- Так про что, сосед, беседовать станем?.. - Николай опрокинул первую стопку и шумно потянул носом, занюхивая ее ржаной горбушкой. - Значит, Лизку я свою обижаю, а ты за нее вступиться надумал? Так?..
- Примерно, - кивнул я.
- Приме-е-ерно... - Николай хмыкнул и разлил по второй. - А скажи, заступничек, ты-то сам кем ей приходишься? Она тебе кто, Лизка, - жена? Сестра? Золовка?..
Глаза его вспыхнули, загорелись, кривая усмешка раздвинула маленький жесткий рот:
- Или, может, она тебе землячка? В одной деревне жили, за околицей вместе гусяток пасли?..
Не чокаясь, он плеснул себе в рот вторую стопку.
Я подумал, что зря, должно быть, пришел, зря затеял этот слишком круто начавшийся разговор.
- А если так, объясни, - продолжал он, не дожидаясь ответа, - чего ты суешься не в свое дело?..
Густые, росшие кустиками брови Николая грозно сомкнулись на переносье. Он поиграл стопкой, она казалась чуть ли не с наперсток размером в сравнении с его кулаком.
- Да ведь это как посмотреть - мое, не мое... - сказал я, отчасти впадая в его тон.
- То есть это как?
- Да так... По-моему, никто не должен терпеть, если с ним рядом над человеком издеваются.
С минуту, не меньше, мы смотрели, не отрываясь, в глаза друг другу. У Николая на лбу блестела испарина, лежавший на столе кулак медленно то сжимался, то разжимался. Казалось, он еле сдерживался... Но в какой-то момент взгляд его ушел вбок, сломался.
- Так я, получается, над Лизкой издеваюсь?.. Это я-то?.. Ну-ну.. - Николай поднялся и заходил по комнате, сразу сделавшейся для него тесной. - А что ты про нее да про меня знаешь?.. Известно тебе, что я ее после детдома взял, можно сказать - из-под забора вытащил, где она с кем ни попадя валялась?.. Она с того-то, может, и до сегодня на передок слабая?.. А я ее обул-одел, на всем старом крест поставил и к себе на Север увез, чтобы ни одна сука ей глаза не колола... Веришь, все здесь (он кивнул на обстановку, на убранство комнаты) этими вот руками заработано!.. - Он выбросил вперед и поднес к моему лицу свои руки, огромные, похожие на лопаты, в рубцах и трещинах, с въевшейся в кожу пылью, и я мысленно сравнил их со своими - постыдно-маленькими, покрытыми гладкой, просвечивающей кожей, со следами чернил на сгибах пальцев...
- И я же над ней издеваюсь!.. Это как?.. Ученый ты, вижу, человек, только, как говорится, много знаешь, да мало понимаешь!.. - Лицо у Николая приняло обиженное, щенячье выражение. Но взгляд его тут же зажегся: - А если она позволяет, чтоб в столовке каждая тварюга по жопе ее хлопала да под юбку забиралась - я на это как смотреть должен?.. Да ее, шалаву, за ее дела убить мало!.. "Из-де-ва-юсь..." Погоди, я еще шкуру с нее спущу!..
Он снова разлил по стопкам. Мы выпили.
Мне вспомнилось о том, что Лиза говорила про своего завстоловой, и вспомнилась вся та дикая, несуразная ночь... Пока я размышлял о загадках, заданных человечеству гениальными умами, за тонкой перегородкой, в каком-нибудь шаге от меня кипели страсти, в один клубок сплетались любовь и ревность, зверство и благородство, но я был слеп, ничего не видел, не замечал, как не видел, не замечал многого в себе самом...
- Нет, ты скажи сам - чего ей не хватает?.. - Он смотрел на меня, перегнувшись через стол, - испытующе, почти дружелюбно. - Нет, ты скажи?.. Чего?..
- Не знаю, - ответил я не сразу. - Должно быть, человечности.
- Че-ло-ве-е-ечности!.. - подхватил Николай. - А ты знаешь, что это за штука? С чем ее едят?..
