За эти три недели они увиделись первый раз. На все ее звонки и просьбы о свидании Алейников отговаривался делами, потом уехал в область, вчера ночью вернулся, и сегодня Вера позвонила и расплакалась:
- Как хотите, а нам надо поговорить. Окончательно.
- Хорошо, - вздохнул Алейников на другом конце провода.
Да, сегодня Вера решила поговорить окончательно, потому что положение становилось все более угрожающим - вот уже Алейников начал избегать ее.
В поредевших Громотушкиных кустах угрюмо шумел ветер. Голые ветви березки, под которой они стояли, мотались из стороны в сторону, тонкий стволик вздрагивал и тихонько скрипел.
- Холодно. Я прямо вся продрогла, - сказала Вера, расстегнула его пальто, спрятала исхлестанное ветром лицо у него на груди.
Алейников прикрыл ее полами от ветра, обнял за плечи, поцеловал в голову сквозь шаль и неожиданно спросил:
- А что с твоим отцом, Вера?
- С отцом? - Помня слова матери, она не знала, что ответить. - Он… он на фронт уехал.
- Я знаю. Странно он уехал как-то. По-детски. Сегодня директор МТС мне звонил… "Мы считали, что тракторист Инютин болеет, дома лежит, а он уже на фронте воюет".
- На фронте? Он уже на фронте?
- Да, письмо от него пришло.
- Надо матери сказать… Она эти две недели какая-то сама не своя. Как отец убежал, она все плачет.
- Почему он убежал?
- Не знаю, - со вздохом ответила Вера. - Он всегда был чужой для меня. Мать говорит - он хороший. А я - не знаю… У них с матерью жизнь какая-то… не как у других, непонятная.
- Не любят, что ли, друг друга?
- Не поймешь их. Мать у меня… - Вера хотела рассказать то немногое, что знала об отношениях родителей, но подумала, что это долго, сложно да и ни к чему. - В общем - не могу я ничего понять у них. Пойдем домой, что ли?
- Да, пошли. Противная погода.
До села они дошли, почти не разговаривая. Когда Вера свернула на ту улицу, где жил Алейников, он хотел вроде что-то сказать, однако она опередила его:
- Ладно, сегодня я провожу тебя, устал ты сегодня.
Остановились возле высокого штакетника, которым был обнесен кирпичный особнячок Алейникова.
- Может, в гости пригласите? - произнесла она, чувствуя, что набивается грубо и неумело. - А то меня насквозь продуло, хоть погреюсь.
- Конечно, я и сам подумал… Надо нам поговорить спокойно и обо всем. Проходи. Только мамаша спит уже, мы ее тревожить не будем. - Он загремел ключами.
Комната, куда ввел ее Алейников, была маленькой, тесной, ни ковров, ни люстры, как она себе почему-то представляла. Правда, на полу лежала ковровая дорожка, но старая, облезлая. Посредине стоял квадратный стол, застланный светло-голубой скатертью, у стены - другой, письменный, и клеенчатый диван, как две капли воды похожий на тот, что стоит в кабинете у Кружилина. Впритык к дивану - шкаф, обыкновенный, простенький шкаф - даже кустарной работы.
Войдя, Вера растерянно остановилась у порога, поглядела на свисавшую с потолка одинокую лампочку под стеклянным матовым абажурчиком, на стол, застланный дешевенькой и тоже не новой скатеркой, на эту вышарканную дорожку, на облезлый диван, на голые, чисто выбеленные стены - и в груди у нее что-то оборвалось, свернулось, съежилось и тупо заныло, а на глазах даже чуть не проступили слезы, она почувствовала себя ребенком, который долго ждал конфетку в яркой бумажке, и вот ему конфетку эту протянули, он жадно схватил ее и обомлел - в бумажке ничего не было.
- Раздевайся, Вера, - сказал Алейников. - Извини, у меня не очень уютно, наверно. Я-то привык.
