Быть может, даже именно это сочетание на первый (и трезвый) взгляд несовместимых особенностей всякой революции и является психологически наиболее привлекательным, с одной стороны, для масс, с другой - для интеллигента, если он склонен не только к умозрительным заключениям, но и к самым решительным действиям в пользу этих заключений. Но это совпадение намерений, устремлений, идей и идеалов массы и личности не может продолжаться бесконечно. Будучи обязательным для успеха революции и в революции осуществившись, оно вовремя должно быть признано устаревшим.
Ведь революционные события - события стремительные, поэтому они и завершиться должны тоже вовремя, а часто и безотлагательно. Вспомним, в какие краткие сроки Ленин завершал революционные начинания и переходил к начинаниям мирного развития страны: не была еще закончена гражданская война между красными и белыми, когда он ввел "белый" НЭП. Но Ленин был чуть ли не единственным исключением в истории русской, французских, английских, китайских революций, Еще в те времена, когда его партия была в подполье, он много говорил о бонапартизме, отрицая его неизбежность при захвате власти революционным путем. Ленин столь многое совершил в этом мире, что лавры Бонапарта были для него никчемны и примитивны, они попросту унизили бы его.
Но именно то обстоятельство, что Ленин избежал бонапартизма, позволило его преемникам, во-первых, утверждать, что бонапартизм вообще не свойствен большевизму, а во-вторых, в целом ряде случаев далеко-далеко превзойти самого Бонапарта, даже и не обладая ни малейшими признаками и качествами оригинала. Вспомним хотя бы Хрущева. Тем более Брежнева.
Нет, неспроста пристальное внимание нашего общества, всего народа приковано нынче к личностям руководителей: а не произойдет ли повторение прошлого, не увидим ли мы столь знакомое?
Среди нас нет уже личностей, непосредственно прошедших школу революции, нет и тех, кого миновала бы школа культа и застоя, мы все мазаны одним миром, все мечены - и ведь как мечены-то! - одной историей, иной раз и места-то живого на человеке от этих меток не осталось.
И вот что удивительно: пусть их немного, но остались же люди, сохранились с не искаженными психикой и мышлением, хотя уже мало кто верил, будто сохраниться все-таки можно. Конечно, если таким сохранившимся человеком является ученый или писатель, так это проще объяснить, поскольку искусство и наука пусть в меньшей степени, но все-таки творчество индивидуальное. Было бы оно тоже коллективным, от и до организованным - разве сохранились бы хоть кое-какие признаки былой самостоятельности?
Но вот в чем еще дело: люди с идеалами подлинно социалистическими сохранились и среди тех, кто прошел всю иерархическую лестницу партии совработы периода застоя и даже прихватил ступени культовой иерархии тоже. Эти люди, пройдя через все должностные испытания, искривления, искажения и зигзаги, вынесли, наверное, глубокое убеждение в том, что если будет и дальше так же - катастрофа неизбежна, мы все погибнем, и вместе с нами погибнут, теперь уже навсегда, и социалистические идеи и социализм как таковой. Они убедились, что эту пагубную действительность нужно коренным образом менять, другого пути нет и не может быть - только демократия, только народовластие! Мы, народ, на такой поворот событий тоже мало надеялись, мы этих людей, занявших ныне самые высокие посты, не загадывали и на них не ставили - они сами пришли и теперь весьма энергично толкают нас к демократии и народовластию, преодолевая невероятные трудности.
Такого случая, а может быть, и такого казуса история, вероятно, еще не знала. Это совершенно новая постановка вопроса о личности и революции, о личности в истории. Вот как она откликнулась, революция, через семьдесят-то лет!
Мы вспоминаем, мы говорим: НЭП, НЭП… Но если была новая политика, значит, было и новое мышление, раз было возвращение к тем или иным экономическим принципам, значит, было и возвращение к тем людям, которые эти принципы, если так можно сказать, персонифицировали, значит, пересматривалось и отношение ко всем тем, кто еще вчера числился по разряду "врагов". Я бы сказал: пересматривались отношения между людьми времен гражданской войны и "военного коммунизма". А вот эту новую, или обновленную, психологическую картину НЭПа мы и не оцениваем. Не извлекаем из нее опыта. Попросту о ней забываем.