Я молчал. Слова, которые имелись у меня в запасе, выглядели сейчас пустыми, как будто из них вытряхнули всю начинку.
Он снова выпил и подмигнул мне:
- Я ведь вижу, все вижу... И как Лизка до тебя льнет - тоже...
Теперь пришел черед мне растеряться:
- Льнет?.. Ко мне?..
- А то как... "Вот, говорит, сосед наш - не пьет, не курит, не то что некоторые... Знай себе чайком пробавляется да книжки читает..." А я ей: "Ну, говорю, вот ты и уматывай к своему еврею"...
Меня зацепило последнее слово, и особенно интонация, с которой оно было произнесено.
- А при чем здесь "еврей"?..
- А притом... - Николай вдруг насупился, глаза из-под лохматых бровей неприязненно, угрюмо уперлись в меня. Пил он больше, чем я, но не намного, а пьянел заметно сильнее.
- А притом, что вся ваша нация такая...
Теперь он сидел, навалясь грудью на стол, широко разбросав локти. Я не обратил внимания, когда ой сбросил свитер, в котором был, когда я пришел, и лишь сейчас, видя его перед собой, с багровым лицом, багровой шеей, в потемневшей от пота майке, я подумал, что в чем-то он похож на того самого белобрысого... Правда, в отличие от снабженца, сложения Николай был завидного, мускулы играли, перекатывались шарами в плечах и предплечьях, и все его тело, казалось, налито жаром, жаждущим вырваться наружу...
- Да, - повторил он, - вся ваша нация такая... Суетесь, куда не просят... А что вы в нашей жизни понимаете?
Я ожидал чего угодно, только не такого поворота... Первое мое движение было - встать и уйти. Но я остался.
- Суемся... Это куда, например?
Мне снова вспомнилась недавняя ночь, распахнувшаяся дверь, сооруженная перед нею баррикада... Видно, и Николай тоже вспомнил кое-что из наших обоюдный приключений, и переменил направление разговора:
- Как же - куда?.. В самый Кремль, например... До Кремля добрались, всех потравить задумали...
- Это про "дело врачей"?.. Так они давно реабилитированы.
- Ха, реабилитированы.. Слыхали, как это делается: свой своих не выдаст... В "гайке" народ говорит: огня-то без дыма никогда не бывает, а народ зна-а-ает!.. От него правды не скроешь - все равно выплывет!..
Я сказал ему все, что мог и хотел сказать по этому поводу. Только много ли я мог сказать, кроме общих, известных из тассовского сообщения слов?... Но по лицу Николая было ясно, что он не верит ничему из мною сказанного, больше того - скажи я, что дважды два - четыре, а не двадцать, он не поверит и этому...
- Ха, - уличающе ухмыльнулся он, - все это болтовня и вранье, говоришь?.. А что моего папаню в тридцатом в Сибирь выслали - тоже болтовня?.. Приехал в село такой вот очкарик, из ваших, собрание провел, чтоб всем в колхоз, а на другой день папаню, как злобного кулака, и со всем семейством - фыоить! - да в вагон, да на нары, да туда, где Макар телят гоняет... Спасибо, дед с бабкой меня, мальца, в погребе схоронили, а не то бы и я в Сибирь засвистел...
Он смотрел на меня так, будто я, только я и был виноват во всех его бедах. Будто я и неведомый мне "очкарик" - одно и то же лицо... Холодный, ненавидящий, антрацитовый блеск стоял в его глазах, и - странное дело - я чувствовал себя букашкой, которую этот блеск прокалывает, как булавка, насквозь.
- А война подошла - туг папаню из Сибири выковыряли - да на фронт! Так всю войну и отгрохал, до самого Берлина дошел... Это пока другие по разным Ташкентам со своими саррочками отсиживались...
Именно так звали мою мать - Саррой. Но не в этом дело... Сладкое бешенство клокотало во мне. Я поднялся - и он поднялся следом за мной.