Алейников расстегнул на ней пальто, она позволила снять его с себя вместе с шалью.
- Посиди, Вера. Я чайку приготовлю…
Он ушел на кухню, она села на диван, плотно сжав обтянутые шелковыми чулками колени, опять оглядела дешевенькую, неприглядную обстановку. Может, этот стол под скатертью хоть настоящий, полированный? Она встала, приподняла скатерть. Нет, стол был простенький, покрашенный желтоватой краской.
Покусав губы, Вера вышла на кухню. Алейников щипцами колол сахар в синюю стеклянную сахарницу. При ее появлении он улыбнулся, показал глазами на филенчатую дверь, сказал шепотом:
- Мама уснула наконец сегодня, она две ночи не спала, ее ревматизм замучил… Ты посиди там, я все сам сделаю.
Вера и не думала ему помогать. Она просто хотела взглянуть на кухню. Но ничего там радостного не увидела - обыкновенный промкомбинатовский кухонный столик, застланный клеенкой, в углу - громоздкий посудный шкаф из простого дерева. За стеклами шкафа поблескивало несколько дешевеньких фужеров и чайных чашек. На подоконнике стояли какие-то банки, склянки, коробки.
Она вернулась в комнату, огляделась, ища двери в следующие комнаты. Но никаких дверей, кроме той, через которую они вошли, миновав темный коридорчик, не увидела, села опять на диван. Сердце ее гулко колотилось. "Дурак-то… боже, какой он дурак! - с тупой ненавистью думала она об Алейникове, о его лохматых бровях, о синем, сразу ставшем ей ненавистным шраме, который она когда-то целовала (вспомнив об этом, она поморщилась даже). - Жить этак… При таких-то возможностях…"
Она опять сорвалась с места, подбежала к шкафу, дернула дверцы. В шкафу висела шинель Алейникова, несколько гимнастерок и брюк, зимнее пальто, правда с хорошим меховым воротником. На верхней полке аккуратной стопочкой были сложены чистые, тщательно отглаженные рубашки. И все. "Ну, ничего, ничего!" - зловеще пообещала она кому-то.
Она прикрыла дверцы, еще, в который уже раз, оглядела более чем скромную обстановку. Теперь она заметила, что и занавески на двух окнах хотя и шелковые, но тоже старенькие, застиранные, и оконные рамы местами облупились, требовали покраски, и ножки гнутых стульев, стоявших вокруг стола, были обшарпанные, облезлые, и сиденья их залоснились… И, как пьяная, вернулась на диван. "Ничего, лишь бы все у нас получилось с тобой, а там…"
Вошел Алейников, поставил на стол две чашки с блюдцами и эту синюю дурацкую сахарницу.
- Сейчас и чай вскипит, - сказал он и, увидев Верины глаза, смутился, потер ладонью шрам. - Так вот и живу…
- Что ж, обыкновенно живешь, - как можно равнодушнее произнесла она. Пожала плечами. - Правда, я представляла немного все иначе… - И тут же, испугавшись этих слов, добавила: - Но какое это имеет значение?
- Когда… Я ведь был женат, ты знаешь… Когда жена ушла от меня, я отдал три комнаты одному нашему сотруднику. У него семья большая, а нам с матерью и этого хватает.
- Конечно, зачем вам больше, - согласно кивнула Вера.
- Дом мы перегородили капитальной стенкой и сделали еще один вход, с той стороны… Извини, кажется, чайник закипел.
Через несколько минут они сидели за столом. Вера помешивала ложечкой в своей чашке, глотала обжигающую жидкость, прислушиваясь к порывам ветра за окном.
- Вроде настоящая буря началась.
- Пустяки, я провожу тебя, - успокоил ее Алейников.
