами не примирится.
- Ну, время всех утихомиривает, - кивнул председатель на кладбище. - Сколько ей жить-то осталось?
Но Данила Афанасьев ошибся. Бабка Федотья, дочь Ловыгина, жена Сасония Пилюгина и мать Артемия, прожила еще долго, сея вокруг себя ненависть и смерть…
* * *
Став так неожиданно председателем колхоза, Катя Афанасьева почувствовала себя еще более беспомощной и растерянной. Раньше она делала то, что ей поручали - крутила веялки на токах, косила траву, ухаживала за овечками. А теперь, затемно приготовив кой-чего ребятишкам, шла в ободранную контору. Но чем там заниматься, не знала. Счетоводиха Мария молча и уныло щелкала счетами, и именно этот неживой звук костяшек еще больше сдавливал ей сердце, она начинала плакать и убегала в слезах на овцеферму, до вечера занималась там привычными делами.
- Что ты все брякаешь ими! - выкрикнула она на третье или на четвертое утро. - Что ты все считаешь-то?
- А ты, дура, что ревешь-то? - в свою очередь спросила Мария.
Грубый вопрос не оскорбил Катю, она расслышала в нем сочувствие, уловила что-то дружеское. И, прижавшись к дверному косяку, еще пуще заплакала.
- Что ж они сделали со мной? Что сделали? Какой с меня председатель?
- Такой и председатель.
- Да ведь надо что-то делать. А я не знаю, с чего и начать.
- С того и начать, - опять односложно и сердито ответила Мария. - Вот давай сперва контору побелим. Выскоблим отсюдова дух пилюгинский. А то, гляжу, заходишь, а в нос-то его вонь тебе и бьет!
- Правда, давай, - обрадовалась Катя. - А только с овечками-то как?
- А назначь кого к овечкам. Тебе-то зачем теперь самой? Теперь у тебя другие дела будут.
- Да кого ж назначить?
- Кого-кого… Хотя бы вон Лидию Пилюгину.
- Ты что?! - испугалась искренне Катя. - Да ведь что они обо мне тогда подумают?
- Кто - они-то?
- Да бабка хотя бы Федотья.
- А что тебе Федотья! Ты на нее не смотри. Ты теперь за весь колхоз наш горемычный в ответе. Вот за него и отвечай. А Лидия, я кумекаю, ничего бабенка. Затырканная только. Вот я сейчас ее и позову.
- Постой, постой… - вскричала ей вслед Катя, но та или не расслышала, или не захотела больше с ней спорить.
Лидия пришла скоро, через полчаса. Зайдя в тесную, в два оконца всего, комнатушку, она оглядела бывший кабинет своего мужа так, будто сроду тут и не бывала, и произнесла:
- Ну-к, что?
- Хочу я попросить тебя, Лидия, на овцеферме… вместо меня теперь.
Она произнесла это и сразу же поняла, что последние три слова говорить бы не надо, они неприятно царапнули жену Пилюгина - у той чуть дрогнули ресницы, длинные и красивые.
- Ладно, - сказала она. - Прям счас, что ли?
- Да они, поди уж, с голоду изревелись. Соломы им хоть с крыши надергай.
- Ага, ладно, - произнесла Лидия и вышла.
А Катя и счетоводиха принялись за дело. Мария притащила из дома несколько комков негашеной извести и две рогожные кисти. Катя тем временем натаскала воды. Известь они загасили в большом старом ведре, стол и стулья выставили на улицу и начали промывать закопченные с довоенного еще времени табачным дымом стены и потолок. День был солнечный и теплый, в открытые окна тек пахучий апрельский воздух, тут же сушил пробеленные участки. Помещение преображалось, становилось светло, потолок будто поднимался. Улучшалось и настроение Кати, и, закончив побелку по первому разу, она, забрызганная известью, обвела взглядом кабинет, удивилась:
- Ты гляди-ка!
- А ты думала, - с улыбкой кивнула Мария. - Счас вот еще разок пробелим, да окна промоем, да пол выскоблим - и что твои палаты! Слава богу, теперь табачищем коптить некому. А там как-нибудь пол покрасим, оконные рамы…
- Ага, все сделаем! - по-детски воскликнула Катя. - Отец приедет и не узнает свой кабинет… - И тут же сникла: - Только вот третий месяц письма от него не приходит.
- Ну… ждать надо, - произнесла Мария, не глядя на Катю, не в силах поднять на нее глаза.
- Ждать… Я и жду, чем еще жить-то.
И она, бросив кисть, заплакала, прислонившись к влажной еще стене.
- Опять реветь… - Мария подошла к ней, оторвала от стены, неловко прижала к себе. - Ну что ты… будет. Ничего. Что поделаешь? Ждать надо покудова…
Мария говорила все это сбивчиво, через силу, язык ей не повиновался. Катя уткнулась ей в забрызганное известью плечо, а Мария вздрагивающей рукой гладила ее по худой спине. Потом в сердцах отстранила ее от себя, властно и сурово бросила:
- Бери кисть!