Я многое из того времени и в этом именно смысле помню до сих пор. Я жил в Барнауле, густо заселенном политическими ссыльными, с которыми мои родители поддерживали добрые отношения: интересные люди! Интересные люди были и меньшевиками, и эсерами, и "новая" ссылка в лице большевиков - уклонистов, оппортунистов, оппозиционеров. Все они воспринимались тогда просто, естественно, без той злобы и непримиримости, которую открыл год 1929, год "великого перелома". Ссылками Россию - а Сибирь особенно - не удивишь. Вот я и вспоминаю, какие были тогда занятные фигуры. Не самые выдающиеся личности, нет, а именно занятные приходят прежде всего на память.
Ну вот был такой польский бундовец и меньшевик Гвиздон, маленький, рыженький, с невероятным каким-то акцентом, в прошлом судовой механик, а в еще более отдаленном прошлом люблинский портной. Именно портновское мастерство было его страстью, но в Барнауле он шить не хотел, шил, конечно, но безо всякого энтузиазма, мечтая о Варшаве, на худой конец о Люблине.
Была у Гвиздона жена - здоровенная сибирячка Евдокия, она приносила ему рыженьких младенцев круглым счетом по два каждые три года. Однако это не мешало Гвиздону пускаться каждую весну в бега, он достигал-таки очень неспокойной в те времена польской границы, там его ловили и возвращали в Барнаул с добавкой нескольких лет к сроку ссылки. Но Гвиздон свои сроки и не считал: десять или пятнадцать лет - какая ему разница?!
Весна - и нет Гвиздона в Барнауле, в его портновской мастерской по улице Гоголевской, и снова вздыхает Евдокия:
- Мой-то - обратно убег…
И это, эти побеги, тоже никем не воспринималось как ЧП. Больше того - они входили в наш барнаульский быт того времени, и в конце зимы по домам и домишкам улиц Алтайских (мы жили на Третьей Алтайской) ходил какой-нибудь человек, затевал с жильцами разговор о том о сем, потом распахивал шубейку - там у него висела церковная жестяная кружка - и говорил:
- На побег товарищу…
Мать уже с января начинала беспокоиться: скоро март, а у нас на побег товарищу и полтинничка нет, нехорошо, надо как-то сэкономить.
При жалованье отца 33 рубля, при цене мяса 13 копеек за фунт, квартиры - 3 рубля в месяц, при покупке то и дело книг полтинник тоже был деньгами, и отец говорил:
- Ничего, не будет денег в марте - в мае побежит Гвиздон, ему прямо в руки и отдадим наш полтинник.
А при очередной встрече с Гвиздоном происходил такого рода зондаж:
- Ты чего это бегаешь-то, Гвиздон? - спрашивал отец. - Если уж бегаешь, так и убежал хотя бы один раз!
- А-эх, Павил Иванович, Павил Иванович, - грустно вздыхал Гвиздон, - мичта! Ты понимаишь ли, что такое есть мичта?
- Ну а если реально - в чем твоя мечта? На самых первых порах в чем она?
- Сшить костьюм! Сшить костьюм и смотреть, как человик идет в моем костьюме по прошпекту Варшавскому в Люблине, совсем хорошо - по Люблинскому прошпекту в Варшаве! Он идет на засиданье министров. О-о-о! Это, Павил Иванович, это картина! Это, если так, если так, это Рубенс!
- На кого же ты хочешь шить, Гвиздон? На Пилсудского, что ли? На Рубенса?
- Тьфу-тьфу! Пилсудский - польский черносотиниц, как можно!
- Тогда на кого?
- Конично, на кто-нибудь руководителя моей партии. Только!
- Руководитель социалистической партии никогда не интересуется покроем своих костюмов!