Она поморщилась не то от глуховатого скрипа деревьев за окном, не то от его слов и продолжала думать о своем. "Ничего, лишь бы получилось… И тот сотрудник с большой семьей выселится. Капитальную стенку эту разберем. И обстановка будет… И вообще узнают в Шантаре, что такое жена Якова Алейникова. Самого Алейникова! Все узнают, может быть, даже и Кружилин…"
Она думала, что рассуждает умно и зрело, как человек, знающий хорошо и жизнь и людей.
Алейников сидел, задумавшись, над нетронутой чашкой чая. Вера понимала, что надо приступать к решительному разговору, но не знала - как. И кроме того, она боялась этого разговора.
- А ты… бывшей жене, наверное, помогаешь? - спросила она, чувствуя, что не к месту этот вопрос.
- Нет, - ответил он, стряхивая задумчивость. - Я не знаю даже, где она сейчас. Она уехала, не сказала куда… И не написала ни одного письма. Да и не нужна ей помощь. Детей у нас не было - она не хотела. Но у меня есть кому помогать…
- Кому же? - спросила Вера, заботясь, чтоб голос ее прозвучал как можно теплее.
- У меня был брат, старший. Он умер шесть лет назад от чахотки… Еще на царской каторге схватил ее. У него осталось четверо детей, а мать у них сердечница, тоже еле-еле дышит, работать не может. Я перед смертью брата обещал ему позаботиться о его детях. И вот…
Алейников обвел глазами комнату, как бы объясняя Вере, почему он живет так скромно.
- Младшему сыну брата только восемь лет сейчас, старшей дочери шестнадцать. Учится сейчас в десятом классе. Они живут далеко, во Владивостоке. Я хотел их нынче к себе вызвать, чтобы вместе жить или хотя бы рядом. А тут…
- А тут в меня влюбился, - с неприятно заискивающей улыбкой произнесла она. - Но это… не помешало бы нам… надо вызвать.
- Нет… Я хотел сказать, а тут - война… - сухо сказал он. Потом секунду помолчал и, чуть откинувшись на стуле, вдруг произнес голосом вовсе чужим, незнакомым: - Вера…
Она вскочила из-за стола, чуть не опрокинув чашку.
- Погоди, Яков! Я сперва… - Голос ее перехватило, она не могла вытолкнуть больше из себя ни одного слова, в животе холодно заныло от страха. Сознанием она понимала, догадывалась: это конец!
- Не надо, Вера, тебе ничего говорить, - опустил виновато голову Яков. - Сказать должен… обязан я, как мне ни тяжело… Не могу я жениться, Вера…
Теперь она не только догадывалась, что между ней и Яковом все кончено, но и слышала его слова. "Конец! Конец!" - стреляло больно в голове. Но в ней протестовало все, не могло согласиться с этим.
- Яков, ты… Ты что сказал?!
- Я говорю - прости меня, Вера. И пойми… Мы не можем… Я не могу на тебе жениться…
Глаза ей застлал плотный туман, пронизываемый желтыми стрелами. Гнев, обида, невиданная злость вдруг начинили все ее существо порохом, а мысли, проносящиеся в голове, были как раскаленные уголья, из которых во все стороны хлещут синеватые струйки пламени. И стоило какому-то угольку подкатиться к пороху, как - она чувствовала это - произойдет страшный взрыв. Боясь его, она сделала два шага назад, упала на диван, отвернулась к стенке, скрючилась, будто от холода, и дала волю слезам. Она слышала, как подошел Алейников, сел на краешек дивана и положил руку на ее плечо, одновременно что-то сказал. Она резко вскинула голову, крикнула, теряя голос:
- Это окончательно?
- Окончательно. Я много думал. Это окончательно.
Вера закрыла лицо ладонями и застонала в бессильной ярости. Алейников поднялся и неуклюже принялся ходить вокруг стола, натыкаясь на стулья…
* * * *
Он, Яков Алейников, прожил свои пятьдесят лет очень трудно. Когда-то жизнь начиналась легко и просто, мир делился на друзей и на врагов, как сутки делятся на день и ночь. Он, Алейников, ясно представлял себе, кто он такой на этой земле, что он должен делать и ради какой цели жить.