Перемена в Марии была настолько неожиданной, что Катя, перестав плакать, с изумлением поглядела на нее.
- Расхлюпалась тут. На нее колхоз доверили, а она… Отец-то вот приедет, так похвалит?
Катя поморгала мокрыми ресницами, вытерла их белыми от извести пальцами.
- У кого счас горя нету? - продолжала счетоводиха. - У меня вон тоже мужика убили, у других. У каждого горя - сколь воды в море, до самых ноздрей плещется. Так что не у тебя одной.
Мария говорила все это зло и отрывисто, хлестала Катю словами без жалости. А та, забрызганная известью, стояла посреди пустого и гулкого кабинета, сжалась, как от холода, хотя через открытое окно тек в помещение теплый солнечный свет. Там, за окном, радуясь этому уже по-настоящему весеннему теплу, ошалело кричали воробьи - извечные спутники людей и в бедах, и в радостях, но Катя птичьих голосов не слышала, в ушах ее стоял какой-то больной звон.
- Что ты на меня орешь-то? - спросила она с обидой.
- Я не ору, а говорю. - Мария с раздражением ткнула кистью в ведерко, сделала несколько резких взмахов вверх и вниз по стене и снова обернулась: - И дальше горюшка-то не убудет, не надейся! А жить все одно как-то придется. Так что, Катюшка, надо стиснуть зубы да жить. Это простое дело и привычное - похныкать да поплакать. А в людях-то вот как раз и говорится: прохныкаешь до вечера, а вечером и вовсе жрать будет нечего.
Мария снова принялась за побелку, а Катя подошла к окну, плохо видящими глазами стала глядеть на заснеженные еще увалы, верхушки которых только-только зачернелись. Теперь снег начнет с увалов сползать все ниже и ниже, оголенные участки будут быстро прогреваться солнцем, черные сперва от влаги, они через день-другой просохнут, прогреются, каменистая почва станет белесой, а потом зазеленеет. Учуяв запах травы, ошалело заревут оголодавшие за зиму коровенки, но выгонять их на увалы еще несколько дней будет нельзя - по подножию холмов обычно чуть не до самого конца апреля лежат вязкие, набрякшие водой снега, скотина, проваливаясь по брюхо, переломает ноги.
Но обо всем этом Катя не думала. Думала она о последних словах счетоводихи, в которых вдруг неясно почувствовала жестокую, но необходимую ей правду.
До конца работы они ни о чем больше и не говорили, молча добелили, окатили окна водой, протерли стекла, вымыли пол, убрали кисти и ведра с остатками извести.
- Вот, завтра и приходи в новую свою контору. Веселей будет, - сказала на прощанье Мария, и они разошлись.
Домой Катя брела вовсе не усталая, какая-то опустошенная, легкая. "Веселей будет…" Не веселей, а, конечно, хорошо, что побелили, думала она с благодарностью за что-то к Марии. Только вот завтрашний день с чего начать?
Подходя к дому, Катя заметила, что из трубы вьется дымок - значит, детишки затопили печь. Захар, как самый старший теперь, приставил к огню чугунок картошки и чугунок с водой для чая, который они заваривали то листьями брусники, то зверобоем, то поджаренными до черноты тыквенными корками, потому что настоящего чая давным-давно не было, как и пахнет, забыли. Глядя на дымок, улыбнулась - славные у нее ребятишки, послушливые, всю домашность, какая по силам, без всяких напоминаний делают. Конечно, при Мишке все было куда как легче, теперь без мужской руки дом, когда-то девятилетний Захар дотянется до Мишухи.
При мысли о своем меньшом братишке, который мыкается уж какую неделю в неволе, она прихмурилась, в горло полез тяжкий комок. А потом на сердце стало еще тревожнее, вспомнила Катя, что месячные вовремя что-то не наступили, полтора срока прошло, а их все нету. Ну да это, видно, так, и раньше такое бывало, от всяких переживаний, наверное, или от тяжкой работы, от голодного питания, кто знает. Но раньше она была спокойна, а сейчас-то…
Вдруг ее кто-то резко дернул за локоть.
- С-су-учка! - услышала она скрипучий свист и, прежде чем различить, кто это перед ней, по хрипящему голосу узнала Федотью. Та стояла, согнувшись, опираясь обеими руками на костыль. Из-под толстой шали на голове ее виднелся пестрый платок, которым была туго повязана маленькая головка, из-под платка свисали две пряди седых волос, глаза старухи горели желтым огнем, мокрые веки тряслись. - С-сука ты паскудная! Не успела угнездиться, да уж яички несешь!
Смысл этих слов до Кати как-то не дошел, она спросила:
- Чего тебе?
- Лидку дерьмо овечье топтать послала. Не нашла кого, сразу Лидку… Норов свой афанасьевский сразу выказала! - Она приподняла костыль, затрясла им. - Да укротим ужо…
- Чем это ты мне грозишь? - нахмурилась Катя.
- А вот подрастут Артемушкины дети…