- Что до Ташкента, - сказал я, с усилием выговаривая слова, во рту у меня вдруг пересохло, - то вам, в "гайке", виднее, там все известно - и про Ташкент, и про кремлевских врачей... Зато мне известно, что мой отец ни в Ташкенте не отсиживался, ни до Берлина не дошел - убили по дороге, на третий месяц войны...
Мы стояли друг против друга, между нами был стол, бутылки, тарелки с объедками... Мы прожили рядом полгода и еще несколько минут назад - плохо ли, хорошо ли - сидели за этим столом... Но теперь, казалось, не было на свете врагов, которые так смертельно ненавидели бы друг друга.
- Смотри ты, какой... задорный!..
Николай поискал-поискал и нашел словцо. Он стоял, нависая над столом, и покачивался взад-вперед, не отрывая от меня прищуренных глаз. Губы его улыбались - натужной, приклеенной улыбкой. Казалось - еще минута, и стол опрокинется, мы вцепимся друг в друга...
В этот момент дверь отворилась, вошла Лиза.
12
Она была вся в снегу, снег сыпал с утра не переставая - тяжелый, сырой, нарастая сугробами на шапках и превращаясь под ногами в рыхлое, вязкое месиво. Снег обметал ее пальто, платок, лисью горжетку, и при ее появлении в комнате, полной стоялого дыма (мы оба курили) сразу пахнуло морозной свежестью. С холода лицо ее было розовым, глаза блестели, в зрачках прыгали шаловатые искорки... Они погасли, едва Лиза увидела нас, меня и Николая, и вся она поблекла, померкла.
За эти дни мы с нею несколько раз сталкивались в коридоре, и всякий раз она отворачивалась и торопилась пробежать мимо. При этом она топала по доскам пола с таким ожесточением, словно хотела снова и снова продемонстрировать несокрушимое презрение ко мне.
- А-а, явилась... А тут без тебя, Лизавета, заступничек твой в гости ко мне пожаловал...
Николай сел, ковырнул вилкой в тарелке.
- Прямо уж и заступничек!.. - фыркнула Лиза, счищая снег с пальто и объемистой сумки, в которой приносила из столовой свою каждодневную добычу -־ судки с борщом, пельмени, блинчики... - Это кто же надоумил его за меня заступаться? Вроде я не просила...
Она отнесла сумку за пеструю занавеску, отделявшую угол с плитой, и вышла снова.
- Никто меня ни о чем не просил, - сказал я. - И я пришел сам, по собственному почину.
- Вот-вот! - Николай поднял вверх указательный палец.
- Сам!.. А, Лизавета?.. - Он посмотрел на нее с усмешкой.
- Или, может, все же ты его настропалила, дружочка своего?.. До которого среди ночи голышом бегала?.. Что промеж вас было-то?..
- Ой, да ни трави ты душу ни мне, ни себе!.. - встрепенулась Лиза. - Я ж тебе говорила, богом клялась - ничего такого, про что ты думаешь, не было! А вздумай он ко мне сунуться, так я бы его живо отшила!.. Да и на кой ляд он мне сдался, такой хиляк?.. Он ведь и бабу, поди, прижать как следует не сумеет!..
Посмеиваясь, она подошла к Николаю сзади, обхватила за шею и поцеловала в макушку. При этом поверх его головы она смотрела на меня, и глаза у нее были круглыми, стеклянными.
- Значит, никто, говоришь, тебя не просил, сам... - обратился ко мне Николай. - И с чего бы это?..
Глупо было стоять перед ними обоими навытяжку, словно я - обвиняемый, а они - мои судьи...
- Я уже говорил: хотелось, чтобы жили вы по-человечески.
- А откуда кто знает, как мы живем?
- Стены тонкие, - сказал я. - Все знают.
Они переглянулись.
- Знают, да не лезут, не мешаются, - сказал Николай.
- Один ты такой выискался... Тебе что - больше всех надо?..
- Живем и живем, - поджала губы Лиза. - И кому какое дело, спрашивается?..
Она отошла от Николая, подсела к столу. На ее лице, отогревшемся с мороза, все ярче проступали не успевшие затянуться ссадины, царапины, под глазом лиловым пятном расплывался кровоподтек...