Постепенно все усложнялось, все как-то запутывалось в его жизни. Сутки так же делились на день и ночь, и цель была по-прежнему ясна, непонятно только было, почему многие бывшие друзья становились врагами.
Задумываться он начал после того, как зимой тридцать шестого года ушла от него жена, сказав на прощанье:
- Я ухожу не потому, что разлюбила… Может, и люблю. Но ты - страшный человек. Мне жутко с тобой в одной постели лежать, от тебя кровью пахнет…
Может, Галина и не ушла бы еще, по ее глазам он видел, что она колебалась, что решалась на такой шаг нелегко. Но он сказал в запальчивости:
- Если и пахнет кровью, то - вражеской. И я горжусь, что от меня такой запах идет…
- Значит, ты глуп и тупоголов, как…
Она не закончила фразу и ушла, заплакав, прихватив только небольшой чемоданчик с платьями. Больше он никогда ее не видел, но ее слова все время звучали в ушах. Сперва они раздражали его, доводили до белого каления, но потом он начал спокойно размышлять: почему же она бросила ему на прощанье именно эти слова? Неужели он действительно туп и глуп, неужели он сажает людей невиновных? Взять хотя бы Ивана Савельева. Он с чистой совестью арестовал этого бывшего белобандита. Тогда, в девятнадцатом году, почуяв гибель, решил схитрить этот Иван, головой атамана банды выкупить свою жизнь - и, застрелив его, вызволив из плена дочь Кафтанова, Анну, явился к партизанам. И командир отряда Кружилин, и Анна, и многие другие поверили было в чистые намерения Ивана. Только он, Алейников, да родной брат Ивана Федор не верили. И оказались правы. Не разоружился Иван, не примирился в душе с новой властью - и вот эта история с двумя жеребцами… Все ясно же: хоть таким способом ущипну, мол, Советскую власть. Самым рьяным его защитником был Михайловский колхозник Аркашка Молчанов. Защитник, а может, пособник. К тому же, сидя в КПЗ, начал Советскую власть грязью обливать. Что же, выпускать его на волю, давай, мол, и дальше защищай врагов народа, помогай им, поноси Советскую власть?
Когда же все доводы относительно виновности Ивана Савельева и Аркадия Молчанова показались ему шаткими, наивными, а потом и глупыми до предела, до бесконечности?
Как бы там ни было - с ним, Алейниковым, что-то произошло, и он, ужаснувшись, увидел себя словно в другом свете!
Это было очень странное и очень сложное чувство. Алейниковых словно стало два, один из них будто стоит где-то, освещенный сверху невидимым прожектором, а другой находится рядом, в темноте, смотрит на этого первого, освещенного со всех сторон, смотрит с удивлением, с отвращением, со страхом.
Алейников с каждым месяцем седел все больше, с головы посыпался волос, на темени стала просвечиваться кожа. Он становился все мрачнее и замкнутее, глаза его совсем провалились под лохматыми бровями, рубец от шашки полковника Зубова на левой щеке наливался мертвенной, могильной синевой, а в минуты раздражения и гнева вспухал и делался черным, что придавало и без того угрюмому его лицу зловещее выражение.
Все чаще приходили думы, что он, Алейников, в сущности, подлец и преступник, что придет время - и люди жестоко спросят с него за его деятельность. Такое время наступит. Наступит и принесет ему вечное облегчение. Но когда оно наступит? Сколько еще ждать? А не лучше ли это самое облегчение подарить самому себе сейчас, не дожидаясь того времени?
Это были мысли о самоубийстве.
Впервые они мелькнули у него в конце тридцать восьмого, после ареста председателя райпотребсоюза Василия Засухина и заведующего райфинотделом Данилы Ивановича Кошкина. Он забрал их одним заходом, как обычно, на рассвете, в самое глухое время.