- Заинтирисуится! - отвечал дальновидный Гвиздон. - О-о! Как заинтирисуится! Я заинтирисую!
- Хороший костюм можно сшить и в Барнауле.
- В Барнауле? Как это, по-твоему, по-русски я хочу сказать, - в зас… Барнауле? Никогда! Костьюм нужен шить на фигуру, конечно, но шить на фигуру - этому мало дела. Много дела - шить к обстановке, могу сказать - нужен шить на дворец польского сейма, на оперный театр Варшава, на костел святого Креста. Скажите мне, вот ты и Любовь Тимофейна скажите: на какого и такого святого можно шить в Барнауле? На какого и такого, если Барнаул - это вовси не город, а только один городской юмор? Какой и такой костьюм можно шить на юмор?
Таков был Гвиздон. Людей неимущих, ссыльных прежде всего, он обшивал бесплатно и, как помнится, в спорах на политические темы был находчив и умен. Это уже из того следовало, что нередко он говорил:
- Надо бы убижать. Надо успивать, пока ваш неп не кончался… Надо бы успивать звать Варшаву Евдокию Петровну з детками…
Но убежать Гвиздон вовремя не успел. С 1931 года он бегать перестал, а в 1937 году его вообще не стало.
Так мне рассказывали позже.
Ну а чего стоил Георгий Сергеевич Кузнецов, деятель II Интернационала, рабочий-металлист, удивительный мастер на все руки! (Он послужил мне как прототип, когда я писал Казанцева в романе "После бури".) Лишь только через газету "Красный Алтай" он выразил желание сотрудничать с советской властью, как его тут же назначили директором крупного завода на Украине, кажется в Кривом Роге. Но там Георгий Сергеевич не дожил и до 1937 года.
А врач Матвей Павлович Элисберг! Этот ссыльных бесплатно пользовал, да и нашу семью тоже. Мать так и говорила отцу:
- Пойдем, Павлуша, к Элисбергам. Поговорим, а он заодно и Сережу послушает…
"Поговорим", "поговорить", "давно не говорили", "вот уж поговорили так поговорили", "мы с ним всегда разговариваем", "я при нем молчу" - это было исчерпывающей характеристикой тех отношений, которые складывались между людьми. Радио не было, о телевидении и речи нет - были только разговоры. И не так уж просто было "разговаривать", это стоило риска. Особенно в зимнее время. Вот в каком смысле.
Собирались в каком-нибудь доме по предварительному уговору (домашних телефонов не было ни у кого, служебных раз-два и обчелся) попить чайку. Взрослые пели русские народные песни, дети веселились сами по себе, потом все вместе играли в шарады, а настало время расходиться по домам - и лица у гостей озабоченные: как бы по дороге не раздели! Риск большой, особенно на окраинах - а все наши знакомые жили на окраинах, - глубокой же ночью раздевали и в самом центре города. И при встречах знакомые спрашивали друг друга: "Ну как здоровье? А на ваших улицах нынче раздевают?"
Отчасти всех утешал доктор Элисберг.
- Ничего, - говорил он, - если разденут - я постараюсь, чтобы шубы нашли и вернули.
Доктор Элисберг работал еще и в тюрьме, в каменных постройках бывшего женского монастыря (позже в этих постройках побывали многие, если уж не все ссыльные, доктор Элисберг тоже. Погиб же он в трюме корабля, на котором заключенных перевозили на Камчатку, - так я слышал.) Воры и грабители всего города Элисберга отлично знали и часто предлагали ему свои услуги по розыску украденного или снятого. Однажды был раздет и сам доктор, но ему его шубу - с двумя большими кусками сала в придачу - принесли домой с глубокими извинениями сами грабители.
Все мы это знали, все доктору верили, но мать говорила:
- У Сережи здоровье плохое… Простудится ведь. Раздетый-то…
Был и еще один прием безопасности, который изобрел Николай Аркадьевич Швецов, красавец мужчина, бывший офицер, отвоевавший во всех войнах, которые были на его веку.
