В перерыве попытки подойти поближе к плотному кружку испуганно озиравшихся граций не удавались. Вначале им что-то вчитывал натужившийся Миша Подтапыч, строго кособочившийся лысеющим петушком. Но он мигом слинял, когда, раздвигая великой грудью разную дрейфующую мелочь, огромным, обесцвеченным перекисью айсбергом к девушкам придвинулась их знаменитая педагогиня Алина Никифоровна. Алине было уже за семьдесят, она хорошо помнила еще то ли Чапаева, то ли Буденова, преподавала в хореографическом лет тридцать, но только недавно получила "заслуженную", и теперь ее гордого взора не выдерживал ни один смертный. А уж тем более ученицы. Они синхронно стали в третью позицию, протянули шеи и сложили указательные и большие пальцы вместе под животом. Айсберг источал жуткий холод. Посверкивая сколами ледяных сосулек, он равномерно ронял слова-капли, от которых все вздрагивали и зябко ежились. Сергей, совсем случайно немного покрутившийся рядом, почувствовал запах свежей рыбы, клики чаек и начинающийся насморк. Народ, кто не завяз около бара, уже тянулся в зал, широко обтекая их, а Алина что-то вещала и вещала, тыча пальцем то в лоб, то в плечи полуобморочных послушниц.
Чтобы не попасться Подтапычу, Сергей пошел покурить в пустеющий туалет. Миша наверняка уже вычислил главного обидчика. Но пусть пока покипит, подергается, а завтра воскресенье. Вряд ли у него хватит сил злиться два дня. Густой, разномастный дым выедал глаза, последние окурки испускали протяжные струйки из мусорницы и писсуаров, а старое зеркало около умывальника отражало все тот же замызганный бледно-голубой кафель. Выкинув из смятой пачки последнюю сигарету, Сергей оглянулся, ища огонька. В туалете, надеясь, что учителя сюда уже не заглянут, остались только те четверо малых из тупого балетного номера. Сергей жестом подозвал самого худенького. Тот подобострастно щелкнул блестящей зажигалкой. Затягиваясь, вдруг зацепил на себе тяжелый взгляд высокого белобрысого красавчика. Чтобы так смотреть, нужно иметь право. Кстати, не он ли танцевал с ней в паре? Он, точно он. А что будет, если его сейчас сунуть головой в унитаз? С левой в печень, потом еще коленом. Он длинный, сломается сразу. Поберечься нужно будет только рыжего, этот бульдожик энергичный. А остальные двое даже не сунутся, не тот случай. Парень отвернулся, но не надолго. Что, он действительно не знает: кто перед ним? Или запереживал, что отобьют дружочка? Ох, сейчас долупится. Стоп. Стоп. Или это у него самого что-то с нервами? Чудится всякая чушь. Последний раз оценив потенциальных противников, послал окурок в мусорницу и подчеркнуто неспешно вышел.
А вот поспешить бы стоило. Татьяны с подружками в холле не было. На всякий случай взбежал по закрученной лестнице на второй этаж, безнадежно оглядел столики кафе. Слетел в зал. Да. Ушли. Им же в интернат до девяти, у них это строго. На сцене стояло сразу три заблудившиеся уборщицы, а за кулисами Миша Подтапыч принимал поздравления за удачную режиссерскую находку. Теперь можно было менять Петю за Станиславским.
Апрель-то, апрель, но к ночи все снова застыло. Схватившись корявой коркой, растоптанный за день черный снег свирепо хрустел под каждым шагом. Фонари, разбежавшиеся по ранеточным и сиреневым аллеям перед оперным театром, лохматыми лучистыми пятнами пробивались через сумбурное сплетенье голых ветвей. Окатистая громада серебристого чешуйчатого купола пронзительно четко висела под редкими далекими звездами. Сергей, обходя театр, поднялся по ступенькам к колоннаде главного входа. Наверху под козырьком портика лепные толстенькие балерины и широкоштанные музыканты искренне славили соцреалистическое искусство эпохи культа личности. Что ни говори, а великое здание. И такое мощно пропорциональное, такое гордо величественное. Это не панельки-кубики "а ля срединная Азия". Откуда только эстетика плосковерхих саклей охватила разом весь великий Союз? Делали же у нас когда-то и такое. Пусть тоже эклектика, тоже "под Рим", но до сих пор впечатляет. Щит "сегодня" грустно сообщал, что "спектакля нет", но зато на "завтра" была вставлена табличка "Каменный цветок". Завернув за угол, он в очередной раз пересчитал и тутже забыл количество боковых колон. Фасадных-то было двадцать четыре, а боковых? Наверно, все же двенадцать.