Засухин, со времени гражданской погрузневший, заплывший жирком, вышел открыть дверь сам и, стоя в накинутом на нижнее белье полушубке, по очереди оглядел пятерых ночных пришельцев, как-то печально, осуждающе вроде, покачал головой.
Ночь была не очень морозная, светлая. Луна стояла высоко. Снег, нависший под застрехой, толстыми пластами лежавший на поленнице березовых дров, шапками торчавший на столбах невысокого заборчика, искрился под мягким и мирным лунным светом, отливая голубизной. И нижняя рубаха Засухина под разошедшимися полами черного полушубка, и смятые подштанники были голубоватыми. На плоских, дергавшихся щеках Засухина тоже лежал какой-то неживой, синевато-черный отсвет. "В сущности, он уже мертвец, и понимает это", - подумал тогда Алейников, в голове его что-то замутилось. Чтобы не упасть, он уперся голой ладонью в заснеженную поленницу.
Засухин перестал качать головой, щеки его перестали дергаться, он шумно и облегченно вздохнул, как человек, окончивший тяжелую работу, и сказал:
- Я - сейчас, ты подожди, Яков, тут… Жена и детишки спят, не надо будить. Бельишка маленько, мыла можно взять?
- Бери, - сказал Алейников, чувствуя, что голова кружится еще сильнее, что он в самом деле может упасть.
Когда уходили со двора, сквозь закрытые ставни донесся протяжный и приглушенный женский вой, а потом и детский плач.
Данило Кошкин не встретил их на крыльце, как Засухин, дверь открыла жена Кошкина, со сна ничего не могла понять. А когда поняла, вскрикнула, схватилась за горло, точно хотела задушить сама себя, осела на колени. Потом вскочила, хотела захлопнуть двери, но Алейников вставил в притвор ногу в жестком валенке и, зайдя в сенцы, перешагнул через кинувшуюся ему с плачем в ноги женщину.
Когда Алейников вошел в комнату, Кошкин сидел у порога и натягивал сапоги, аккуратно обертывая ноги портянками. Из другой комнаты показалась взрослая уже дочь Кошкина, застыла в дверях, придерживая на груди расходившийся халатик. Б глазах ее был ужас, крепко сжатые губы тряслись, будто во рту у нее билось что-то живое, по щекам текли слезы. Из-за девушки выглянул мальчишка лет пяти или шести. Закричал дико: "Тя-атька-а!" - и кинулся к отцу. Из сеней заползла жена Кошкина, все трое - жена, дочь и сын - повисли на нем со всех сторон, заплакали, застонали. Когда-то такие сцены не трогали сердца Алейникова, но сейчас он не мог этого перенести, качнулся и шагнул через порог, кивнув стоящим у дверей своим сотрудникам:
- Две минуты на сборы!
Во дворе зачерпнул горсть снега и стал жадно глотать его, обжигаясь.
- Простудишься, Яков, - неодобрительно сказал Засухин.
Алейников ничего не ответил. Он ничего не ответил и тогда, когда заведующий райфинотделом, поглядев, как дежурный камеры предварительного заключения расписывается в книге о приеме заключенных, спросил:
- А за что нас, Яков Николаевич?
За что? Если бы он, Алейников, мог ответить, за что?
Собственно, он мог бы ответить: тебя, Кошкин, за то, что в районе много числится недоимщиков, что райфинотдел не взыскивает как положено налоги и таким образом умышленно саботирует мероприятия Советской власти в области налоговой и финансовой политики. К тому же отец твой служил когда-то конвоиром при Новониколаевской тюрьме, водил на расстрел осужденных, а может быть, и принимал участие в расстрелах. А тебя, Засухин, за то, что колхозы плохо снабжаются различными необходимыми им товарами, что к тому же при твоем прямом и умышленном попустительстве отпетый уголовник Макар Кафтанов, сын того самого Михаила Лукича Кафтанова, с которым ты дрался когда-то насмерть, уже несколько раз обворовывает магазины потребительской кооперации.