Кроме грабителей и разбойников, на ночных улицах Барнаула то и дело можно было встретить конвойных в военной форме и в штатском, которые куда-то шли еще "пустые" или же возвращались уже "загруженные" арестованными. В этом случае впереди шел один из конвойных, который, завидев кого-нибудь, а то и просто так громко кричал: "Дор-рогу! Дор-рогу!"
Так вот Николай Аркадьевич шел впереди возвращавшихся гостей и тоже кричал: "Дор-рогу!" Гости шли молчаливо, меня родители везли в санках, я очень стеснялся, но ходили они очень быстро, а у меня были пимы навырост, да еще и подшитые, в них я за взрослыми никак не успевал. И штаны у меня были очень плотные и долговременные, сшитые из байкового одеяла. Так или иначе, а бог миловал - никого из нас ни разу не раздели. Нынче, когда я вспоминаю все это, когда думаю, что это были за люди, я определяю их одним словом - "утописты", иногда и двумя: "русские утописты".
О чем они в ту пору вели свои бесконечные разговоры? Советской властью сосланные в Сибирь, они эту власть не ругали, нет. Несогласие было, ругани не было. Главными упреками были - жестокость гражданской войны и отсутствие многопартийной системы после войны. Но и к однопартийности присматривались внимательно: а вдруг получится? Ведь уже и получается кое-что, и вполне может быть, что на каком-то этапе единовластие и единодушие достигнут большего, чем может достигнуть многопартийность и разноголосица. Надо, надо посмотреть. Надо пожить. Материальная сторона этого "пожить" мало кого интересовала.
И вот еще что: все верили в светлое будущее, причем не столь уж и отдаленное. Если большевики одни не будут справляться, что же, вот тогда они и призовут на помощь меньшевиков и эсеров, а может быть, даже оставшихся в живых кадетов. Надо, надо посмотреть, будущее России в ее собственных руках, в этом сомнений не было: от интервентов Россия отбилась.
Ну и такой вопрос: а власти-то, барнаульские большевистские власти того времени как относились ко всей этой ссыльной публике? С которой они то и дело были знакомы лично, с которой лет двенадцать, а то лет восемь тому назад, при царском правительстве, они, бывало, вместе сиживали в одних тюрьмах, в одних камерах, путешествовали в одних арестантских этапах?
Я на этот счет вспоминаю такой случай, точнее случаи. Когда мы жили на Третьей Алтайской, окно нашей комнаты выходило в палисадник соседнего дома, хозяйка которого содержала пансионат для ссыльных. Она, офицерская вдова, сдавала им комнаты и углы, готовила нехитрую пищу, стирала бельишко. А в палисаднике у нее стояли скамьи и топором рубленный длинный стол - все лето за этим столом и шли "разговоры", иногда очень громкие. Мать этот шум очень переживала: не дают, негодяи, спать Павлуше, а ему завтра на работу! Сердиться-то она сердилась, но сказать негодяям хоть слово, остановить гам и шум так ни разу и не решилась, стеснялась. Гам особенно усиливался в те субботние вечера и ночи, когда к этой компании присоединялся… секретарь окружкома ВКП(б) товарищ Нахимсон (кажется, так). Вот уж тут был шум так шум - все набрасывались на одного, один на всех. Не смогу передать существо этих споров, не помню, да и проходили они ночью, но вот когда они вдруг смолкали, я просыпался, выглядывал в окно и видел, как товарищ Нахимсон усаживается в незамысловатую пролетку, а его собеседники, провожая, стоят вокруг. Кучер кричит: "Ну, ну, Гнедко, шевелись-ка-а-а!" - и увозит Нахимсона (на Гору, где тогда уже была окружкомовская дача), а кто-нибудь из его недавних собеседников провожает Нахимсона так:
- Узурпатор! Приезжай, узурпатор, в следующую субботу - посмотришь, что от тебя останется!
В следующую субботу Нахимсон приезжал, и все повторялось сначала. Ну а если почему-то он в субботу не приезжал, вся компания заметно скучала. Одна только моя мать и бывала довольна:
- Слава богу, хоть потише будет и пораньше разойдутся!