Николай налил ей и себе, выпил. Подхватила и Лиза свою стопку, но покосилась на меня - и не выпила, а только пригубила.
- Значит, обижаю я тебя, не так, видишь, обращаюсь, как положено, луплю ни за што, ни про што... Так? - Николай грозно взглянул на Лизу.
В глазах у нее метнулся страх.
- Да это кто ж такое говорит?.. - откликнулась она торопливо.
- А ты у хахаля своего спроси...
- А чего мне спрашивать?.. - зачастила-запела она. - И чего они в таком деле понимают?.. Им русского человека понять не дано... Они все по книжкам, по книжкам, а только в книжках не про все и сказано... Нашей-то сестре, бывает, полезно, чтоб ее поучили малость. Не даром умные люди говорят: бьет - значит любит...
- Стало быть, не требуется, чтоб за тебя заступаться?.. Вот так-то. Слыхал, сосед?... А теперь ступай себе. - Николай поднялся - размякший, отяжелевший от выпитого. - И запомни: еще раз сунешься - добром не кончится... Я за себя не в ответе, понял?.. - Он показал мне кулак. - И еще... - ухмыльнулся он, - и еще скажи мне напоследок: чего вы на наших баб лезете? Вам что, своих не хватает?
- А русские-то бабы знать послаще! - хихикнула Лиза.
- Счастливо оставаться, - сказал я.
- Скатертью дорожка, заступничек! - бросила она мне вдогонку.
Когда я вышел из барака на улицу, снегопад уже прекратился и все вокруг переменилось так резко, с такой стремительностью, какая встречается лишь на Севере: вместо кишащих перед глазами хлопьев - прозрачный, пронизанный иглами фонарей воздух, вместо ватной, глухой тишины - настороженное безмолвие, в котором слышен каждый звук. Небо расчистилось и было как бы подсвечено по краям - они казались выгнутыми вверх, а середина - провисшей вниз чернотой, и весь небосвод походил на гигантский парус, ожидающий ветра...
Я шагал, не разбирая дороги. Проезжая часть, тротуары - все было завалено снегом, я шел про пробитой в нем тропинке, а там, где она прерывалась, брел по снежному пухляку. Кое-где в домах светились окна, горели столбиком - одна над другой - тусклые лампочки на лестничных клетках. Но улицы были затоплены светом пылавших во весь накал фонарей и совершенно пустынны. Странно выглядело это сочетание множества ярких огней и безлюдья, за все время, что я шел, мне встретилось два-три человека да посреди дороги пропахал снег бульдозер. И было что-то фантастическое - и в этих огнях, этом безмолвии, этом безлюдье... Странным было и чувство одиночества, которое я испытывал: я был один - и не один, ведь тут же, в домах, были люди... Они были рядом, но я был одинок среди них... Как будто некая преграда, помимо каменных стен, отделяла меня от них, а их - от меня...
Я шел, месил ногами снег, перебирал в уме то, что увидел, почувствовал за эти полгода... Я по собственной воле выбрал Кукисвумчорр, в который никто не желал ехать; я не раздумывая согласился на барак, уступил положенную мне квартиру; я пьггался защитить женщину... И что же?.. "Скатертью дорожка, заступничек..." Скатертью дорожка... Скатертью дорожка...
Было уже далеко за полночь, но после всего, что случилось, мне хотелось отдышаться, опомниться. Я гнал от себя мысли о Лизе, Николае, но волей-неволей возвращался к ним снова и снова. Смешно сказать, но Шекспир и Гете, Гамлет и Фауст были мне понятней, чем эти люди. Понятней, проще... Я чувствовал, что не понимаю и никогда не смогу их понять. Не смогу, а может быть - не захочу. Потому что понять их - значило в чем-то принять, а принять - значило отвергнуть истины, несомненность которых была для меня очевидной.
Мне вспомнилась гостиница, белобрысый... В самом деле, - подумал я, - зачем я здесь?.. На Севере?.. На этой земле?..