Close your eyes and I'll kiss you…
Tomorrow I'll miss you,
Remember I'll always be true…
Мимо служебного входа, мимо пустой трамвайной остановки, по диагонали перешел, заваленный метра на полтора тяжеленными, обтаявшими с юга сугробами, совершенно темный парк. Черные, веерно растопыренные извивы кленов, грубо шершавые колонны огромных старых тополей, маленькая, тщательно заколоченная будочка над блестящими в ледяной каше железными колеями. Как надоела зима. Еще раз оглянулся на оперный. Сила. И строился с сорок первого по сорок пятый не зря: в нем победа в этой Отечественной войне запечатлелась не хуже, чем в ленинградском Исаакии в той, наполеоновской. Вечная сила.
And then while I'm away…
I'll write home every day
And I'll send all my loving to you…
А хореографическое училище недавно переехало в новейшее произведение современных архитекторов, своим недостроенным каре демонстрировавшее панельную модность перед россыпью деревянных развалюх, неведомо как зажившихся в самом центре полуторамиллионного города. Сергей встал на углу перекрестка под светофором. Яркий рубин рифленого стекла замигал, перелил свет в лимонно-желтый. На кого он работает? В это время по Каменской в принципе никто не ездит. И не ходит. Вдоль неубранного с осени строительного мусора узкая тропинка змейкой проползла к внутреннему крыльцу интерната. Здесь снег убирался далеко и чисто. И светлый экран аквариумно стеклянных дверей под широкой квадратной аркой высвечивал вход в запретный рай. Там, за чутко дремлющими дежурной тетей Зиной и ее трехцветной шавкой, вторая дверь вела в притемненный длинющий коридор, из которого лестница возводила к спальням "девочек". В какой? В какой из этих неуютных казенных комнаток, в густом тепле сонного девического дыхания, была сейчас она? Железные койки, тумбочки, двустворный шкаф на четверых. На спинках разноцветные полотенца и халатики. Под каждой кроватью тапочки. А под подушками Есенин или Тургенев. Или Мопассан? Нет, у нее Блок.
All my loving I will send to you…
All my loving, darling I'll be true…
Подошвы чешских полузимних полуботинок промерзли окончательно, пальцев больше не чувствовалось. Черные окна второго этажа мертво ожидали утреннего подъема, а у него даже зубы уже не стучали. Просто мелко челюсть тряслась. All my loving I will send to you… Все. Все, пора уходить. Никакая телепатия не действовала. А идти не меньше двадцати минут. До Витька. Тот в четвертый раз развелся, так что можно завалить в любое время. Тем более, у него появилось новое хобби. Он где-то добыл чертеж самодельной антиглушаковой антенны из самомотных катушек и рамочек, и теперь бродил с ней по ночам внутри книжного лабиринта, выслушивая "врагов" и узнавая истинную правду. Ловились в основном "Голос Америки" и "Бибиси". Ну, и баптисты, конечно. А вот "Свободу" давили, и давили с особым зверством. Каких только звуков не придумывали: и писк, и стук, и кваки с рваками. Даже болонка не выдерживала, убегала к матери.
Сергей пронзительно звонко шагал вдоль безучастно угрюмых громадин Красного проспекта. Шаги, кажется, за пару кварталов слышно. Спят, все спят. Только светофоры мечут желтые блики. А если где-то высоко вдруг и розовеет заманчиво уютный огонек, то все равно там нет никакого дела до того, кто тут один, с остекленевшим лицом, упорно идет к своей цели. Им там, за двойными стеклами и полупрозрачными шторами, слишком хорошо от горячих батарей, от горячего чайника и горячих… чего? А, все равно, им хорошо и плевать на всех, кто не с ними. А тут идет герой. Легенда, можно сказать, всего театрального училища. Надежда советского искусства. Будущий классик экрана или сцены. Идет и идет. Ему даже маленький косой заика не сразу обрадуется. Еще и поморщится, покряхтит, что так вот бесцеремонно нарушено одиночество. Но потом отмякнет, согласится: а куда ж в такую пору? Предложит чаю, и, радуясь отказу, разгребет на полу место для старого матраса. Пожмется еще и отдаст свою подушку. Хорошо иметь неженатых друзей. Иногда неженатых. А завтра выходной. Можно будет съездить в Академгородок к родителям. Помыться-побриться. И поесть без счета.