Я же не знал такого слова "узурпатор", в нашем ребячьем лексиконе оно не значилось, и я думал, что это страшное какое-то ругательство, и стеснялся спросить у взрослых, что оно значит.
Современный мир - это такой набор общественных и государственных образований, о котором сто лет тому назад никто и не подозревал. И похоже на то, что унификации ждать здесь и не следует, а вот еще большего разнообразия - сколько угодно. Если гуманизм в нашем веке и существует, так он, безусловно, сказывается в этом факте, в этом разнообразии, которое как бы повторяет разнообразие характеров и судеб отдельных людей.
Тем меньше современный мир дает оснований думать, будто одно из наличных государственных устройств может быть причиной гибели другого, что социализм обязательно погубит капитализм или наоборот: капитализм - социализм. И вообще бессмысленно ждать единомыслия всех, искать общий для всех знаменатель, его не будет, кроме одного: принципа жизни для всех.
Небесполезно учесть и такой факт: столкновения между государствами на нашей памяти происходили (и все еще происходят) не столько между капитализмом и социализмом, а несравненно чаще между странами капиталистическими или капиталистического толка. Мировые войны, первая и вторая, - это сугубо капиталистическое изобретение, обращенное все к тому же принципу универсального и безудержного обогащения, ну а еще это и Доминиканская Республика, и Гренада, и Фолклендские острова, и Ближний Восток, и Египет - Израиль, и индо-пакистанские конфликты, и конфликт Иран - Ирак, и т. д. и т. д. Об экспансиях, о колониальном гнете XX века, о долговых ямах, в которые одни капиталистические страны сажают другие, тоже капиталистические, - обо всем этом все мы знаем.
Вот и следует спросить: в каких условиях возникает больше шансов для мирного будущего - в социалистических или капиталистических? Именно так: предшествующая нашему времени "однопартийная", а главное, одновластная в мире капиталистическая система никак не доказала своего миролюбия, зато оправдала и подтвердила характеристику, данную ей Лениным: эпоха колониализма и мировых войн.
Собственно, капитализм никогда и не скрывал своего милитаризма, мир до сих пор был чужд ему, разве только за столом переговоров с повергнутым в прах противником он заключал "мирные" договоры, но и тут закладывал в текст возможность новых и новых войн, ведь чем ближе, чем очевиднее для него противник, тем стремительнее он развивается, крепнет материально и идейно. Ведь враг для капитализма - это самый выгодный заказчик самой выгодной продукции, то есть вооружения, а ради приобретения такого заказчика капитал пойдет на все что угодно. Если враг отсутствует, какой другой заказчик обеспечит эти же прибыли? Нет такого! Поэтому и надо создавать врага во что бы то ни стало, надо живописать его портрет любыми художническими средствами и всей силой политического и предпринимательского воображения, чтобы он выглядел ужасным, могущественным, жестоким, коварным и вездесущим…
Чтобы оправдать такие вооружения, которые способны уничтожить врага 150 раз подряд, какой его портрет нужно создать? Тоже со стопятидесятикратными преувеличениями? И какой нужно создать ореол вокруг тех, кто этому врагу противостоит? А слава какая должна быть у живописцев, которым "свободный мир" вверяет создание портретов врага?
Об этом говорил еще Маркс (не устаю приводить эту цитату): "Капитал боится отсутствия прибыли или слишком маленькой прибыли, как природа боится пустоты. Но раз имеется в наличии достаточная прибыль, капитал становится смелым. Обеспечьте капиталу 10 процентов, и капитал согласен на всякое применение, при 20 процентах он становится оживленным, при 50 процентах положительно готов сломать себе голову, при 100 процентах он попирает все человеческие законы, при 300 процентах нет такого преступления, на которое не рискнул бы, хотя бы под страхом виселицы". Однако Маркс не предусмотрел того, что прибыли производителей оружия к концу XX века достигнут… 2000 процентов.