Я шел по ярко освещенному, погруженному в сонное оцепенение поселку, шел по тропке, пробитой в снегу, и мне казалось, что я иду по не мной проложенной дороге, не зная ни ее начала, ни конца. Куда приведет меня она?.. Отчего я должен по ней идти, если не я ее проложил, не я ее выбрал?.. Не знаю. Но другой дороги, чувствовал я, для меня нет...
Ботинки мои отсырели, промокли, ноги закоченели, пальто, слишком легкое для Севера, грело плохо; я убыстрил шаги, чтобы согреться, и вспомнил о школе, куда отправлюсь несколько часов спустя. Ее было хорошо видно на взгорке, в окружении огней, - она словно парила над поселком... Только теперь, подняв голову, я заметил, как посветлело небо. Теперь оно сделалось тугим, шелковистым, чернота, сгустившаяся посредине, исчезла, растворилась в нежно-зеленом сиянии; сияние это казалось живым - оно то озарялось всполохами, то блекло, то разбегалось широкими волнами, то трепетало, как трепещет листва под слабым ветерком; от краев к центру тянулись лимонно-желтые полосы, и они тоже пульсировали, вздрагивали, перемещались, угасали, разгорались вновь...
Я не сразу догадался, что это оно и есть - Северное сияние... Я понял, что это так, только когда небо наполнилось холодными многоцветными огнями, идущими откуда-то из глубины пространства. Нежно-зеленое и лимонно-желтое уступило место красному, синему, лиловому, золотому, пурпурному, алому, и каждый цвет имел сотни оттенков. То, что происходило наверху, было грандиозно, гигантские вихри света метались по небу, там шла какая-то таинственная, недоступная мне жизнь, небо жило, было полно жизни... Оно светилось, горело, вспыхивало, расцветало, оно жило жизнью, в сравнении с которой меркла моя...
Поселок спал, а мне хотелось бегать от подъезда к подъезду, колотить в двери, орать: проснитесь, люди! Вы никогда такого не увидите!.. И было нестерпимо досадно, что все это вижу только я, я один... Что все это великолепие словно затеяно для меня одного, происходит только на моих глазах... Но если так, - подумалось мне, -־ то, может быть, это неспроста... И в этом заключен свой смысл, который надо постичь...
Мысль была так ошеломительна, что я забыл про мокрые ботинки, про зябкий холод, сочившийся за ворот и в рукава, забыл про все... Мне казалось - еще немного, и неведомая мудрость откроется мне, я пойму, как зло превратить в добро, ложь - в правду, тьму - в свет... Одно мучило меня - что все спят, что все это вижу, чувствую я один и, если стану рассказывать, мне не поверят...
ТРЕЩИНА
Тогда еще не слыхали слова "Холокост", еще впереди были Бабий Яр и Панеряй, а про Массандру знали только то, что там, в знаменитых подвалах, глубоко под землей, хранятся драгоценные столетние вина... Еще многое, многое было впереди...
Для каждого из нас это "многое" начиналось по-своему.
...Все только так ее и называли: Галочка. И дома, и в школе, и в нашей семье - не Галя, не Галка, не Галинка или как-нибудь еще, а только так: Галочка. Или: Галочка Гордиенко. И ей это очень шло. Я бы сказал, что она чем-то напоминала румяный, с хрустящей корочкой пончик с начинкой из клубничного варенья и такой пухленький, такой аппетитный, что и надкусывать его жалко - испортишь лоснящийся маслом круглый бочок... Скорее всего такое "вкусовое", что ли, ощущение осталось у меня оттого, что в ту пору мы были детьми, когда и сладкий пончик, и "эскимо" в серебряной обертке, и стакан ситро с облепившими стакан мелкими пузыриками - все возбуждало восторг, воспринималось как предел счастья... Так или иначе, Галочка была самой красивой девочкой у нас в классе, а по моему мнению - так и во всем мире.
Была она плотненькая, аккуратненькая, с лукавыми ямочками на смуглых от загара щеках и подбородке, с золотисто-карими глазами цвета темного гречишного меда. Кружевной воротничок огибал ее круглую шейку, на голове пламенел пышный пунцовый бант.