Родители Сергея были странной парой. Такими можно и нужно всегда гордиться. Отец, Николай Сергеевич Розанов, единственный сын петроградско-ленинградского хирурга-профессора, "добровольно" успевшего перебраться в Томск перед повальными чистками конца тридцатых. Только благодаря этому дед, Сергей Афиногенович, стал единственным из всех "тех" Розановых, кто умер своей смертью. Других, кого не подобрали НКВДешные лагеря, уморила блокада. Об этом в семье говорилось редко и неохотно. Лет до семнадцати Сергей вообще почти ничего не знал про свои ленинградские корни. Даже фотографий не осталось. Так вот крепко тогда пугали. Отец по дедовским следам закончил хирургическое отделение медицинского факультета Томского университета, когда началась война. Два года он резал солдатикам руки и ноги, пока сам, попав под бомбежку, не лишился половины кисти. Вернувшись, переквалифицировался на ЛОРа, и стал лучшим специалистом по гаймарам. А как иначе? - отец всегда был очень правильным профессорским сынком. Кроме работы его интересовали только книги и картины. У них дома была весьма приличная подборка сибирских живописцев. Даже три маленьких алтайских этюда Гуркина. Николай Сергеевич держал их над своим наследным двухтумбовым рабочим столом. "Министерским" - огромным, черного полированного дерева, с зеленым фетровым покрытием под стеклом. И еще, к сожалению, он пел. Считалось, что басом. Подстукивая на пианино в "полторы" руки, он самозабвенно и беззастенчиво пародировал шаляпинский репертуар. А на все протесты сожителей только подслеповато счастливо улыбался. Естественно, в шкиперскую, без усов, бородку. Под Солженицына. В общем, еще почти тридцать лет назад он был законченный стопроцентный кабинетный червь, даже тогда уже лысеющий. Очень негромкий в беседах, обстоятельный, милейший и немного нелепый "старичок от детства". Что, конечно же, никак не предполагало такого его жизненного выбора, как мама. О! Она, крупная сильная красавица с абсолютно правильными чертами лица, произошла из крохотной старообрядческой общины с Васюганских болот. Это были сугубые, в полном ни с кем необщении, поклонники рябиновых крестов и непроходимых топей. Таились они там несколькими семьями от времен Алексея Михайловича. И весь уклад у них велся как пописанному, за все триста лет никаких новшеств. Кажется, там никто и в принципе не мог иметь собственного мнения, отличного от мнения дедков. И жили бы они себе так дальше. Но, или что-то такого весной приснилось, или сквозь шум первой листвы погрезилось, только, после семилетки, самая правильная и послушная в семье Ксюша в одном полушалке забралась тайком на пришвартовавшийся за запасом дров дымный пароход и доплыла до неведомого города, где неким чудом нашла свою тетку, служившую в "геологоконторе". Тетка, злая и маленькая, с кочергой в руках стойко три года не пускала к племяннице никаких послов, приезжавших по зимнику с солониной и орехами. И ни посулы, ни угрозы не смогли вернуть девушку к истинной вере. Ксюша, работая, закончила вечерний техникум, потом поступила в университет. И здесь, на последнем курсе познакомилась с Колей, уже совсем тогда взрослым доктором, который постоянно посещал их знаменитую университетскую библиотеку. Она решительно вышла за него замуж, а он опять сменил квалификацию. Теперь они вмести искали мамонтов и волосистых носорогов. То есть они были палеонтологами. Облазили всю Восточную Сибирь и Камчатку, и только лет десять, как перестали ходить "в поле". Кандидаты наук, активисты клуба "Интеграл" и сторонники активного отдыха на "запорожце", - ну почему Сергей не мог пробыть в их обществе более часа? После третьего класса уж точно. Он же любил предков, гордился, но… не мог. Это была не идеология, не конфликт поколений, а внутренняя аритмия. Он просто не в такт с ними тикал. И тукал.
В комнате, по которой теперь вольготно расположились вещи сестры, только его кровать свято хранила верность. Ее вдовья тоска по хозяину просто выпирала из каждой складочки колючего бежевого пледа-покрывала, из естественно, под собственным весом просевшей за неделю холодной подушки. С размаху ухнувшись во весь рост, Сергей закрыл глаза и увидел античный профиль. Опять кулаки сжались чугунками каслинского литья. "Татьяна". Вот так тоска. Нет, лучше-ка сразу в душ, выбриться и сесть на телефон. Хорошо, что дома никого нет. Уж и не вспоминается такого случая. Душ. Кайф. Из запотевшего зеркала вытаращил голубые глаза долголицый брюнет со сросшимися бровями. Откуда у него в крови такой явный кавказский след? Отец тоже черный, хотя вполне европеец. Нужно все-таки как-то раскрутить его на подробности. А нет ли где бабушки - грузинской княгини? Дед-то и вообще русак, только глаза цветом такие же. Были когда-то. Как теперь у внука. По левой стороне груди косо шел белый, с сизыми рубцами, шрам. В спине дырка совсем маленькая, а вот на выходе осколок вытащил три ребра. Некрасиво. И всегда все лупятся.
На кухне холодильник изобиловал сырыми яйцами, зажаренной с вечера картошкой, кастрюлькой с "оливье" и открытой трехлитровой банкой маринованных мелких огурчиков. Сергей из принципа не прикасался к продуктам из "стола заказов". Маленькая месть городковским жителям. Особенно верхней зоны. Из уважения к его фрондерству мать всегда заряжала "Бирюсу" к выходным чем-нибудь простецким, для гегемонов. Заставляла отца посетить овощную яму, отстаивала очередь в универсаме за кефиром. А вот сестрица, как поступила в универ, так совсем перестала стряпать. Фигуру блюдет. Поздно, девушка, поздно. Теперь, когда приобрела устойчивые кустодиевские формы, никакими американскими диетами не поможешь. Сковорода зашипела, яйца он вбил прямо в желто-коричневую с поджаркой картошку. Ноги в отцовых мягких тапочках млели. Тепло. Скинув с плеч махровое полотенце, он высыхал и, придерживая локтем нераскрывающуюся от новизны книжицу, декламировал с полным ртом. Это было вроде как самостоятельные занятия по совершенствованию дикции.
Приближается звук. И, покорна щемящему звуку,
Молодеет душа.
И во сне прижимаю к губам твою прежнюю руку,
Не дыша…
"Татьяна. Татьяна. Что же вдруг и вот так. Так неожиданно, что как-то тревожно. Просто не понятно: как быть дальше? Как? Он же не молодой, чтобы просто стоять под окнами. Не молодой, но и не… что теперь дальше?"
Снится - снова я мальчик, и снова любовник,
И овраг, и бурьян,
И в бурьяне - колючий шиповник,
И вечерний туман.
"Ах, многоуважаемый Александр Александрович! Почему я-то не поэт? Только вот как волк могу повыть без слов. И без свидетелей". Сергей отодвинул бледную книжку подальше от сковороды, встал, закинул тюль сияющего ранней весной окна за спину. Потянул форточку, зажмурившись от невыносимой синевы неба, прикурил сигарету. Цветной проезд - граница цивилизации и природы. Искусственная, очень умная граница. Интеллектуально заделанный симбиоз из ядерного ускорителя, ЭВМ, генетических поисков гомункула, непуганых лосей и попрошайничающих белок. Прямо за расквасившейся под высоким солнцем дорогой стояла плотная черно-зеленая стенка утонувших в еще чистых фиолетовых сугробах молодых сосенок. В ее лоснящейся хвоей темноте шла бурная птичья жизнь, доносившаяся на кухню вместе с вибрирующим холодным парком. Пронзительно звенела синица, взахлеб чиркали воробьи. Чисто, как здесь все чисто. И как хотелось бы помириться с Академом, вновь вернуть друзей, доверчивость, восторженность. Ага, и невинность.
Сквозь цветы и листы, и колючие ветки, я знаю,
Старый дом глянет в сердце мое,
Глянет небо опять, розовея от краю до краю,
И окошко твое.
Нет, его уже не обманешь. Сергей хлопнул створкой, вернулся к столу. Нет, пусть сестрица, Катька-Кэт, свои сумки и тетрадки американскими лейбами оклеивает. "Yankee, yankee, you is my new love!" - вон даже плакат с прошлогодней пассией Че Геварой куда-то спрятала. Ладно, пусть хиппует по маленькой. Его и его характер здесь все знают, Катьку не обидят. Тем более, ее-то ровня. Пускай теперь они играют дальше в свой заповедный островок Запада посреди океана Востока, а он уже все, ему уже мелко в их лужице. Городок - это родной, любимый, известный до последнего подвала и тропинки, излаженный и исхоженный, но все равно - это только чванливый и самолюбующийся маленький пузырек питательного бульона, прилипший к телу огромного города. Настоящего города, с настоящей жизнью. А не клубами интересных встреч. И не сокращенными до комиксов версиями вывозимых для "ученых" спектаклей.
Этот голос - он твой, и его непонятному звуку
Жизнь и горе отдам,
Хоть во сне твою прежнюю милую руку
Прижимая к губам.